Электронная библиотека » Эрнест Кольман » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 27 февраля 2017, 17:10


Автор книги: Эрнест Кольман


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вот наш батальон движется по дороге широкой равниной в солнечный летний день. Никакой стрельбы не слышно. И вдруг вдали отчетливо виден кавалерийский разъезд. «Это казаки, они с пиками!», раздаются в наших рядах панические крики. И, не получив приказа, наши «храбрые» солдаты начинают беспорядочно стрелять, причем не так, как их учили (надо стрелять по кавалерии, став на одно колено), а стоя. Вот вам иллюстрация «воинствующего духа нашей доблестной армии».

Мы уже перешли государственную границу, вошли в Россию, на Волынь, отчего ни вид ландшафта, ни убогих селений не изменился. Но вот мы проходим через какую-то совершенно уцелевшую деревню, из которой, однако, ушли все ее жители. Но все ли? На деревенской площади мы встречаемся с тремя из них: на деревьях висят два длиннобородых еврея в кафтанах и ермолках, и, так сказать для равновесия, один длинноволосый русский поп в рясе. Жуткое зрелище. Кто их повесил? «Наши» или русские? И за что? Ясно, за «шпионаж», за что иначе здесь вешают. И некоторые «наши» офицеры фотографируют этот «вид» на память.

Но не все селения на Волыни представляли столь мрачную картину. Вот одно богатое – оказывается, здесь живут чешские колонисты, переселившиеся сюда еще во времена Екатерины. Оно лежит в стороне от главного пути продвижения воюющих армий, многие его жители остались на месте, не бежали. Даже скот у них частично уцелел, не весь был реквизирован ни отступавшими, ни наступавшими. Слыша нашу чешскую речь, сердобольные крестьянки угощают нас молоком, но «наши» офицеры не дают нам постоять здесь. На отдых мы останавливаемся в поле, оставив это селение далеко позади. И тут Ласло, шустрый веселый цыган (их было двое в нашем взводе; пожилой Янко был угрюмый), приносит мне жареную гусиную ножку, приговаривая по-словацки; «Нэх ся пачи, пан офицер!» («Пусть вам нравится, господин офицер»). Я отказываюсь, хотя слюнки текут, и дознаюсь, откуда это у него. Но на мои приставания он отвечает только одно, по-мадьярски: «Nemptudum» («Не понимаю!»). Ясно, что этого гуся он «реквизировал» еще там, в колонии чехов, а здесь его, по цыганскому способу, зарезал, ощипал, выпотрошил, обмазал илом и испек в выкопанной в земле ямке. Глиняный панцирь отвалился с гуся вместе с остатками перьев, и все соки, весь жир гуся сохранились, войдя внутрь. Ничего не поделаешь, пришлось и мне полакомиться этим краденым гусем.

Но был и такой случай, о котором можно сказать, что я находился точно на два дециметра от смерти. Мы только что кончили наш привал, как получили приказ развернуться цепью. Это значило, двигаться примерно на расстоянии полутора метров друг от друга. Значит, неприятельский арьергард где-то поблизости, собирается задержать нас, дело идет к бою. И действительно, едва я так подумал, как русские трехдюймовки начали обстреливать нас. Мы залегли и стали спешно копать укрытия. Но почва оказалась очень твердой, и я успел лишь насыпать перед головой небольшой холмик. И вдруг грохот, свист, и я вижу – именно на расстоянии двух дециметров, не больше, – перед моим носом зарылся ярко блестевший на солнце, скрученный спиралью, весь в острых зазубринах, алюминиевый осколок шрапнельной гильзы.

Но как ни странно, я продолжал машинально рыть лопатой землю. Я выждал, пока раскаленный осколок остыл, а потом спрятал его в «теленка» на память. А сейчас думаю, что не будь этих двух дециметров, не было бы не только этих записок, но и детей и внуков, кому они предназначены. А после этого все еще находятся чудаки, придерживающиеся метафизического детерминизма, недооценивающие роль случая. Как-никак только благодаря случаю, я остался жив, и только случайно ранило тогда же Блака, его отправили в тыл, и ротный командир приказал мне взять на себя командование нашим взводом.

Все это произошло на подходах к реке Икве, вблизи города Дубно, на запад от него. И где-то в тех же местах случилась радостная неожиданная встреча, последнее событие перед окончанием этого наступления. На одном из привалов я уселся отдохнуть на меже. И вдруг кто-то, подкравшись сзади, закрывает мне ладонью глаза и спрашивает: «Кольман, угадай, кто это?», совсем по-детски. Этим кто-то оказался никто другой, как Ладислав Кожешник, тот же милый Ладя, с которым мы вместе, в течении семи лет просиживали штаны в нашей «реалке», а затем еще два года в «технике», на машиностроительном факультете, тот же Ладя, который привел меня на вечер свободомыслящих, где я познакомился с Пиком, первым социал-демократом.

Но теперь Кожешник был одет во все еще щеголеватую, хотя уже потрепанную форму младшего артиллерийского офицера. Его батарея стояла тут же посреди некошеного овсяного поля. До чего мы оба обрадовались! Эта встреча словно вернула нам на время те прошлые годы, показавшиеся теперь такими счастливыми. Перебивая друг друга, мы спешили вспомнить веселые эпизоды школьной жизни, вспоминали товарищей, учителей, даже самых нелюбимых, и Прагу, ее сады, в которых мы перед экзаменами, зубрили, купальни на Влтаве, в Подоли, трактирчик рядом, где наслаждались жареными «грундлями» (так в народе называли мелкую рыбешку вьюна) и, конечно, кружкой холодного темного пива. Ладя позвал своего денщика и тот принес банку сгущенного сладкого молока, белые сухари и фляжку рома – все это из офицерского «железного рациона», который без особого приказа трогать не дозволялось. Но мы не оставили, кроме пустой посуды, ни следа.

Началась осень с туманами по утрам и вечерам, с холодными пронизывающими ветрами. В землянки привезли жестяные печурки, выдали одеяла – на двух человек по одному – хотя и тонкие, чуть ли не прозрачные, но все-таки забота!

И обещали, что мы не будем здесь торчать все время, иногда нас будут сменять, мы сможем отогреваться в тылу. Ведь теперь призрак надвигавшейся зимы больше всего пугал нас. И вот, это произошло в середине сентября – точную дату этого, столь знаменательного в моей жизни события я не помню – ночью я проснулся, разбуженный треском пулеметов, который слышался где-то далеко слева, но почему-то казалось позади нас.

Я немедленно велел телефонисту запросить батальон что это, собственно, происходит, но он не смог дозвониться. Аппарат не работал, связь прервалась. Но пока он безуспешно пытался наладить ее, стрельба так же внезапно прекратилась, как и началась. Тем не менее, не дожидаясь рассвета, я приказал связистам поискать повреждение кабеля. И выслал связного с письменным запросом в батальон. Но как связисты, так и связной что-то долго не возвращались.

Наступило утро. И тут перед нами и позади нас, в белом тумане, появились, словно привидения, казавшиеся исполинами, фигуры русских солдат с винтовками наперевес, кричавшие: «Выходи, пан, выходи!» Значит, мы окружены, мы в плену.

Попали в плен

Оторопевшие, мы карабкаемся из окопов, бросаем свои винтовки. Как же это могло случиться? Оказывается, перед нами Первый волынский полк. Местные люди, знающие здесь каждую тропинку, прекрасно прошли через эти «непроходимые» болота. Весь наш 91 полк, вместе со штабом, всего свыше пяти тысяч человек, взяты в плен. Эти русские кажутся мне великанами. Теперь они снимают с нас все: патронташи, штыки, «теленка», пояс, а у некоторых даже ботинки. Отбирают часы, кошельки, а у кого есть, кольца. И никто не смеет протестовать, боясь, как бы не избили, а то и не убили. А потом нас гонят по тому же болоту, отдельно офицеров, отдельно солдат, нескончаемыми вереницами, все дальше и дальше. И так начинается наш путь, теперь уже во всамделешную царскую Россию.

Трудно передать, какие чувства обуревали меня тогда в эти минуты. Конечно, встреча, которой мы здесь удостоились, не предвещала ничего утешительного. Но все же в плену шансы спасти свою жизнь были намного выше, чем на фронте. Зато я теперь отрезан от своих на всю войну, и кто знает, сколько еще времени она продлится. И кто знает, можно ли будет послать хоть весточку в Прагу, дойдет ли она. Ведь и с фронта и на фронт письма шли мучительно медленно, проходя через военную цензуру (примерно как теперь, когда авиаписьмо из Москвы в Прагу или обратно, вследствие незаконной цензуры, идет две недели!) И что вообще представляет собой эта Россия? Загадочная страна, полная противоречий, давшая Пушкина, Достоевского, Толстого, Менделеева, Лобачевского, Чебышева, но также и сибирскую каторгу, зверские еврейские погромы, нищету, неграмотность, дикость мужицкой деревни. Да, это совсем другой свет, чем тот наш, среднеевропейский, с другими, иначе мыслящими и чувствующими людьми, с другими обычаями жизни, с другой, какой-то нам непонятной, полуазиатской культурой, с другой речью, и даже незнакомым мне шрифтом – как я со всем этим освоюсь?

Но эти смутные размышления жизнь начала тут же конкретизировать и вносить в них свои коррективы. Не успели мы как следует выбраться из болота и пройти не больше двух километров – к этому времени туман уже рассеялся – как загрохотали наши тяжелые пушки, и вскоре их снаряды стали аккуратно ложиться прямо на наши колонны, раня и убивая без разбора вооруженных русских и невооруженных пленных австрийцев. «Ложись!», закричали русские, и мы легли, что, конечно, сделали бы и тогда, если бы, – как, впрочем, почти все, понимающие только соответствующее ей немецкое «Nieder!» – и не поняли этой команды, ни сопровождавших ее ругательств с обильным упоминанием матери. Русская артиллерия начала отвечать, завязался продолжительный поединок, который, однако, все-таки прекратился, и нас погнали дальше. Поздним вечером, разбитые не столько походом, сколько пережитым, голодные мы добрались до окраины какого-то города, – это было Ровно. И здесь нас загнали в огромный двор, обнесенный высокими стенами со сторожевыми вышками, и в нем мы вповалку заночевали. Оказывается, мы находились в тюрьме.

Утром, с криками «Вставай!», «Становись» (все это было вместе с матерщиной, первые наши уроки русского языка), нас растолкал новый конвой – это были донские казаки, чубастые, с красными лампасами – и русские военные писаря стали составлять наши именные списки. Делали они это так. У каждого из нас висела на шее ладанка – капсула с вложенной в нее казенной бумажкой, указывавшей фамилию, имя, год и место рождения, родной язык и вероисповедание, – для опознания убитого или раненого. С нее писарь и заносил эти сведения в свой список. Так как все эти данные были на немецком языке, то в списке я оказался Эрнестом, – так он записал вместо Эрнст – и таким уже остался и впредь. После переписи состоялась кормежка, но она происходила как скачки с препятствиями. Каждому выдали буханку черного хлеба весом в целый фунт (400 г), а на десять человек большую жестяную лохань с двумя ручками (как я узнал потом, такие миски зовут «шайками», и в них стирают белье и моются в бане), до краев полную горячих щей. Хлеб – это хорошо, даже слишком; мы прежде не съедали его в таких количествах. Но как же нам есть этот «капустный суп»? Мы не привыкли есть из одной посуды, брезгуем, боимся заразиться. Ведь среди этой случайно образовавшейся десятки может оказаться кто-нибудь больной. Да и чем есть? Ложек ведь у нас нет, наши металлические, складные, вместе с вилкой и ножом, отобрали у нас с «телятами». Посредством наших «русинов» и международного «эсперанто» – языка жестов – объясняем это казакам. Их реагирование было неожиданным: всеобщий безудержный хохот. После некоторого замешательства, нам одалживают, а то и дарят деревянные ложки не первой свежести. Мне достается сильно зазубренная, лишь со следами шелушащегося золотистого лака-глазури, но с красиво выточенным изящным черенком.

Преодолев брезгливость – голод не тетка! – мы дружно, стараясь не обидеть друг друга, выхлебали это непривычное во всех отношениях угощение. Нам наполнили нашу шайку какой-то никогда не виданной черной кашей. Это была гречневая каша. Хотя я сначала испугался было ее необыкновенного вида, она мне очень понравилась, несмотря на то, что была сдобрена несколькими ложками горчившего топленого масла.

Но эту кашу мы так и не успели доесть. Над нами появились два самолета, германские «ТаиЬе», то есть «голуби», единственная авиация, которую мне пришлось увидеть в эту войну. Но они прилетели не с оливковой веткой. Покружившись немного на сравнительно небольшой высоте, не обращая внимания на стрельбу, которую из своих карабинов подняли казаки, эти «голуби» сбросили две бомбы, одна из которых попала в угол тюремного двора, убив и ранив несколько человек из пленных и конвоя, а также привязанных там лошадей. Нас поскорее погнали дальше.

Из Ровно, через Новгород-Волынский и Житомир, нас гнали на Киев. Это расстояние, свыше, примерно, 300 км, мы прошли чуть ли не за целый месяц, делая в день не более 15 км. Двигались мы нестройной толпой, погоняемые едущими верхом казаками, их гиканьем, криком и бранью, но и нагайками. Погода стояла отвратительная, осенняя, часто хлестал дождь, ветер так и свистел. Неудивительно, что многие из нас – а немало шагали босиком – не выдерживали, сильно простуживались, не были в состоянии двигаться дальше. Основательно убедившись, что такие свалившиеся на дороге солдаты не симулируют, их подбирали и везли на телеге, вповалку, дальше.

Когда мы проходили через какую-нибудь деревню, ее жители, почти одни женщины, старики и дети, непременно выскакивали из своих хат, чтобы поглядеть на нас. Наш конвой не подпускал их близко, но, скорее перед своим начальством, делал вид, что отгоняет их. Немало женщин причитало – должно быть, вспоминали своих мужей, братьев, женихов, которых, возможно также гонят, как скот, где-то в германском или в австрийском плену. И, бывало, рискуя, что ей съездят плетью по спине, какая-нибудь женщина выносила бредущим в толпе солдатикам какую-то снедь. Но был и такой случай. В одной из деревень, выбежавшие женщины, с криком «Германцы!» пытались срывать с нас кепи, чтобы посмотреть наши… рога! Оказывается, на русских агитационных лубочных картинках германских солдат изображали с рогами! Подобные методы военной пропаганды стали в наше время «мирного сосуществования» повсюду всеобщими.

На этом не столь длинном, сколь продолжительном пути, я выучился русской печатной азбуке по вывескам. Мне помогло в этом знание греческого алфавита, часть букв которого совпадает с русскими, а также подсказки одного пленного, вольноопределяющегося «русина», с которым я познакомился. Он оказался большим националистом и мечтал о «вильном» украинском народе, свободном как от австрийского и польского, так и от русского гнета. Он читал мне по памяти стихи Шевченко, хотя тогда я плохо понимал их, говорил о том, что надо создавать украинские части, которые завоюют своему народу свободу, о чем грезил великий поэт.

Шел уже октябрь, но когда мы подходили к Киеву, погода внезапно улучшилась, потеплело, дожди и ветер прекратились. Помню, как, когда я проходил мимо какой-то красивой дачи, оттуда, просунув руку сквозь узорную чугунную решетку сада, девочка лет восьми протянула мне кусок уже надкушенной белой булки со словами: «На, австрияк!» И я, как нищий, с радостью взял ее.

И помню, как сейчас, Дарницкий лагерь. Громадная площадь, обнесенная высоким забором с колючей проволокой, сторожевые башни, ряды длинных, двухэтажных деревянных бараков, но больше всего людей – пленных австрийцев, германцев – ими кишмя кишит все это пространство. Первое, что я вижу, когда мы входим сюда, это столярная мастерская, прямо у входа. В ней пленные сколачивают гробы для своих умерших в лагере товарищей. А они умирают ежечасно, их косит неиствующий здесь тиф. И не мудрено. Бараки донельзя переполнены, сотни пленных многие сутки ночуют на открытом воздухе, а с фронта то и дело прибывают новые и новые пополнения. Хаос, царящий в этом пересыльном лагере, невероятный. Охрана – те же донские казаки – явно не в состоянии справиться со своей задачей. Во время раздачи пищи, происходящей под навесом перед кухней, происходит свалка, драки. Многим по кулачному праву удается получить по две порции, а слабые остаются без еды.

Наш свежеприбывший транспорт сначала держали отдельно. Как всегда и везде, сперва начали пересчитывать нас, но потом, вместо всегдашней команды «Разойдись!», офицер в австрийской форме майора стал выкликать фамилии тех из нас, у кого в списке, как родной язык, был указан чешский или словацкий. Таких оказалось сотни четыре, а то и больше. Нам велели остаться, а остальных отогнали.

И офицер, у которого вместо букв Р.Г. на кепи оказалась красно-белая ленточка чешского знамени, обратился к нам с речью. Она состояла из двух частей – духовной и материальной. В первой, очень растянутой, на напыщенном, высокопарном, ходульном языке дешевых газетных статеек говорилось о патриотизме, о любви к родине, упоминалось великое гуситское движение, прошлое чешского народа, долг каждого его сына сражаться против ненавистного австро-германского ига, утверждалось, что поражение Австро-Венгрии, ее крушение, наступит еще до конца этого, 1915, года. Вторая часть была значительно короче и весьма деловая. В ней всякому, кто сейчас запишется в чехословацкую часть, формирующуюся под покровительством великого славянского союзника РОССИИ, он обещал выдачу нового обмундирования, хорошее питание и жалование, немедленное повышение в чине (вольноопределяющимся – офицерское звание), а после победного возвращения на родину, в уже свободную, самостоятельную Чехословакию, – обязательное обеспечение работой по профессии и пенсией. Да, была, пожалуй, еще и третья часть этой речи, самая короткая: запись в чехословацкую часть, конечно, добровольная, но тот, кто станет отказываться – изменник родины, выродок, изверг, которого вы сами, братья, – так он назвал нас, – надеюсь, возьмете как следует в оборот.

Запись добровольцев производилась тут же рядом, в пустовавшем бараке. Впускали нас туда поодиночке. Желающих, как среди солдат и нижних чинов, так и среди офицеров, было много, – трудно сказать, какая часть прослушанной ими речи повлияла на них больше всего. Но были и такие, кто заявляли, что они еще не решили, как им быть, должно быть, одним просто не хотелось снова попасть на фронт, другие боялись, что из-за их поступка пострадает дома семья, а третьи не желали добровольно воевать по принципиальным соображениям. Их коротко увещевали, но если отказывающийся был рядовым солдатом или даже унтером, то его отпускали с богом, советуя одуматься. А нас, нескольких отказавшихся офицеров и вольноопределяющихся, оставили в бараке, во второй его половине. Потом этих офицеров куда-то отвели, а нас – человек 15 – здесь заперли. Что теперь с нами сделают? Один, оказавшийся инженером из Карлина и очень напоминавший мне моего приятеля Крупского, твердил с подлинным юмором висельника: «Раз этот брат-майор столь красочно говорил о демократии, то нас ни в коем случае не повесят, а только расстреляют».

Однако, как вы видите, не произошло ни то, ни другое, возможно, по какой-то ошибке. Под вечер вышли двое казаков и не говоря ни слова выпустили нас, и мы растворились в общей толпе. Нет, оставаться здесь, это смерть не менее верная, чем виселица и расстрел, – и я решился на дерзкий, отчаянный шаг. Мимо проходил какой-то важный русский чин в золотых погонах. Я подошел, стал во фронт, отдал честь, и обратился к нему по-французски, зная из русской художественной литературы, что офицеры здесь говорят по-французски. Я сказал, что нас тут полтора десятка человек с высшим образованием, и мы просим, чтобы он велел отправить нас с ближайшим маршрутом в нормальный лагерь военнопленных. Выслушав меня, офицер ничего не ответил, но подозвал старшину, приказал ему что-то, и пошел дальше, так что я не успел даже поблагодарить его. И всю нашу группу немедленно посадили в теплушку, уже порядком набитую другими, поезд стоял под парами совсем недалеко, – и через пару-другую часов мы тронулись куда-то вглубь этой необъятной страны.

Нас везут в Сибирь

В теплушке, где нам отвели место на нарах, – кому на нижних, кому на верхних, – стояла посередине чугунная печка, всегда докрасна раскаленная, и имелся громадный жестяной чайник цилиндрической формы, который мы при всех подходящих случаях старались пополнить кипятком. Понятия «кипятка», равно как и «бака» для него, были для меня диковинными, одинаково странными, как и то, что наши новые конвойные, едущие в теплушке с нами, без передышки пили чай «в прикуску», причем непременно горячий, из блюдец, дуя на него. Это были двое «ратников второго разряда» – уже пожилые бородачи, с винтовками, к которым они относились с явной опаской, в шапках, на которых вместо кокарды, как у строевых солдат, виднелся большой крест с надписью: «За царя, веру и отечество». Они рассказывали нам, что едем мы в Сибирь, а куда именно, они и сами не знали. «Значит, в Сибирь…» Само это слово страшило, пугало нас, вызывало представление невыносимого холода, пустых, незаселенных пространств, волков и медведей, нехоженых просторов тайги и тундры, простиравшихся до самого Ледовитого океана, жутких каторжных рудников, работ в кандалах. Такой воображали себе тогда у нас в Европе Сибирь.

Продвигались мы вперед крайне медленно. Поезд шел вне всякого расписания, пропуская многочисленные другие составы, идущие то с новым пополнением на запад, то с ранеными на восток. То он еле полз, то наоборот пускался вскачь, то подолгу стоял на какой-нибудь станции, или простаивал много часов на запасных путях. Но, в конце концов, нам-то что, нам нечего спешить в эту Сибирь! Правда, в теплушке у нас душно, тесно, вонь, но зато тепло, никто нас не беспокоит, наши конвоиры добродушны, уже свыклись с нами и кормят нас исправно, три раза в день. Утром и вечером чай, который сами завариваем (некоторые уже успели приобрести жестяные самодельные кружки). Чай кирпичный, прессованные черные таблетки, производят их из отходов чайного листа; он твердый, его нужно крошить ножом, выдают его порциями на человека. И три куска сахара на день. В обед либо щи, либо суп, из мелкой рыбки, хамсы, и каша гречневая или просяная, с ложкой-другой топленого масла – всего этого полная лохань на 10 человек. И, конечно, фунтовая буханка черного хлеба. А два раза в неделю даже мясо – небольшой его кусочек нанизан на деревянную щепку – это каждому такая порция. Одним словом, жить можно.

Пока мы так ехали, наступила настоящая русская зима, снег шел все чаще и гуще, и наконец покрыл весь пейзаж вокруг. Из нашей теплушки мы то и дело видели сани. Запомнил я такую станцию, с нерусским, татарским или еще каким-то названием Инза.

Однако до внушающей страх Сибири я на сей раз так и не доехал. Из теплушки меня выгрузили уже в Самаре, нынешнем Куйбышеве. Дело в том, что снова начала гноиться рана в животе, колющие боли в спине усилились, я ослабел настолько, что не мог двигаться, встать и дойти до ведра.

И вот я в военном лазарете, где раненые русские и военнопленные вперемешку. За все время, которое я там пролежал, примерно недель шесть, только раза три или четыре сделали мне перевязку с каким-то антисептическим веществом, а в остальном не обращали на меня ни малейшего внимания. Нужно, однако, быть справедливым, «забота» медицинского персонала – врачей, фельдшеров и сестер милосердия – была в этом лазарете одинакова как по отношению к русским солдатам, так и к австрийским и германским. В общем же, каковы там были «порядки», видно из того, что в одной и той же палате лежали заразные больные вместе с незаразными. Так, через одну койку от меня лежал русский солдат, болевший рожей. Я находился на втором этаже и первое время не мог спускаться вниз, где происходила раздача пищи. Не окажись среди нас добросердечных товарищей, то такие как я были бы обречены на голодную смерть.

Чем же занималось тогда врачебное начальство этого лазарета? Устраивало оргии, пьянствовало, развратничало. Оказывается, этот лазарет находился под патронажем одной из особ царствующей семьи. В нем собрались разные протеже – уклоняющиеся от фронта врачи и «сестрички», а также офицеры – «пациенты». Все они сплошь принадлежали к аристократии и прочей знати. Вот эти «патриоты» так и коротали время здесь. И это в то время, когда на фронте от Балтийского до Черного моря ежедневно сотни и тысячи русских солдат проливали свою кровь за таких вот господ.

Как уже повсюду во время войны заведено, в лазарете периодически появлялась комиссия, которая выписывала выздоровевших (или якобы выздоровевших) русских солдат в свои части, откуда их вскоре снова направляли на фронт, а нас, военнопленных, в лагеря. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как в лазарете готовились к приходу этой комиссии, точь-в-точь как в «Ревизоре», – эту постановку я видел у нас в Праге – и я с каким-то внутренним удовлетворением отметил, что эта русская комиссия, которую возглавлял какой-то генерал, ведет себя также, как вела себя австрийская – не прошла, а пролетела через нашу палату, выписав не меньше, чем три ее четверти, в здоровые, в том числе и меня.

В то время русские люди, хотя и не закрывали глаза на вопиющие пороки своего общества – продажность и распутство властей, взяточничество, произвол – в подавляющем большинстве в 1915–1916 годах, считали их только грязными, легко выводимыми пятнами на поверхности существующего строя, не сознавая, что он прогнил насквозь. Так и ныне, советские люди, почти без исключения, полагают, что сталинизм (со Сталиным и без него) – нечто вроде легкого заболевания (насморка, как когда-то выразился Гомулка). Они не замечают, что тут раковая опухоль, что они живут в тоталитарном государстве, которое как небо от земли отличается от того социализма, за который мы боролись.

Стало быть, я в лагере. Он помещается в небольшом школьном здании, на городской окраине. В классах вместо парт нары, как и везде в два яруса, но это не просто горизонтальные доски, а с косым изголовьем, для каждого. Когда положишь туда свое кепи, то получается суррогат подушки. Тюфяков и одеял «пока» нет, но их нам обещают выдать.

Здесь, как и потом повсюду, нас караулили пожилые ратники, но в данном случае это были не русские, а татары, а, возможно, и башкиры с жиденькими бородками. Они были мусульмане, с чем никак не вязались эти большие кресты на их шапках. Были по-детски наивны и, как правило, благожелательны к нам, очень тяготились военной службой и разлукой с семьей, и у меня с ними вскоре сложились более чем хорошие отношения, причем на самой неожиданной почве. Из своей деревни они получали письма, которые там, по просьбе домашних, писал мулла. Они были написаны арабским шрифтом, который тогда лежал в основе письменности всех мусульманских народностей России. (Позднее, самодурством Сталина, этого грузина, строившего из себя русского в большей степени, чем сами русские, всем им была навязана русская азбука, чем была прервана их вековая связь с арабоязычной культурой; однако грузинам и, заодно, и армянам, а также прибалтийцам, Сталин все же милостиво оставил их алфавиты). Но бедные ратники, сплошь неграмотные, не только на русском языке (который они, вообще, знали немного лучше, чем мы), но и на своем родном, прочитать эти письма не могли.

И вот я, хотя и не понимал ни слова по-татарски, но знал арабский шрифт, увидев, как один из них вертит беспомощно в руках полученное письмо, попытался прочитать эту весточку. И, к моему удивлению, опыт удался, он понял! Его восхищению не было конца. Он созвал своих товарищей, те окружили меня, хлопали по плечу, восторгались мной. И с тех пор я стал в лагере persona grata, ко мне относились с уважением, чтобы не сказать с благоговением, я пользовался всяческими привилегиями: при раздаче пищи мне совали лишние куски сахара, и на мою десятку доставалась добавочная шайка каши.

Однако эти мои лингвистические успехи легко могли обернуться против меня. Мои клиенты стали требовать, чтобы я не только прочитывал им полученные ими письма, но и писал за них ответы. И сколько я ни толковал им, что я этого не умею, ничего не помогало. Они не верили. Тогда, поднаторев на прочитанных письмах, обнаглев, подражая их фонетической орфографии, я стал под диктовку выводить арабские письмена, стараясь, как мог, уловить звуки. Так я написал три или четыре таких послания, но к счастью, так и не узнал, были ли они на месте расшифрованы, так как попал в очередной, ушедший из Самары, транспорт.

Раздача пищи происходила раз в день, к полудню, когда мы получали не только обед, но и весь суточный паек – хлеб, чай и сахар – причем в управлении воинского начальника. Оно находилось в другом конце города. Поэтому мы ежедневно шагали в своей неприспособленной к русской зиме одежде и обуви, в не очень стройном строю, через всю Самару.

Эти прогулки по Самаре были крайне интересны. Ведь тут встречались, и прямо на улицах, а не в зоопарке, верблюды, одно– и двугорбые. Раньше я всегда представлял их себе в зное Сахары, а здесь они важно вышагивали, покрытые инеем. И какие только этнографические типы ни встречались тут! Монгольские, монголоподобные азиатские лица и костюмы мужчин и женщин. Поражали громадные мохнатые шапки, широкие разноцветные кушаки, но в особенности войлочные валяные высокие до пояса сапоги – валенки, коричневые, черные, а иногда и белые с цветными узорами. Все это были жители Поволжья.

Уже начинался 1916 год, и кончалась зима, первая наша зима в России, последняя ли? Когда же кончится эта проклятая война, конца-края ей не видно, а с ней и наш плен, когда же мы вернемся домой? Да мы, собственно, даже не знаем, что творится там, на фронтах. Откуда нам знать? В лагере газет нет, а у нас ведь ни одной копейки, чтобы купить их. Лишь изредка мне удается, когда прохожу мимо киоска, прочитать одним глазом какой-нибудь крупный заголовок в русской газете, вроде: «Германский цеппелин бомбит Париж!», и сделать отсюда вывод, что немцам не удалось победить на Марне и взять французскую столицу. Таким путем мы получаем хотя бы какие-то отрывочные сведения.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации