Текст книги "Мы не должны были так жить!"
Автор книги: Эрнест Кольман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Литературное творчество младшего брата Франтишека, Йиржи (или Мордехай, как он своим еврейским именем стал позже называть себя), о близкой дружбе с которым в детские годы я уже рассказывал, принадлежит сразу трем литературам. Он писал одинаково свободно на чешском, немецком и древнееврейском языках. Правда, писательская известность пришла к нему уже тогда, когда меня давно не было в Праге.
Интерес ко всему таинственному, который Йиржи и прежде проявлял, как свойственно юному возрасту, но только более интенсивно, чем он выражался у других, в том числе и у меня, с годами стал у него все больше усиливаться, превращаться в увлечение религиозной мистикой, направление же моего ума вообще было естественно-научное, и поскольку – как я об этом тут же расскажу – я стал усваивать научное, материалистическое мировоззрение, непримиримое ни с какой мистикой. А Йиржи между тем сблизился с Альфредом Фуксом, парнем моего возраста, стройным, с пританцовывающей походкой, и они вместе стали изучать Талмуд, комментарии к нему, а главное – Каббалу. Для этого они освоили и родственный древнееврейскому, но все же сильно отличающийся от него, мертвый арамейский язык. В то время в Праге в церкви Змауэского монастыря, по воскресеньям вел свои пламенные фанатичные проповеди патер Альбан, гремевший ораторской славой Савонаролы. Под его влиянием многие холодные христиане «обращались» к вере, а Альфред Фукс сменил еврейскую мистику на католическую, углубился в средневековые латинские тексты, затем принял крещение, стал монахом и видным религиозным философом. После оккупации Чехословакии нацистами, гестапо извлекло Фукса из монастыря и замучило его в концлагере в Дахау.
Однако Йиржи Лангер практически превратился в хасида. В 1914 году Йиржи уехал в восточную Галицию, в местечко Бельц, где некоторое время подвизался при «дворе» тамошнего раввина-чудотворца, пожалуй, самого прославленного своим прямым «общением» с богом. Но с этой печальной унылой болотистой местностью, с этой дикой заброшенностью, отсталостью и грязью местечка, жившего как бы еще в XIV веке, Йиржи не мог свыкнуться. И он вернулся домой.
Он появился здесь в полном хасидском наряде, в длинном до пят кафтане, глубоко нахлобученной широкополой черной плюшевой шляпе, которую хасиды, вместе с языком идиш в век миннезингеров вывезли с собой из южной Германии и консервативно сохранили. Лицо, все заросшее рыжеватой бородой, длинные вьющиеся пейсы до плеч. Он так ходил по Праге, вызывая насмешки прохожих, смущение и возмущение домашних. Но вскоре он вновь уехал к своим хасидам – как он утверждал, ему так велел «явившийся» ему бельцский раби. Однако тут же началась война, и Йиржи мобилизовали. На военной службе, не желая осквернять себя пищей «трейфе», он питался одним только хлебом и луком, и наотрез отказывался носить в субботу винтовку. Его арестовали, угрожали военным трибуналом, но признали душевнобольным и от военной службы освободили. И Йиржи еще раз вернулся в восточную Галицию, где, однако, разгорелись самые бурные военные действия того времени. Тогда он, вместе с хасидами, эвакуировался в Венгрию, где и оставался до 1918 года, до распада Австро-Венгрии. Теперь уже гражданин Чехословакии, он снова возвратился в Прагу. Все эти приключения Йиржи, начиная с 1914 года, мне стали известны по воспоминаниям Франтишека Лангера.
Вернувшись, Йиржи, к удивлению всех, углубился в изучение сочинений Фрейда, опубликовал несколько статей в фрейдистском журнале «Имаго», и в 1923 году на немецком языке книжку «Эротика Каббалы», а на иврите – поэтический сборник «Пиютим веширей едидут» («Стихи и песни дружбы»). Он сдружился с писателем Францем Кафкой, который был старше его на 11 лет, и с писателем Максом Бродом, тот был старше на 10 лет. Йиржи издал на чешском научно-популярную книжку о Талмуде и его возникновении со ста отрывками, переведенными из него. В то время германские фашисты уже начали распространять свою человеконенавистническую «мораль» и антисемитскую пропаганду. И по замыслу Йиржи его книжка должна была дать этому отпор.
Конечно, Талмуд – это средневековое сочинение, содержащее, наряду с прекрасными, поэтичными народными легендами, которые высоко ценили Бялик и Горький, в своих узаконениях религиозного права и быта массу всякого суеверного вздора. Однако, в общем этика Талмуда гуманна, несравненно выше звериной аморальности не только таких пасквилей, как «Mein Kampf», но и тех, якобы антисионистских, на деле же антисемитских, писаний, в немалой мере сдутых с дореволюционных, черносотенных, которые в последние годы стали выходить массовыми тиражами в СССР, Чехословакии и Польше. В 1937 году появились «Песни обреченных» (в 1939 они были изданы вторично) – чешский перевод, сделанный Йиржи, избранных еврейских поэтов с XI по XVIII век, включая и элегию Авигдора Кара, одного из немногих, кто пережил кровавый погром пражского гетто в 1389 году. В том же 1937 году вышла чешская книга Йиржи, самый прекрасный его труд «Девять ворот» – рассказы и легенды о хасидах, принадлежащая, по общему мнению, к жемчужинам чешской художественной литературы. В 1959 году она была переведена на немецкий язык, а в 1961 вышла на английском в Лондоне и Нью-Йорке.
Осенью 1939 года, спасаясь от гитлеровцев, Йиржи перебрался в Словакию, откуда подкупленные гестаповцы за приличную мзду давали пока еще евреям бежать в Палестину. Плывя в невероятно тяжелых условиях при тридцатиградусном морозе на железной барже по Дунаю, Йиржи простудился и, прибыв в «обетованную землю» тяжело больным, после четырехлетних страданий скончался в 1943 году в Тель-Авиве от нефроза. Будучи больным, он продолжал писать, и, уже посмертно вышел сборник его стихов «Меат цори» («Немножко бальзама»), содержащий и стихотворение «На смерть поэта», посвященное Францу Кафке.
С Максом Бродом мы встречались редко. Я находился с ним лишь в отдаленном родстве, а, главное, он, как он сам называл себя, был «еврейским писателем немецкого языка», а, следовательно, мы вращались в разных кругах. Он был старше меня на восемь лет, что в молодом возрасте много. Кроме всего прочего, он был юристом, а у меня всегда – будь я суеверен, я сказал бы, в предчувствии моих будущих судеб – почему-то чувствовалась какая-то аверсия ко всем и ко всему, что связано с правосудием.
Наконец, Макс Брод уже тогда, когда я впервые прослышал о нем, славился как выдающийся автор романов и повестей, действия которых иногда развиваются в современной, а то и средневековой пражской среде, проникновенно воспроизведенной им. И я, естественно, чувствуя большое почтение к писателю, робел перед первой встречей с ним. Не помню уже по какому поводу, она состоялась у него на квартире, куда я с мамой пришел в гости. Но Макса Брода я представлял себе совсем другим. Ничего от великого, или хотя бы знаменитого человека. Простой человечек низенького роста, вдобавок горбатый. Осталось общее впечатление: гуманиста, ратующего за культурное сближение населения Чехии – чехов, немцев и евреев; еврейского националиста, но отнюдь не шовиниста, затем сиониста, а в философии – идеалиста.
Макс Брод был самым близким другом Франца Кафки, а после его смерти издателем и комментатором его сочинений. Этот необыкновенно своеобразный писатель сумел как никто другой в своих в большинстве не оконченных романах «Америка», «Процесс», «Замок» и в своих рассказах выразить не только страх, тоску, заброшенность, одиночество человека в обесчеловеченном мире империализма, а поразительно тонко почувствовать весь ужас бытия в любом тоталитарном государстве, где человек отдан на произвол безымянных сил. Несомненно, что тому, что Кафка смог столь остро ощутить весь тот надвигавшийся на человека кошмар, в котором мир, не только в Германии, но и в СССР, и в США, погрузился с тридцатых годов, содействовало то, что Франц Кафка был еврей, с сильным национальным самосознанием, пробудившемся в нем под ударами антисемитизма, чутко воспринимавший все положительное, как и отрицательное, что связано с еврейством. Вместе с Максом Бродом Кафка изучал иврит, их учителем был как раз Йиржи Лангер. Макс Брод повторял, что одна лишь толерантность, терпимость к другой нации, не только недостаточны, но и оскорбительны, что они сводятся к этакому похлопыванию по плечу. У нас, коммунистов, термин «националист» давно стал бранным словом, по крайней мере в применении ко всякой другой нации кроме русской, да еще и арабской. О великодержавном русском национализме стыдливо умалчивают. А также о том, что великий интернационалист Ленин написал статью «О национальной гордости великороссов». Если подлинный интернационалист имеет право гордиться тем, что он русский, почему интернационалисту-еврею нельзя гордиться тем, что он еврей? Почему он тогда становится сразу не то «космополитом» не то «сионистом»? Видите ли, еврею положено ассимилироваться. Но для ассимиляции нужны двое: тот, кто желает ассимилироваться, и тот, кто позволяет, чтобы к нему ассимилировались.
Мы должны признать, и отнюдь не только в связи с «еврейским вопросом», что Маркс, при всей своей гениальности, недооценил значение национального вопроса (в частности, доверившись предвзятым, пангерманистским источникам, он считал чехов нацией, обреченной на гибель). Национальный вопрос, как об этом свидетельствует вся новейшая история, будет еще не предвидимо долго играть огромную роль. Хотя и в меньшей мере, чем Маркс, Ленин тоже недооценил все значение национального самосознания.
Ведь не все ли, в конце концов, равно, нация или только национальность евреи, раз они сами, или какая-то часть их, ощущают свою самобытность, которую – не только в религиозной форме – они, вопреки всем жесточайшим преследованиям, через два тысячелетия сумели сохранить. И не требовала ли материалистическая диалектика признания Лениным того, что раз евреи, которые ведь когда-то несомненно были нацией, смогли, при определенных исторических условиях, потерять требуемые им для определения нации признаки, то может наступить также момент, когда они, при других исторических условиях снова приобретут их?
Ведь каким гигантским бы ни было определяющее значение классовой борьбы в развитии общества, она все же не ликвидирует, а только модифицирует национальную, а также и религиозную борьбу.
Что же касается сионизма, то я считаю, что мы, коммунисты, не имеем никаких причин возражать против того, чтобы евреи, если они этого желают, возродились как нация, со своим государством, языком, всей культурой. Однако мы решительно должны возражать против того, чтобы навязывать евреям эту идею, чтобы считать каждого еврея, гражданина любой страны, потенциально гражданином Израиля, чтобы осуждать его за то, что он желает ассимилироваться. Столь же решительно мы должны выступать против того, чтобы суверенитет евреев в Израиле осуществлялся за счет арабов, их экономической, политической и культурной дискриминации. Совершенно неприемлем так называемый «принцип исторических границ», согласно которому, раз вся Палестина в древности обиталась евреями (что, впрочем, сомнительно), то она и теперь должна принадлежать им. Ведь если руководствоваться этим порочным принципом, то, например, в Европе не осталось бы ни одной страны, границы которой не пришлось бы до неузнаваемости перекраивать. И мы должны настаивать на том, что гарантии безопасности любого государства это не столько отодвинутые и «удобные» в военном отношении границы (чего, к примеру, добился Сталин в войне против Финляндии, но что совершенно иллюзорно при современной технике), сколько дружеские, лишенные реваншистских настроений, взаимоотношения с соседями.
В беседе с руководителями Компартии Израиля, с Микунисом и ныне уже покойным Снээ (с Вильнером я тоже виделся и убедился, что он ничтожество, а его партия – просто платная экспозитура советских руководителей), я настойчиво высказывал мнение, что им нужно бороться не просто за дружбу евреев с арабами, а за братство, «гитахавут», с ними, что их газета «Кол-Гаам» должна регулярно печатать страницу о славной истории и культуре арабов, а в приложении – уроки арабского языка, который коммунисты-евреи должны изучать, что они должны изыскивать разнообразные формы совместной работы евреев и арабов, поощрять смешанные браки и т. д.
Наконец я, понятно, осуждаю реакционную политику правительства Голды Меир, ее аннексионизм, ее союз с раввинатом, ее помыкание сефардами, – евреями, выходцами из стран Азии и Африки, находящимися на более низком культурном уровне, чем ашкенази – евреи, выходцы из Европы и Америки, ее притеснение израильских арабов, ее антирабочую и антидемократическую внутреннюю политику.
Огульное заушательское отношение к сионизму тем более странно, что именно благодаря Советскому Союзу самая заветная мечта сионистов – создание еврейского государства в Палестине – реализована, и тем более неоправданно, что сионизм вовсе не представляет идеологически и организационно единого течения. Наоборот, ныне это целый спектр – от левых социалистов до анархистско-экстремистских террористов фашистской партии «хсрут» («свобода»), а также до религиозных изуверов включительно. Казалось бы, что советские руководители, называющие себя самыми последовательными марксистами, должны были бы подходить к сионизму исторически, учитывать происшедшие в нем изменения, и что разумная реалистическая, и вместе с тем принципиальная коммунистическая политика должна бы быть направлена на сближение с теми сионистами, которые, как и мы, выступают за права арабов, за свободу евреев определять свою национальную принадлежность, и против мракобесной политики израильского правительства.
Я знакомлюсь с марксизмом
Осенью 1910 года, в самую первую неделю первого семестра в политехникуме, подошел ко мне Ладя Кожешник. С ним вместе мы окончили «реалку» и, как и я, он теперь трудился над первым чертежом винтов, гаек и прочих машинных деталей. Он спросил, не пойду ли я с ним на устраиваемый «Свободной мыслью» вечер, посвященный памяти Франциско Феррера. Я охотно согласился. «Свободная мысль» – название журнала, издававшегося организацией свободомыслящих, и вечер состоялся в его редакции. Хотя эта организация рабочих, но главным образом интеллигентов, которую возглавлял Бартошек, и была легальной, австрийская полиция, поддерживая клерикализм, всячески ущемляла ее. Она то и дело конфисковывала выходящие номера журнала, с пристрастием цензурировала его, в нем тогда появлялись большие белые «плеши», на редактора Бартошека налагала крупные денежные штрафы, и всех, соприкасавшихся с этой организацией, держала под своим негласным надзором.
В 1909 году в Испании церковная и светская реакции затеяли процесс против Феррера, передового педагога, боровшегося за отделение церкви от школы, обвинив его облыжно в самых тяжелых преступлениях. Несмотря на кампанию протеста, развернувшуюся тогда во всем мире, – пражские свободомыслящие устроили демонстрацию, которую полиция разогнала – Феррера расстреляли. В нашем школьном журнале «Без названия» мы с Крупским поместили посвященную этому чудовищному событию страстную передовицу. Но мировая передовая общественность все-таки добилась того, что Феррер был посмертно реабилитирован. Этот процесс, эта казнь, эта «реабилитация посмертно», стали одним из первых звеньев той длинной мертвящей цепи, которой сковано наше XX столетие.
Вечер под видом совещания редакции проходил довольно тоскливо. Доклад о Феррере сделал сам Бартошек, и одна девица прочитала о погибшем герое свои незадачливые, но искренние стихи. Я перебрасывался с сидящим со мной рядом парнем замечаниями. Соседом этим оказался немногим старше, чем я, студент второго курса Коммерческой академии Йозеф Пик. Это был невысокого роста блондин, в довольно-таки потрепанном костюме. Мы оба сразу прониклись взаимной симпатией, и после окончания вечера вышли вместе.
Пик, с рвением неофита – сам он стал социалистом лишь недавно – начал тут же излагать мне основные положения социализма, должно быть, пересказывая содержание последних прочитанных им брошюр. Я, понятно, знал о существовании партий социал-демократов и национальных социалистов (о последней тем более, что сын ее основателя, Клофача, учился в «реалке», в классе, параллельном моему) но мое представление о их целях было вульгарно-мещанское, они, дескать, хотят уравнять всех. Такие понятия, как «классовая борьба», «буржуазия», «пролетариат», «эксплуатация», «прибавочная стоимость», и такие имена, как Маркс, Энгельс, Каутский, прозвучали для меня впервые настоящим откровением.
Мой новый друг, с которым мы тут же перешли на «ты», и которого я стал звать его уменьшительным именем Пепик, рассказал мне также о своей жизни. Он – сирота, отец, сцепщик, погиб от несчастного случая. Он живет один с матерью, которая получает лишь ничтожную пенсию, так как управление дороги лживо объявило, будто его отец, мол, был выпивши. Но мать подрабатывает стиркой, конечно, тайно, иначе ее лишат и тех нескольких крон. А он дает уроки и получает стипендию, потому что учится на «отлично». Я был тронут доверчивостью Пепика, и в свою очередь поведал ему все о своей жизни, о жизни всегда сытого сынка зажиточной, обеспеченной семьи высшего чиновника.
Узнав о моих националистических взглядах, Пепик очень огорчился. Он не то обещал, не то грозился убедить меня отказаться от них, стать интернационалистом, не придавать никакого значения национальности, вступить в студенческую организацию социал-демократической партии. «В следующий раз я дам тебе почитать чудесную книжку, которая откроет тебе глаза», – примерно так таинственно сказал он. Жил он неподалеку от мензы, в чердачной комнатке, вдвоем с его ласковой матерью. Я потом часто бывал у него, как и он у меня.
Книжка, точнее, брошюра в ярко-красной обложке, без переплета, которую принес мне Пик, оказалась чешским переводом «Коммунистического Манифеста». Привыкший не читать, а глотать художественные сочинения, я сначала было прочитал и это произведение чересчур быстро, но тут же убедился, что как следует не понял его, что у меня от него осталось лишь смутное общее впечатление, хотя и очень сильное. Идея наивная, романтическая, но непритворно честная, шедшая больше от сердца, чем от разума, навязчиво звала меня молодого всецело отдаться борьбе за освобождение человечества, за новое, справедливое устройство общества. Недовольный результатом первого чтения, я стал читать книгу второй раз медленно, но ряд мест все равно оставался для меня неясным. Мое самолюбие было задето: как же я, без чужой помощи разобравшийся в толстых учебниках высшей математики, не смогу как следует совладать с этой тоненькой, столь волнующей книжкой! Преодолев свою ребячливую гордость, я попросил Пепика разъяснить мне непонятные места, и мы незаметно стали перечитывать, или, собственно, изучать «Манифест» вместе. Однако оказалось, что и мой наставник не смог во всем разобраться, и, не смущаясь этим, предложил обратиться за разъяснениями к оканчивающему историко-филологическое отделение философского факультета Густаву Винтеру, его товарищу по социал-демократической организации. Так мы и сделали, и я впервые появился в ее помещении, состоявшем из двух беспризорных задних комнат канцелярии какого-то адвоката-партийца. Густав Винтер, на вид невзрачный, ничем не выделяющийся, очень близорукий молодой человек в очках, оказался редчайшим феноменом.
Он не только подробно, по-профессорски, с легкостью объяснил нам все трудные места. Это был настоящий полиглот. Оказывается, он в совершенстве знал все индо-европейские языки, не только славянские, германские, романские, но и кельтские, новогреческий, баскский, албанский и даже цыганский, изучал санскрит, и Бог знает еще какие языки. И все это в какие-то там 24 года! Я взирал на него, как на божество. С его и Пика помощью я быстро одолел это первое, попавшее мне в руки, фундаментальное марксистское произведение. И, конечно, никто из нас троих не поверил бы, что через 30 лет именно я напишу предисловие (я подписал его псевдонимом К. Арношт, как и некоторые другие свои работы) к новому, чешскому изданию «Коммунистического Манифеста», которое будет опубликовано в Москве во время Второй мировой войны в Издательстве иностранных рабочих.
В 1910 году социал-демократы, существовавшие в Чехии как партия уже с 1878 года, и ставшие постепенно многочисленной партией, располагавшей немалым числом депутатских мест в австро-венгерском парламенте и в других представительных органах, были идейно и организационно расколоты. Одна часть партии – если не ошибаюсь, составлявшая большинство – состояла из так называемых «центристов», другая, отколовшаяся как раз в этом году, называла себя «сепаратистами». И те, и другие были реформистами, добивались частных улучшений положения рабочих и трудящихся вообще в рамках капиталистического строя, чураясь даже мысли о его революционном свержении. А судьбу чешского народа они связывали с судьбой австро-венгерской монархии, которую хотели бы увидеть превращенной в своего рода федерацию более или менее автономных, национально управляемых земель с либеральной конституцией.
При всем этом, обе фракции сохраняли фразеологию «классовой борьбы», но именно лишь фразеологию. В области теории они придерживались бернштейнианства, этого противоестественного симбиоза марксизма с неокантианством, и его оппортунистического лозунга «движение – это все, цель – ничто». И вместе с тем между центристами и сепаратистами все же существовала разница, и не только организационная: центристы, входившие в единую общегосударственную партийную организацию как ее автономная часть, были более интернационалистами, чем совсем отделившиеся сепаратисты. Но зато последние были все же кое в чем менее оппортунистичны, в своих требованиях и средствах более революционны. Во всяком случае, все наиболее известные тогдашние чешские социал-демократические вожди – Соукуп, Немец, Модрачек – были правые.
Но в партии имелось и левое крыло, правда, организационно не оформленное. Левые были сильны среди молодежи, в том числе студенческой, а также среди социал-демократов немцев, обитавших в Судетах. Они ориентировались на Каутского, пока еще не проявившего свое позднейшее отступничество (тогда еще Ленин рекомендовал его книги в качестве популярных учебников марксизма). Среди левых выделялись Карл Крейбих, редактор газеты «Вперед», выходившей в городе Либерец, и Штрассср, брошюру которого по национальному вопросу Ленин положительно оценил. Чешских левых социал-демократов возглавлял Богумир Шмерал. Эти левые вожди до 1914 так или иначе, хотя и далеко не столь решительно и последовательно, как в Германии Карл Либкнехт и Роза Люксембург, выступали против империалистической войны. Впоследствии они приняли активное участие в работе Коминтерна. Крейбих, а в особенности Штрассер, иногда читали доклады для нас, социал-демократических студентов (Шмерал был больше рабочим трибуном), и здесь я познакомился с ними. А в 1945 году Крейбих припомнил меня. У нас установились дружеские отношения с этим замечательным, душевным человеком (он был на 9 лет старше меня), которые продолжались, конечно, и тогда, когда при Новотном он, как и многие другие ветераны партии, находился в опале.
Но я возвращаюсь к нашей дружбе с Пепиком Пиком. В спорах с ним я высказывал свои сомнения не столько относительно экономических и социальных основ марксизма, сколько по вопросам философии, в особенности этическим. Я брал под сомнение, способен ли человек, который ведь по Дарвину по самой своей природе эгоист, стать когда-либо подлинным социалистом, альтруистом, действительно смогут ли люди создать гармоническое общество, в котором навсегда прекратится борьба интересов между ними. Вероятно поэтому второй книгой, которую раздобыл для меня Пепик (может быть, по совету того же Винтера), была не какая-нибудь брошюра вроде «Наемный труд и капитал», «Заработная плата, цена и прибыль») и, конечно же не первый том «Капитала» и «Анти-Дюринг», с которыми я ознакомился гораздо позднее, а немецкий перевод «Этики» Спинозы.
Этот удивительный труд произвел на меня неизгладимое впечатление. Не знаю, правда, рассеял ли он мои сомнения в человеческой моральной природе. Однако его пантеистическое положение «Deus – sive natura» («Бог – то есть природа») как бы только камуфлировало его подлинно материалистическое содержание, и помимо меня, бывшего, сколько я помню, всегда атеистом, этот его псевдо-религиозный дух, этот «Amor Dei aeternitatis» («Вечная любовь к Богу») естественно переключался в благорасположение, в благожелательство, благоволение и благоговение к природе и к ее созданиям, прежде всего к человеку и человечеству.
В считавшейся левой студенческой социал-демократической организации, членскую книжку которой, без всяких формальностей мне вручили весной того же 1910 года, мы много и страстно дискутировали, должно быть, довольно бестолково, вразброд, так как некоторые из нас увлекались самыми различными идейными течениями – Толстым, Бакуниным, Кропоткиным, Ландауэром, Вейнингером. Но, тем не менее, зерна материалистического, а затем и диалектико-материалистического мировоззрения, посеянные первыми усилиями Пика и Винтера и тех сочинений классиков марксизма и его популяризаторов, которые я прочитал, постепенно, в течении четырех лет, давали свои всходы. На лекциях по философии профессоров-идеалистов, при чтении обязательной классической философской литературы, я смог теперь относиться ко всему этому критически. И со свойственной мне несдержанностью, я то и дело на семинарах, во время коллоквиумов и экзаменов, резко высказывал свое несогласие с преподанными нам концепциями. И это сходило мне с рук, не отражалось на отметках. И только один из профессоров, Радл, проявил ко мне свое недоброжелательное отношение. Я чересчур досаждал ему.
Еще один социал-демократ, года на три старше меня, оказал на формирование моих взглядов значительное влияние. Это был Дончев, черноглазый и черноволосый болгарин, родом из Тырново, студент старших семестров архитектурного факультета чешского политехнического института. Он считал, что силу можно преодолеть только силой, а не словами, какие бы они не были прекрасные. Должно быть, он просто воспроизводил взгляды своей революционной партии «тесняков», близкие к большевистским.
Что до меня, то от этих большевистских взглядов на революционную роль я не отказался и не намерен пересматривать их. Сам ход современной истории подтвердил незыблемость истины, что – за редчайшими исключениями таких «перебежчиков» от буржуазии к пролетариату, какими были как раз Маркс, Энгельс и Ленин, – капиталисты добровольно, под влиянием одних лишь доводов разума, справедливости, морали, никогда не откажутся от власти, от своих привилегий, от того грабежа, который они осуществляют ежечасно, и что только сила (или реальная угроза силы) в состоянии принудить их к этому. Однако наученный горьким опытом жизни я понял и другое, чего тогда не заметили не только такие, как я, но и умы, несомненно более прозорливые. Применение силы в борьбе против силы неизбежно вызывает явления, подходящие – выражаясь языком кибернетики – под категорию «обратной связи». Свергающие посредством насилия насилие, точнее, руководящие этим свержением, – сами становятся насильниками, применяя его теперь, чтобы приобрести и закрепить власть и привилегии для себя лично, для своего сословия, для своей касты.
Но каков же тогда выход? Я не знаю его, и не собираюсь предлагать какие-то рецепты. Конечно, я был бы счастлив, если бы знал их, уже потому, что это избавило бы меня от мучительного отчаяния, в которое, не скрою, впадаю иногда, думая о будущем человечества вообще, а конкретно, по-человечески, о том, которое ждет моих внуков. Неужто и они будут жить в такой же неволе, как жили мы, переносить столько – а возможно еще больше – бедствий, мучения, горя, как перенесло мое поколение? Но эти настроения безнадежности не доминируют у меня. Я сознаю, что несмотря ни на что, развитие человечества – хотя и возмутительно медленно, с зигзагами и флюктуациями регресса – в целом все же прогрессивно, причем не только в научно-техническом, но и в социальном и моральном отношении. И если не через десятилетия, то через столетия (разумеется, если оно прежде самое себя не истребит), человечество сумеет организовать подлинный коммунизм на Земле. Это не просто мое желание или вера, а вытекает из объективных закономерностей развития.
Мы, студенты, хотя и не скрывали свою принадлежность к партии, все же, по понятным причинам, и не афишировали ее. Так, я даже не счел нужным оповестить об этом своих домашних, не желая еще больше усиливать конфликт с отцом, возникший из-за моего еврейского национализма. Кстати сказать, Пепику так и не дали убедить меня, что социал-демократ будучи интернационалистом, руководствуясь лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», не может в то же время бороться за свободу еврейской нации, за ее освобождение. И я продолжал по-прежнему поддерживать свои дружеские контакты с баркохбанцами, читать на иврите литературу – Бялика, Черныховского и других – и преподавать этот язык. Вместе с тем, я прилежно читал партийную прессу и литературу, участвовал активно во всех мероприятиях партии.
В 1911 году в Австро-Венгрии социал-демократы развернули кампанию борьбы за восьмичасовой рабочий день – общегосударственную всеобщую забастовку, массовые демонстрации – причем в них участвовали, по меньшей мере, в Праге, и анархисты, и чешские национальные социалисты и даже христианские социалисты, а также и еврейские по-алейцион – все, чехи, немцы и евреи, безразлично. Мы, социалистические студенты, конечно, также приняли в ней участие, с красными гвоздиками в петлице (это была эмблема нашей партии в отличие от красно-белых гвоздик – эмблемы национал-социалистов). Демонстрация была очень внушительная, хотя и вполне мирная. «Нарушение общественного порядка» сводилось к походу по мостовым самых широких улиц, на несколько часов задержавшему движение транспорта, к транспарантам с не слишком уж революционными лозунгами, к красным и красно-белым национальным знаменам, и к пению партийных, революционных песен. Полиция стушевалась, хотя ее конные отряды стояли в прилегающих улицах, и войска в казармах были приведены в боевую готовность. Но порядок удерживали сами наши люди, с красными повязками на рукаве. До столкновений с властями не дошло. А в результате этих демонстраций, проходивших во всех больших городах страны, восьмичасовой рабочий день был узаконен.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?