Читать книгу "Хроника одного полка. 1916 год. В окопах"
Автор книги: Евгений Анташкевич
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Еленочка Павловна, – офицер улыбался, – я запах ваших духов узнал, как только вы вошли, вы же вошли недавно, правда? Что же вы молчите?
Малка стояла в растерянности. Офицер ещё помолчал, видимо ожидая ответа, и, не дождавшись снова спросил:
– Ну, что же вы молчите?
Малка не знала, что ответить, и вдруг она узнала этого офицера, она видела его несколько недель назад на Венце рядом с двумя другими офицерами, одного без руки, который сидел на белом жеребце, а другого в коляске с костылями, такое разве можно забыть.
– Рада вас видеть, господин… – У неё эти слова вышли сами собой.
– Розен, – подсказал ей офицер, – Георгий Розен, мы виделись с вами…
– Три недели назад на Венце…
– Вы так давно в Симбирске и не дали о себе знать? – Офицер несколько нагнул голову и если бы не повязка, то смотрел бы Амалии прямо в глаза. – Я для вас в госпитале перед выпиской оставил записку, что если вы когда-нибудь, какими-нибудь судьбами будете в Симбирске, то дали бы о себе знать… А вот видите, я нашел вас по запаху ваших чудесных духов, вы мне даже говорили их название, я хорошо помню, это «Жасмин Флориды», правда? Это был наилучший запах в Твери…
И Малка всё поняла.
– Правда! – сказала она. Знакомый запах повёл офицера по залу и привёл к ней, а этими духами её надушила Серафима, которая из Твери! Значит…
Она стала искать по залу и увидела Серафиму, та цветущая, с пустой корзинкой летела к дамской комнате, и её сопровождал штабс-ротмистр Туранов. Малка сжала губы и стала махать рукой Серафиме. Серафима увидела, точнее, её увидели одновременно и Серафима, и штабс-ротмистр. Туранов широко улыбнулся, а Серафима вся сжалась и остановилась. Малка увидела, что Серафима смотрит на слепого офицера в повязке. Малке захотелось крикнуть, мол, подойди, надо помочь человеку, но тогда слепой офицер услышал бы, и она умоляюще посмотрела на Серафиму. Всё дело решил Туранов, он подошёл первый.
– Граф, как вы себя чувствуете? Вы уже путешествуете сами, без помощи?
– Игорь, здравствуйте, дружище. – Граф Розен повернулся на голос Туранова. – Как видите! Мне помощь не нужна, у меня нос служит поводырём. Хочу представить вам мою знакомую по Твери! Прошу любить и жаловать, Елена Павловна, Елена Прекрасная, самая благоуханная из всех Елен! – И Розен сделал жест в сторону Амалии.
Девушки смотрели, и обеим было страшно, они обе пользовались духами из одного флакона, у Малки на духи не было денег.
– Жорж, отойдёмте в сторону на пару слов!..
– Секундочку, Игорь, – ответил Розен и повернулся к Амалии: – После игры будут танцы, если вы ещё никому не пообещали, обещайте мне первый тур…
– Обещаю, – пролепетала Малка, сделала шаг к Серафиме, а та буквально кинулась к ней.
Дамская стояла пустая, всё, что было предназначено к продаже, было продано, на полу лежали картонные коробки, на консолях под зеркалами обёрточная бумага. Серафима уронила корзинку и в углу зарыдала. Малка обняла её за плечи.
– Не плачьте, Серафима, он же живой, а если что, то вы ещё такая молодая, у вас всё впереди…
Серафима повернулась так резко, что Малка отшатнулась.
– Амалечка! Ты ничего не понимаешь…
Малка действительно ничего не понимала, ведь офицер в зале и офицер на карточке были ни капельки друг на друга не похожи.
– Я ничего не понимаю…
– Ты думаешь, что это… – Серафима на секунду застыла, но решилась, – ты думаешь, это Фёдор?..
– Теперь я уже знаю, что это не Фёдор, потому что этого зовут Георгий…
– Он был влюблён в мою троюродную сестру, Елену, там, в Твери…
– В госпитале…
– Он её не видел…
– Потому что у него нет глаз…
– Глаза у него есть, я была на одной перевязке, но они не видят…
– А вы с Еленой Павловной пользовались одними духами?..
– Тогда мы пользовались разными, она мне подарила свои, когда мы расставались, а я ей свои…
– И он нюхал меня, а…
Серафима, ещё рыдая, вдруг улыбнулась:
– Он «почуял» тебя, надо говорить – «почуял»…
Малке было всё равно, и она кивнула, как отмахнулась:
– Он ведь до сих пор думает, что я Елена Павловна, в которую он влюбился за запах? В Твери?
– Он влюбился… – Серафима не знала, как поправить Малку, – да, он влюбился и сейчас думает, что…
– Но он же меня не видел, а ты пахнешь так же! И голоса он моего и твоего… почти не слышал…
– Что ты хочешь сказать?.. – Серафима перестала плакать.
Малка выпрямилась.
– Мне тут не надо больше оставаться…
Серафима растерялась.
– А как же танец, ты же ему обещала…
– Я не троюродная сестра его возлюбленной, а ты…
– Ты хочешь… – Серафима поняла и засмущалась. – А как же Игорь Туранов, Игорь Васильевич?
Малке стало так жалко Серафиму, но она всё увереннее чувствовала себя старшей сестрой, она обняла её, прижала и прошептала:
– Мужчин иногда можно обмануть, они сами этому рады, один танец – это не вся жизнь…
– А ты? Ты…
– Я пойду домой, я не умею в эту игру и не знаю ваших танцев…
– Я тебя научу, это быстро, раз-два-три, раз-два-три…
Малка поняла, что если она сейчас не вырвется из объятий этой замечательно ветреной девушки на третьем месяце беременности, то тогда от любви к ней и нежности к её человеческому существу и ненависти к своему такому ужасному положению будет плакать и рыдать на плече у Серафимы и рвать на клочки картон и разбросанную по дамской обёрточную бумагу.
И вдруг она поняла, что надо сказать Серафиме:
– Пожалей меня!.. Понимаешь?
У Серафимы опустились руки, она секунду стояла изумлённая, потом кинулась, обняла Малку и снова заплакала.
– Ну всё, ну всё, моя хорошая Серафимочка… иди, идите, вас ждут целых два красивых мужчины… и третий… на карточке! Не много для одной?
Серафима ещё всхлипывала, но уже тёрла глаза, наверное, она так делала, когда была совсем маленькая. Малка дала ей платочек и повела к двери. Серафима пошла, обернулась и не знала, имеет ли она право улыбаться.
Малка закрыла дверь и расплакалась.
* * *
Было ужасно холодно, так холодно, как было в январе. Понизу дул ледяной ветер. Шубка Серафимы мало помогала, потому что холодно было внутри.
Малка шла пустая, она оставила Серафиму там, в шумном, весёлом зале. Она видела только снег под ногами, придерживала одной рукой воротник, другой полы шубы внизу, чтобы не дать ветру разгуляться. Как хороши были валенки, которые остались дома, они ей вполне подходили, а не эти ботиночки, годные для лета, Варшавы и асфальтированного тротуара. Ещё она украдкой примеряла тулупчик хозяйской кухарки и завидовала, в таком тулупчике можно вообще ни с кем не жить, и ни от кого не зависеть, и никуда не ходить, кроме как в госпиталь или встречаться с Барухом…
Она шла, смотрела, как утоптанный, засыпанный песком снег убегает под ноги, и вдруг остановилась и обернулась: дом Кузнецова, который она только что оставила, стоял высокий, светился всеми окнами, казалось, что вокруг него распространяется волшебное сияние, и вдруг вспомнила, как они с Барухом скользили по крутому Смоленскому спуску, а до деревянной зигзагами лестницы ещё надо было дойти.
IX
Огромная палата госпиталя рижского боевого участка жила. Больше ста человек сидели, лежали, стояли, кто-то расхаживал.
Иннокентий смотрел на своих соседей по палате, но вместо болящих и выздоравливающих видел перед собою ледяные торосы на Ангаре, выломанные стремниной, торчащие «аки человецы», вертикально поставленные силой батюшки Байкала, споткнувшиеся о Шаман-камень, сгрудившиеся и расходящиеся вниз по течению всё шире и шире: но всё же на самом деле это были люди в белых одеждах, в исподнем, в больничном бязевом белье. И то, что головы его раненых товарищей были не белые, как у торосов, а бритые наголо, а потому серые, не смущало Иннокентия – чем ближе по Ангаре к Иркутску-городу, тем больше на головах торосов лежало печной гари.
Иннокентий встал, заправил койку, хотя знал, что, как только он покинет место, сразу же явятся архангелы, они скинут бельё, завернут матрац, а может, и не завернут, потому что его койка тут же будет перестелена свежим бельём и на его место ляжет новый раненый товарищ. А хотя и нет! С февраля таких стало меньше, с фронта приходили новости о том, что почти не воюют, а так, редко, постреливают, конечно, но больше сидят по траншеям, поэтому простуженных, охрипших, осипших и с гнойными ногами стало больше, чем раненых. И грустных, да таких, что смотришь на них, и впору завыть. Особенно которые возрастом постарше и с неподвижным взглядом в стену перед собой. Не дозовешься, слова не допросишься.
Ещё появились шептуны. Те чаще были с вострыми глазами, кутались в коричневые госпитальные халаты без размера, ходили между койками, присаживались друг к дружке и шептались. И оглядывались, каждую минуту. Как-то раз Иннокентий даже ахнул, ему показалось, что одного шептуна он узнал, признал в нём этого, как его, ну!.. с которым полгода назад ехал в одном вагоне до Иркутска, дай Бог памяти! Петрович! Нескладный, длинный! И самоуверенный, как тайме́нь на стремни́не. Хозяин! При нём, правда, не было той черной казачьей папахи, которую он мял в руках! Но это понятно, в госпитале в папахе не походишь, да и откудова она у него взялась, у иркутского рабочего из паровозного депо.
Петрович оглядывался многажды на Иннокентия и задерживался, будто чего-то хотел спросить, однако не спросил. А Кешка его то ли признал, то ли не признал, да только сегодня Кешке на выписку, а деповский из Иркутска, если это он, то и пусть его!
Иннокентий оглянулся на койку, запахнул халат, подвязался, как путник в дорогу, и пошёл в проход. Надо было миновать почти всю палату, явиться к лечащему врачу, получить от него бумагу и дальше на первый этаж, там сидит помощник коменданта и по комнатам интенданты, ответственные за амуницию и обмундирование, но сначала к врачу.
Иннокентий шёл и думал, попадётся ли ему по дороге ангел Елена Павловна. Вот бы попалась, думал Иннокентий, это ж будет как благословиться на дорожку, как вздохнуть в тайге, когда черёмуха цветёт, как испить байкальской водицы или ангарской…
– Земляк! – вдруг услышал он и повернулся. Перед ним стоял Петрович, теперь не было сомнений, тот самый, из вагона, деповский. – Ай не признал? – Петрович стоял в незастёгнутом халате, уткнув руки в карманах в бока и перегораживая собою всю ширину прохода между больничными койками. – Эт как же так? Я зыркал на тебя, зыркал, а ты всё харю-то на сторону воротишь…
Иннокентий уставился, он не знал, что ответить, и тут ему почудилось, что он стоит не в огромной светлой палате госпиталя рижского боевого участка, а опять в тесном купе прокуренного вагона и только что на Черемховских копях вышли давешние соседи: «сам» и его жёнка в плюшевой кацавейке, с семечковой шелухой по подолу. И что-то такое тоскливое поднялось в душе, пережитое и забытое, от чего захотелось отмахнуться, но вдруг у Кешки сыграло, и он заулыбался.
– А-а-а! А я-то мараку́ю, ты ли это, Петрович? Тут, вишь как, людей-то, и не признать, все стриженные наголо́, што твоя задница, да вона в халатах все как один! – сказал он и вспомнил о неисполненном тогда в купе желании дать Петровичу в морду. Он явственно почувствовал, что зачесались кулаки, и придвинулся к земляку вплотную. – Тебя, никак, тоже забрили?
Петрович не ждал напора, он-то заходил со спины, и отшагнул, и замешкался. Он стал переминаться с ноги на ногу и молчал, а Кешка на него, длинного, смотрел снизу вверх и ухмылялся.
– Ты ж не должон был в армию иттить, тебе уж скока годков-то?
– Двадцать восемь! – выдавил Петрович.
Кешка удивился, на вид Петровичу было не меньше сорока.
– И куда тебя угораздило? – Иннокентий вдруг вспомнил, что в полку он старший унтер-офицер, а этот, который сейчас стоит перед ним, по военным понятиям никто. – Отвечай, – Иннокентий набрался суровости, – когда тебя спрашивают!
– Да вроде никуда. – Петрович поджал губы и растопырил руки.
– Это в каком таком смысле? – не понял Иннокентий.
Полы халата на земляке сошлись, из рукавов торчали сухие кисти с длинными костлявыми пальцами, и Петрович стал похож на летучую мышь из подвалов немецких фольварков.
– Ежли «никуда», то што ты здеся делаешь? – вдруг спросил Четвертаков, только что осознав, что на Петровиче нет ни одной повязки, что свидетельствовало о том, что его руки и ноги целы, а также цело и всё остальное, из-за чего попадают в госпиталь. – Ты, што ли, не раненый?
– Никак нет, не раненый…
– А?.. – Иннокентий ничего не понял, в смысле того, как это не раненый, и только что призванный в армию мог попасть в прифронтовой госпиталь. – А как ты тута оказался?
Петрович вдруг заулыбался, как охмелел, запахнул халат и наклонился к уху Иннокентия.
– Тута?.. Ты… эта… тута никак нельзя об том гуто́рить, тута кругом у́хи, всё слышат… ты… – Петрович не знал, как обращаться к Четвертакову, он помнил, что Четвертаков в вагоне был с унтер-офицерскими погонами и Егорием на груди.
А Четвертаков понял, что его земляк Петрович из тех, которые шептуны.
– У нас, вишь, – продолжал Петрович, – доктор в полку оказался с пониманием, молоденький, давешний студент, он пишет нам каки-то бумажки, и по энтим бумажкам мы можем тута неделю-другую отлежаться…
«И шептаться себе вволю!» – додумал за Петровича Иннокентий.
– А ты сам-то тут как? Какими судьбами? Раненый, што ли? – спросил Петрович и наклонился услышать ответ, а Иннокентий потянулся к его уху.
– А ты с какого полка? С какой части будешь? Как бы попасть туда, к такому доброму доктору, тута знаешь какая кормёжка знатная? Отвечай, када тебя старший по званию спрашивает! – вместо ответа, вдруг услышал Петрович.
– Шестой Сибирский! – Петрович сделал такое движение всем телом, будто сейчас вытянется в струнку по стойке «смирно», как положено перед старшим по званию. Он засопел, видать, обиделся, по нему было видно, он набычился и сжал кулаки.
«Чё жмёшь, не жми, немец тебя не ранил, так я покалечу!» – Иннокентий уже хотел повернуться и уйти, но решил, что с земляком всё же так нельзя.
– Вольно! – выдохнул Иннокентий и вспомнил, что VI Сибирский корпус стоит на левом фланге его XLIII армейского корпуса через речку Аа. – Чё звал-то? – уже вполне миролюбиво спросил он.
– Чё звал? – пересилил себя Петрович, и Кешка это увидел. – А вот, возьми на дорожку, ты ж на выход? – сказал он и протянул Четвертакову свёрнутую газету. – И сам читай, и другим показывай.
«Добро́! – подумал Иннокентий. – Пригодится на раскурку!»
Он посмотрел на земляка с ощущением вдруг возникшей пустоты. Всего-то полчаса назад его душа предвкушала лёгкий уличный воздух, свежий влажный ветер, дорожный простор; память раскатила воспоминания, как год назад он ехал на Красотке из крепости Осовец в Ломжу по совершенно пустой дороге и слышал, как всё тише грохают пушки и всё громче поют птицы. И было ему вольно, как если бы он плыл на лодочке мимо берега Байкала или гулял сам по себе по необъятной тайге, о которой его иркутский городской земляк Петрович мог только мечтать.
– Добро́! – сказал Иннокентий, посмотрел на газету, бумага была плохая, рыхлая, ветхая на краях. – Лечись, Петрович, глядишь, ещё свидимся…
Ему вдруг стало жалко земляка, тот жил себе и жил, крутил гайку, и кроме паровозов ничего не свистело возле его уха. А тут совсем другая жизнь, тут не паровозы свистят, а пули да осколки. Совсем всё другое, не в госпитале, конечно, а там, где стоит VI Сибирский корпус, и чуть подальше 22-й драгунский Воскресенский полк в составе XLIII армейского корпуса, и много серых людей в траншеях по колена в воде стоят, и ждут своей судьбы, и думают о том, что, может быть, завтра или всего-то через час они будут лежать в этих самых траншеях и в этой самой воде.
– Будь здоров! – Он сунул газету в карман, повернулся, пошёл из палаты, и вдруг в его голове выплыли слова солдатской молитвы, которая в головах каждого человека с винтовкой была сама по себе и на своем месте:
«Спаситель мой!
Ты положил за нас душу Свою, чтобы спасти нас… – Были простые слова: – Ты заповедал и нам полагать души свои за друзей наших, за близких нам. Радостно иду я… – Иннокентий оглянулся и посмотрел на Петровича, как раз в тот момент, когда тот уже повернулся и махал кому-то рукой в дальнем конце палаты. – …А он? – вдруг подумал Четвертаков. – А он будет исполнять святую волю Твою и положит душу свою за Царя и Отечество?..»
Он вздохнул:
«Вооружи и меня… и его… крепостью, и мужеством на одоление врагов и даруй умереть с твердой верою и надеждою вечной блаженной жизни в Твоём Царстве…»
В дверях Четвертаков ещё раз оглянулся, но среди заполнявших палату голов, серых, как напылённые печной гарью торосы на Ангаре близ Иркутска, земляка Петровича не нашёл.
«…Мати Божия, сохрани нас под покровом Твоим!
Аминь!»
Улица дунула на Иннокентия мягкою влагою и унесла все воспоминания: и о такой неожиданной и нелепой встрече с земляком, и о госпитале, о почти полуторамесячном в нём пребывании.
Иннокентий поправил папаху, загнал её на макушку и повёл плечами, снова осязая себя в углах шинели под погонами и в рукавах, как в собственном доме.
Разговор с помощником военного коменданта рижского боевого участка был коротким, его попросту не было: поручик с адъютантским аксельбантом принял из рук Четвертакова бумагу из госпиталя, коротко глянул сначала в бумагу, потом на Четвертакова, потом что-то черканул писарю, тот настучал на пишмашинке и выдал предписание, из коего явствовало, что в XLIII его корпус следует маршевая рота, командиром которой – подпоручик Иванов. Четвертаков поднял глаза на писаря, а тот кивнул в сторону внутреннего двора. Иннокентий вышел, внутреннего двора как такового не было, было пустое пространство позади здания комендатуры, там толпился служивый народ, и перед ними прикуривали друг у друга два подпоручика. Четвертаков понял, что кто-то из них Иванов, и пошёл.
Прикуривавший распрямился, выпустил струю дыма и глянул в сторону приближавшегося вахмистра.
Четвертаков подошёл. Он почему-то решил, что Иванов это именно тот, кто только что прикурил.
– Ваше благородие, номер первого эскадрона двадцать второго драгунского Воскресенского полка вахмистр Четвертаков! Возвращаюся в полк после излечения…
Подпоручик курил и хмуро глядел на, судя по видавшей виды шинели и крестам на груди, старого вояку.
– Понятно! Чего у тебя там? – Подпоручик кивнул Четвертакову на бумагу, которую тот держал в руке.
Четвертаков сделал вид, что такое грубое обращение его не удивило, и спокойно подал предписание.
Подпоручик глянул и обратился к другому подпоручику:
– Ну, вот, дорогой Иванов, это то, что я ждал… проводник! – Он кивнул в сторону Четвертакова.
Иннокентий подумал, что ошибся, что не этот подпоручик – Иванов, а другой, но тогда почему этот сказал, что с его, Четвертакова, приходом он чего-то дождался?
Другой подпоручик улыбнулся:
– А жаль будет, если мы не окажемся в одном полку, тогда были бы вы Иванов первый, а я Иванов второй, вот бы было смеху! – И он коротко хохотнул.
– Нет, подпоручик, мы были бы первый и второй, если бы были братья, тогда старший брат первый, а младший второй, поэтому, думаю, они нас и разделили по разным полкам, чтобы не путать.
Тут Иннокентию стало всё ясно: Россия настолько велика, что на одной дорожке в одну сторону на одну войну встретились два подпоручика и оба Ивановы.
И вдруг оба будто вспомнили, кто перед ними, и посмотрели на Четвертакова. Тот молчал и ждал. Хмурый Иванов сплюнул, затёр сапогом докуренную папиросу и обратился:
– Вот что, вахмистр, нам с коллегой до станции Шлок вместе, там нас определят по полкам. Ведите, если знаете, где это. Вот вам кроки.
Четвертаков взял, глянул, он был на этой станции железной дороги к западу от Риги несколько месяцев назад ночью. По крокам было видно, что дорога одна, ориентир понятный – железнодорожное полотно, трудно заблудиться, только далеко от Старого Кемерна, и туда ему, видно, придется добираться самому.
«Ну и ничего! – подумал Четвертаков. – Привыкать, што ли?»
– Слушаю! – отрапортовал он, и хмурый Иванов сунул ему ещё бумажку. Иннокентий развернул, оказалось, что это две бумажки, на одной было написано «34», на другой «79» и он всё понял.
– Слушай мою команду! Тридцать четвёртая и семьдесят девятая маршевые… в колонну по четыре… между ротами интервал двадцать шагов… станови-ись! – закричал он так громко, что удивился сам и краем глаза увидел, что Ивановы замолчали.
Служивый народ забегал, засуетился, солдатики друг на друга наскакивали, пытались построиться, но путались и переругивались. Четвертаков увидел нескольких младших унтер-офицеров и вызвал их, те подбежали. Вообще, ему показалось, когда он подходил, а потом когда стоял рядом, что офицеры, пришедшие сюда из чёрте-те какого далека, всё время разговаривали, и замолчали только сейчас, тогда, когда он стал громко кричать команды, или когда прикуривали или сплёвывали по-солдатски. Четвертаков видел краем глаза, что Ивановы наблюдают за ним, а потому молчат, наверное, уже долго молчат, может быть даже непривычно долго.
Унтера, получив от Четвертакова приказания, разбежались двое налево, двое направо, стали подавать команды, и толпа на глазах превращалась в две одна за другою длинные колонны походными коробками.
– Ррроты построены! – отрапортовал Четвертаков. – Ррршите начать движение?
Ивановы удивленно посмотрели друг на друга.
– Ррршаем! – после некоторой паузы ответил хмурый Иванов. – Будете следовать во главе тридцать четвёртой…
– Вместе с нами… – добавил другой Иванов.
Они повернулись, пошли в голову колонны, Четвертаков за ними… и заговорили.
Молодые подпоручики были как братья-погодки, разные, конечно, но похожие друг на друга: в одном возрасте, лет по девятнадцати – двадцати, одного почти роста, по пяти с половиною футов приблизительно; в новых шинелях от ремня и выше и уже обтрепавшихся понизу, потому что пришли в них из России-матушки не менее чем за тыщу, а то и более вёрст. Оба курили из одинаковых коробок, да и курили одинаково, и различались только тем, что хмурый Иванов был кареглазый, а другой Иванов смотрел голубыми глазами и весело. Иннокентию представилось, что хмурый Иванов навроде как старший брат, а голубоглазый – младший. И Иннокентий назвал их обоих «чудны́е».
А чудные шли в нескольких шагах впереди Четвертакова и разговаривали. Шли не быстро, обычным походным шагом: не запыхиваясь, не глядя по сторонам, не оглядываясь назад, уверенно, зная, что, пока они идут, всё будет, как вчера, как позавчера, как, наверное, неделя тому, а может быть, и месяц назад. Четвертакову только непонятно было, как они за сотни пройденных вместе вёрст, почему-то ему это представлялось именно так, всё между собою ещё не переговорили.
Он машинально обернулся, за ним в десяти шагах топали первые четверо из длинной колонны 34-й маршевой роты с равнодушными лицами людей, занимающихся делом, ставшим уже привычным, – шагай себе и шагай.
Иннокентий слышал, о чём разговаривают идущие впереди подпоручики.
– Всё хотел вам рассказать…
– Что именно?
– Я перед отправкой думал что-нибудь взять с собой почитать, не знал же, что некогда будет…
– И что взяли?
– Номер журнала «Огонёк», не книжка ведь, можно сложить и сунуть в карман, – говорил голубоглазый Иванов.
Хмурый Иванов шагал рядом.
– Это Двина? – спросил он, когда впереди показались два больших, близко стоящих друг к другу моста через широкую реку. – Вы же географ!..
– Она самая, у нас она называется Западная Двина, а у латышей Да́угава.
– Большая река, широкая, если мосты взорвут, обратно будет трудно переправиться, много людей утонет…
– А зачем же нам обратно? И кто взорвёт?
– Ах, неисправимый вы оптимист! А мосты-то какие интересные, прямо рядышком построены, между ними, посмотрите, тридцати саженей нету, я такого никогда ещё не видел…
– Оптимист, а как же! – Весёлому Иванову явно не терпелось и не хотелось отвлекаться на какие-то мосты. – Я про эти мосты давно и начитан и наслышан, первый – да, а второй два года назад построили, это железнодорожный… а для вас это новость? Я вот всё хочу вам рассказать, а вы не слушаете, что я вычитал в этом «Огоньке». Как же тут не быть оптимистом… особенно обратите внимание на концовку, на финал!
– Извольте! – ответил хмурый Иванов и посмотрел на своего попутчика.
Иннокентий увидел, как что-то произошло: весёлый Иванов подобрался, оглянулся и склонился к хмурому. По тому, как он это сделал, Иннокентий окончательно убедился, что оба Иванова прошли вместе очень много – они шли и касались друг друга рукавами шинелей.
«Скока же они протопали?» Он ухмыльнулся про себя и чуть поотстал. Он никогда не слышал и не слушал, о чём между собою беседуют господа. Прослужив уже более двух лет, он убедился в том, что офицеры именно что «господа». Вообще все городские и грамотные – были господа. Они по-другому ели, пили, даже смеялись как не русские, по крайней мере, не такие русские, как он, как отец Василий, как Мишка Лапыга, как эскадронный кузнец Петриков. И говорят они на русском языке, на понятном, но – о непонятном. Иннокентий поотстал, однако ветер дул со стороны подпоручиков, и он всё хорошо слышал, хотя весёлый Иванов стал говорить несколько тише. Он был замотан поверх фуражки башлыком, как иркутские гимназисты, и хвосты башлыка мотались у него за спиной, и он придерживал край башлыка правой рукой, чтобы тот не перегораживал разговора, а хмурый Иванов на ветру натянул на самые уши лохматую папаху с синим верхом и придвинулся к собеседнику.
– Очень даже любопытное стихотворение я там вычитал! Вот послушайте!
Ни день, ни ночь, ни смутный сон, ни явь.
Заснула жизнь, но бодрствуют Амуры.
Куда теперь ты взора ни направь, —
Везде Амур и всюду шуры-муры…
Иннокентий не услышал, но увидел по тому, как дёрнулись плечи хмурого, что тот хмыкнул.
– Хм! Любопытно! – изрёк он. – Про «шуры-муры»… продолжайте!
– А! Понравилось?! – развеселился Иванов и даже как-то сделал ногами, будто подпрыгнул: – Извольте!
На радостных амуровых крылах
На Стрелку мчась, таясь людского взора,
Целуются на вольных островах
Влюблённые за стёклами… мотора.
За стёклами целуй – аристократ;
А на скамье приятней во сто крат.
Вот даже он – приличия поборник, —
Ушёл в мечту, а тоже – старший дворник!
– Эка пии́т в один ряд поставил аристократа и дворника, – сказал хмурый Иванов. – Всегда восторгался такой их досужести! Ну-ка, ну-ка! Что там дальше? – подбодрил он собеседника, но в этом не было необходимости, Иннокентий видел, что весёлый Иванов и так рад.
На взморье тишь… И всякий вмиг поймёт
Тут ясно всем до малого ребёнка,
Что ввяжется сейчас шалун Эрот, —
И влюбятся гусар и амазонка.
И Колю Двойкина всяк в эту ночь поймёт,
Пусть завтра кол поставит зверь-историк, —
Известно всем – «ученья корень горек»,
Зато в любви все корни – сладкий мёд.
Любовь!.. Любовь!..
И в томности кивка!
Во взмёте глаз!..
Во всём её значенье!
Царит любовь и там – в уединении,
И тут, в немолчном шуме «Поплавка».
– «Поплавок» – ресторан, что ли? Если так, то это любопытно, у нас в Оренбурге тоже такой был на берегу Урала, по примеру Санкт-Петербурга, ресторанчик! Недолго, правда, стоял, всего один сезон, и сгорел!
– А это стихотворчество и было иллюстрировано видами Санкт-Петербурга, но вы послушайте, каков финалиус! – Заинтересованный весёлый Иванов даже забежал вперёд и всплеснул руками.
Сошли с ума природа, человек
И встрёпанный, влюблённый… пойнтер Блэк.
Подпоручики на секунду замерли, и рассмеялись, и стали хлопать друг друга по плечам.
– Пойнтер Блэк! У нашей соседки был пойнтер Блэк, веселая такая собачка! – Хмурого Иванова стихотворение явно развеселило.
– У меня у самого был пойнтер, только не Блэк, а Грэй!
– Не вижу особой разницы, Сергей Никанорович! Што черный, что серый, а только собачки очень даже развесёлые. Я знавал одного пойнтера, по кличке, даже… не поверите – Пойнт!
– «Точка»! Ха-ха! – рассмеялся весёлый Иванов. – Это же с английского «Точка». Он и так «пойнт» – «точка», «пятнистый», так ещё и по имени Пойнт, однако фантазия была у его хозяина…
– Хозяйки!.. – сказал хмурый Иванов и погрустнел.
Иннокентий забыл, что у него под ногами земля, он перестал её чувствовать, оба подпоручика так разыгрались на его глазах, как два ребёнка, которые плещутся в одном тазу.
«Чудны́е! Одно слово!»
И как будто бы кругом никого не было, ни его, Иннокентия, ни полутора тысяч солдат, шедших двумя колоннами на войну, ни самой войны, а только эти двое подпоручиков, один из которых был из Оренбурга – сам сказал, и папаха на нём казачья. Иннокентий почти всё время был на передовой, но даже там он увидел, как на войне меняется армия, уже мало кто стесняется смешивать форму – раз холодно, значит, надо потеплее, даже если ты не казак. Так война всё меняет.
Шли уже несколько часов, давно исчезли мосты через Даугаву.
– Вахмистр! – вдруг услышал он.
– Слушаю, ваше благородие! – Иннокентий мигом отбросил все посторонние мысли.
– Сколько идём? – не меняя шага, спросил хмурый Иванов, всё же он в этой паре играл роль старшего.
– Сколько?.. – замялся Четвертаков…
– У него, может быть, нет часов, – вставил слово весёлый Иванов и остановился.
Иннокентий тоже остановился, сдвинул брови и вынул из кармана штанов часы, цепочка порвалась, он отдал её в починку эскадронному кузнецу Петрикову, а тому вон как досталось, жив ли.
– Час пополудни, ваше благородие! – отчеканил он. Колонна за его спиной ещё погрохотала сапогами по дороге и затихла.
– Идём четыре часа, Сергей Никанорович, можно бы и отдохнуть. Но не больше минут тридцати…
– Думаю, да!
Весёлый Иванов протянул руку к Четвертакову, и тот отдал кроки.
– Подойдите, – сказал весёлый Иванов, и они втроём склонились над бумагой.
– Судя по всему, мы прошли половину пути…
Весёлый Иванов стал осматриваться и одновременно поглядывал на кроки.
– Немного даже больше, мы сейчас вот здесь, – сказал он, – только вот уже совсем скоро стемнеет, а нам бы засветло добраться.
– Хорошо! – подытожил хмурый Иванов. – Двадцать минут! Пусть покурят, а по галете съедят на ходу. Командуйте! – обратился он к Четвертакову.
Четвертаков встал на обочине и увидел всю длинную, состоящую из двух колонну.
– Во-ольно! Переку-ур десять минут! – прокричал он. – Унтер-офицеры ко мне.
– Разрешили же двадцать… – услышал он из-за спины голос весёлого Иванова.
– Не будем мешать, Сергей Никанорович, у них своё понятие о времени, – тихо ответил хмурый Иванов.
Четвертаков распорядился, унтера разбежались, Иннокентий достал газету и развернул её, оторвать бумаги на самокрутку. На газету обратил внимание весёлый Иванов.
– Это у вас откуда?
– Это? – спросил Иннокентий, он не знал, что ответить. – Эта… дали!
– Кто дал? – Иванов смотрел пристально.