Электронная библиотека » Евгений Евтушенко » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 11 июня 2020, 19:40


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Сева
 
Я твоего посева,
                          Сева.
Я в мире, как в своем дворе,
и бил я справа,
                        с центра,
                                     слева,
но не от злости,
                         не из гнева,
а от любви к самой игре.
 
2009
Владимир Никаноров
 
Ни акробатического норова
и ни грациозного броска
не было совсем у Никанорова —
вратаря команды ЦДКА.
 
 
Весом по-борцовски был внушительный,
не бывал он чересчур горяч, —
просто по-хоккейному решительный,
из-под ног выхватывая мяч.
 
 
Он до славы громовой не дожил
и звездою не был никогда,
но имел он прозвище «Надежа»,
а надежа разве не звезда?!
 
2009
Футбольный реквием
 
Среди ночей я слышу звон мячей —
играют на полях, что нежно-мглисты,
ушедшие от нас все футболисты,
и каждый матч кончается ничьей.
 
 
И ваш футбол по-прежнему красив…
Когда, все тайны мастерства поведав,
добьетесь и над смертью вы победы,
себя своей игрою воскресив?!
 
2009
Торгаши чужими ногами
 
Торгаши чужими ногами,
сутенеры различных сортов
и в Москве, и в Иокагаме
рыщут с мордами жирных котов.
 
 
Торгаши чужими ногами
разложили футбол заодно,
так, что мечется мяч перед нами
хитрым шариком казино…
 
2009
«Ты же знаешь, что я не циник…»
 
Ты же знаешь, что я не циник,
что не зря появился на свет,
и в глазах неприкаянно синих
угнетающей серости нет.
 
 
Лишь в объятиях я загребущий,
что поделать – люблю обнимать,
но не будь ни к кому завидущей —
дочь, сестра и родимая мать.
 
 
Кто-то, с виду совсем не хрустальный,
грубым кажущийся мужиком,
одинокее, сентиментальней,
чем вы, женщины, – только тайком.
 
 
Не к лицу вам ревнивая жадность —
вы же выше всех нас неспроста.
Стоит яблоку ли обижаться,
если просится вишня в уста?
 
 
И без ревности и насмешек
вы всесветлой душою своей
пожалейте нас, братиков меньших,
пожалейте нас – ваших детей.
 
 
В нас, как пули, под кожей зашиты
те грехи, что себе не простим,
но, как Божию нашу защиту,
мы любимых своих защитим.
 
Редиска

22 января 2009 года я вылетел на весенний семестр в университет города Талса, штат Оклахома, где преподавал русскую поэзию. В дорогу я захватил недавно вышедшую книгу моего товарища, с которым мы прошли 7 сибирских рек, – бывшего известинца Л. Шинкарева «Я это все почти забыл». Она посвящена дружбе со знаменитыми чешскими путешественниками Иржи Ганзелкой и Мирославом Зикмундом, его и моими близкими друзьями, дружбе, которую не смогло разрушить даже ничем не оправданное трагическое вторжение брежневских танков в братскую страну. По-моему, это самая лучшая, самая правдивая книга о том, как все это произошло, написанная с человеческим тактом, свойственным искреннему сопереживанию. Мои соседи по самолету – интеллигентные думающие люди заметили, что у меня глаза на мокром месте. Мы невольно разговорились о многом, в том числе и о том, как грубость, насилие, унижение других людей ставят под угрозу наши надежды и взаимоотношения – иногда необратимо.

Одна из наших попутчиц поведала нам историю, которой она была свидетельницей в прошлом году. История, вроде бы крошечная, но вырастающая до символа: одна безответная пенсионная бабушка продавала недалеко от ВДНХ выращенную ею редиску, которую отобрал у нее милиционер, да еще и составил акт в отделении. Все это – и глобальное, и вроде бы крошечное, частное – вдруг горько и пронзительно соединилось во мне.


 
А рядом с метро «Алексеевская»
алеют редисок мазки,
как будто бабусями сеются
на серых асфальтах Москвы.
 
 
На бывшие ящики манговые
бабуси кладут их пучки,
пиарствуют,
                    но не обманывая:
«Хрустявые,
                    с грядки почти».
Но без уваженья и жалости
облавы идут на бабусь.
Кому же сегодня пожаловаться,
тебе,
       пенсионная Русь?
Одна в отделенье отчаянно
редиски пришла выручать:
«Начальника, дайте начальника…
Не то пропишу вас в печать!»
А рядом
             путана из Болшева
не стала сидеть в стороне:
«Ты, бабка,
                  рыдай,
                            да побольше —
начальник идет в окне…»
 
 
Летел я над всем человечеством
под сдержанный «Боинга» рев
с приросшим и в небе отечеством,
и с книгой твоей, Шинкарев.
 
 
И мне удивлялись попутчики:
«О чем это плачет поэт?»
Я плакал о Ганзелке, Дубчеке,
о наших надеждах тех лет.
 
 
Нельзя допускать унижения
с опаздыванием стыда
ни перед страной, ни пред женщиной —
ведь каждый из нас, как страна.
 
 
И, танками весь переломанный,
я чувствовал боль в позвонках,
лишь книга – не Ленина – Ленина
тепло сохраняла в руках.
 
 
С тобой был я рядышком, Боже,
но слышалось вновь, как во сне:
«Ты, бабка, рыдай,
                              да побольше.
Начальник идет в окне».
С глазами навек виноватыми
я взгляд с облаков не сводил.
Начальника в иллюминаторе
искал я и не находил.
 
22–23 января 2009,
самолет Москва – Талса
Раиса
 
Ее понимать не хотели —
                                         и в сердце не принимали,
когда она в туфельках нежных
                                                  ненашего Бруно Мальи,
российская первая леди,
                                        по самолетному трапу
сходила,
              изящно ступая
                                      по зависти и по трепу
своих соотечественниц,
                                       мужьями-пьянчугами
                                                                    изувеченниц,
увидевших в ней не Россию
                                             и не себя в ее образе,
а выскочку из навоза
                                   какой-то Ставропольской
                                                                            области.
Но как же вы в ней не приметили
                                                  ту девочку, что, неодета,
вцеплялась в рукав,
                                приветливого даже к чекистам,
                                                                                  деда,
когда его уводили,
                              а он улыбался внучке
скрылся вдали за рядами
                                          заиндевелой колючки…
Ей столько раз это снилось,
                                              но шла в МГУ на экзамен.
А слез-тο в глазах теснилось,
                                         и Маркс был размыт слезами.
Понятно, чего ей стоило
                                        выйти не за генсека —
за внука других арестованных,
                                                   родимого человека?
Он с нею делился устало
                                         и страхом своим,
                                                                     и болью.
Она ему только шептала:
                                         «Не бойся, ведь я с тобою».
А то, чем пугали морозно,
                                          как не свою,
                                                              а чужую.
Он скрыл, прилетев из Фороса:
                                                  «Вот это не расскажу я».
Но шли про нее анекдоты,
                                           с пошлятинкой,
                                                                  заковыристые.
«Нам бы ее заботы!
                                Чего она так
                                                    расфуфыривается!»
Родные,
             как жить нам в надежде,
                                                    когда вас по-самодурьи
и вкус раздражает в одежде,
                                              и просто небескультурье?
Как русские к русским
                                     жестоки!
Где зависти этой истоки?
Живых поедают, вгрызаясь.
                                              Доест и покается зависть.
На кладбище шепот роился:
«Прости нас, Раиса…»,
                                    «Прости нас, Раиса…»
Шли письма сквозь все
                                      расстоянья,
и были они все душевней.
Становятся лишь покаянья
в России
            дешевле,
                          дешевле
 
7 февраля 2009
«Я еще не налюбился…»
 
Я еще не налюбился,
Я всех женщин не добился,
но в осколки не разбился, —
склейка поздняя смешна.
Перелюбленность опасна,
Недолюбленность прекрасна.
А залюбленность страшна.
 
2009
Недогрех
 
Мне сказала одна бабушка
девяноста с лишним лет:
«В тебе столько бесшабашного,
твому носу
сносу нет.
Хорошо, что им шмурыгаешь
в направленьи женчин всех
и ноздрями ишо двигаешь,
чутко ишешь недогрех.
Я, сыночек, умираючи
так скажу,
хоть это срам,
по грехам тоскую ранешним,
больше —
по недогрехам…
И такую думку думаю
о когдатошних тенях,
что была кромешной дурою,
столько в жизни потеряв…»
 
 
Знаешь, бабка,
здесь у Качуга,
завораживая всех,
ходит,
бедрами покачивая,
мой последний недогрех.
Между желтыми лампасами
заиркутских казаков
носит запахи опасные,
позаманней кизяков.
И мой грех неизвинительный,
что, краснея, как юнец,
я с чего-то стал стеснительный —
все же лучше, чем наглец.
 
 
Настроенье самолетненькое,
так, что кружится башка,
и желанья-то молоденькие,
да и ум —
не дедушка.
Ты соблазном не укачивай!
Я,
влюбляясь впопыхах,
во грехах моих удачливый,
но лопух в недогрехах.
И во снах,
другим невидные,
меня мучат не стихи, —
к сожалению, невинные
все мои недогрехи…
 
2009
Роман с жизнью
 
Какие-то люди должны жить всегда.
Без стольких так пусто, без стольких – беда.
 
 
Мы – сироты в мире без мамы своей,
а мамы – как сироты мертвых детей.
 
 
И если детей отнимает война,
ничем не оправдываема она.
 
 
Как больно плечу тосковать без конца,
когда на плече нет ладони отца.
 
 
Кого упросить, чтобы кто-нибудь спас
друзей, умирающих ранее нас?
 
 
Нам друг закадычный, душевный, простой
не менее нужен, чем Пушкин, Толстой.
 
 
А если любимые наши больны,
их ранняя смерть не добрее войны.
 
 
Нет вовремя смерти, нет вовремя зла.
От зла никого еще смерть не спасла.
 
 
И пусть от несчастий своих на земле
никто не доверится пуле, петле.
 
 
Меня научили, а кто – не скажу,
ходить между змей, по огню, по ножу.
 
 
Мне в книгах бессмертных Матенадаран
открыл панацею от смерти и ран!
 
 
В песках, на Памире и в дебрях всех чащ
я буду всегда на помине легчайш.
 
 
Среди всех обманов любовь – не обман.
Нет выше романов, чем с жизнью роман!
 
 
Я, жить не умевший, вернусь весь в росе,
навек не умерший, моложе, чем все.
 
 
Ромашковый луг подмигнет мне молчком
из белых ресниц золотистым зрачком.
 
 
И зазелененные джинсы мои
не выдадут новую тайну любви.
 
 
И хоть бы одной уцелевшей строкой
сниму с вас печали легко, как рукой!
 
2009
Обгон (il sorpasso)

Памяти моего друга – великого итальянского актера Витторио Гассмана, гениально сыгравшего роль пытающегося обогнать всех и вся и остававшегося одиноким бабником в фильме Дино Ризи «Обгон»


 
Преподавал я синема в Нью-Йорке,
а поскользнулся на арбузной корке.
 
 
Две пенсионных бабушки-студентки,
боясь, что их запишут в декадентки,
испуганно сбежали с кинокласса,
увидев итальянский фильм «Sоrpasso»,
где, мышцы выставляя полуголо,
по пляжам забавлялся «донайоло»
как воплощение «донайолизма»,
что в США страшней социализма.
 
 
А может быть, – пытаюсь догадаться —
им захотелось Гассману отдаться,
но поняли они, что слишком поздно.
Травмировало. Видимо, серьезно.
 
 
Они вбежали после этой выставки,
еще дрожа, на кафедру лингвистики
и за ущерб моральный возмещенья
потребовали в гневе возмущенья.
 
 
Но там, под маской скрыв лицо поэта,
был итальянец Питер Караветта.
И он воскликнул им в порыве страстном:
«Неужто не понравился вам Гассман?»
 
 
А что затем? В глаза взглянув друг дружке,
вдруг покраснели милые старушки…
 
 
Витторио, неповторимый Гассман,
когда воспламенялся, то не гас он.
Конечно, обгонять небезопасно,
но скушно без обгона, – без Sorpasso!
 
 
Витторио, я по тебе тоскую —
ты выбрал сам большую жизнь такую,
что ты не сможешь жить потусторонне,
как «донайоло»[24]24
  Д о н а й о л о – соблазнитель, бабник (итал.).


[Закрыть]
или «истрионе»[25]25
  И с т р и о н е – лицедей (итал.).


[Закрыть]
.
 
 
Витторио, как два огромных грома,
мы громыхали в Опере ди Рома
по-русски, итальянски, но дуэтом,
как будто стали сдвоенным поэтом.
 
 
Нам только б с края сцены не сорваться.
Бессмертие? Оно – обгон, Sorpasso!
 
 
Витторио, а я к тебе собрался.
Хочу я прыгнуть в тот экран, в «Sorpasso»,
в тот плохонький смешной автомобильчик,
всех в мире обгоняющий обидчик,
и мчать, сигналя хриплою сиреной,
в наполненной любимыми вселенной,
где нет для нас забытых и забывших,
где нет друзей или любимых бывших,
и рядом с еще юным Трентиньяном
быть заводилой, лихачом, смутьяном,
но с разницей одной – чтоб эта смута
не принесла случайно смерть кому-то.
 
2009
Дворовый футбол

М. Голдовскому


 
Футбол дворовый, не ковровый,
со штангами ив ржавых труб,
мне корешами был дарован,
и не был жлобским, не был груб.
 
 
Футбол был выше пионерства,
сорвиголовством хоть куда.
В нем не было легионерства,
а легион мальчишек – да!
 
 
Чья музыка в задорных зовах
заманивала все звончей?
Да это музыка кирзовых
в заплатках,
                    в трещинах мячей!
 
 
Вся пацанва тогда болела
за Бабича, и за Борэля[26]26
  Б о р э л ь – кличка футболиста и хоккеиста ЦДКА, а потом ВВС, Александра Виноградова.


[Закрыть]
,
за Хомича, и за Бобра.
Мы, чтоб добыть себе билеты,
всю ночь стояли до утра.
Плюшиха, Разгуляй, Бутырка —
какая там была притирка! —
ребро к ребру плечо к плечу,
но слаще все-таки протырка —
во мне все это не притихло —
туда протыриться хочу!
 
 
И под удар,
                  симфоний стоящ,
был вдохновенен до седин,
отбив ладони, Шостакович
болельщик наш номер один.
Люблю футбольную дворовость!
О, сколько в этом есть красы,
когда стрельцовость и бобровость
мне снятся в форвардах Руси.
 
 
Порой расстроишься,
                                  однако
надежда снова проблеснет.
Давно ли матч – шедевр в Монако
нас вновь объединил в народ?
 
 
А за бобровской той породой
по кромке шел и мой глагол,
и в несвободе был свободой
Дворовых гениев футбол.
 
Март 2009
Никита Симонян
 
Увы, и недоумки-гранды
в футболе есть по временам,
но не к лицу не вспомнить нам, —
был высшим разумом команды
Никита Палыч Симонян.
 
 
Он смолоду был прозван Палыч
из уважения к нему.
Он был Разумно Поступалыч
по отношенью ко всему.
 
 
Он обладал мягчайшим даром
утихомирить забияк
и, сбитый вкрадчивым ударом,
умел не мстить, а забывать.
 
 
Он видел поле всею кожей,
как будто вся она из глаз,
и, на «звезду» был непохожий,
и скромный был не напоказ.
 
 
И можно ведь прожить без мата,
себя изысканно вести,
наказывая грубость мягко
и твердость мягкостью спасти.
 
 
И Симонян с любой нагрузкой
играл так вежливо в футбол,
как будто был в команде русской
самой Армении посол.
 
Март 2009
Вадим Синявский
 
В ЭсЭсЭсЭр необходимый,
как черный хлеб или лаваш,
был хрип Синявского Валима,
летящий к нам через Ла-Манш.
 
 
И в репродукторы дышали
мы, внуки каторг и лучин.
Нас всех смотреть футбол ушами
Вадим Синявский научил.
 
 
Мы, веря с искренностью детской
в наш краснозвездный третий Рим,
болели за Союз Советский,
и был распад непредставим.
 
 
Футбол мы слушали на кухне —
он из тарелки черной шел,
и колокольно сквозь их «кокни»[27]27
  К о к н и – лондонский простонародный жаргон.


[Закрыть]

звучал наш каждый звонкий гол.
 
 
Взаимоненависти скотской
не знал наш коммунальный чад.
Был круг болельщиков московский
голубоглазый, и раскосый —
из еврейчат, и татарчат,
из стариков, мальцов, девчат,
где Сулико, и Фатимат,
и не забыть шалавы Груньки,
чьи подрастающие грудки
и нынче в памяти торчат.
 
 
Когда, в ворота наши метясь,
к нам прорывался Стенли Мэтьюз,
чуть не кричал Синявский: «Стой!» —
и был главней, чем Лев Толстой.
 
 
Когда в Москве ночами брали
соседей, дедушек, отцов,
то в Лондоне на поле брани,
незримы в лондонском тумане,
сражались тыщи огольцов.
 
 
«Шаланды, полные кефали»
как гимн мы пели, голодны.
Мы кипяток пустой пивали,
а все же счастливы бывали —
всем ЭсЭсЭром забивали
в ворота Англии голы…
 
17 марта 2009
Ревность
 
Люблю тебя, когда меня ревнуешь.
Так молния отмщает свысока —
и подожжет деревья и траву лишь,
а после дом и даже облака.
 
 
Люблю тебя, когда меня ревнуешь.
Прекрасен полный взрывчатости взгляд.
Такое можно испытать в раю лишь,
когда испепеляет он, как ад.
 
 
Люблю тебя, когда меня ревнуешь
и, перебив тарелки все в дому,
из рук ты вырываешься, рванувшись,
к твоей обидной тайне – к никому.
 
 
Люблю тебя, когда меня ревнуешь
к друзьям, вину, политике, стране,
к стихам, – как будто скрытно ты рифмуешь,
но лучше удается это мне.
 
 
Люблю тебя, когда меня ревнуешь
к шкилетикам на шпильках-каблучках,
к толстушкам, от души ревмя ревущим,
к моделям в разбрильянтенных очках.
 
 
Ревнуй меня и кожей и глазами,
ревнуй меня, как вьюга, как обвал,
брось ревновать, чтоб я от страха замер,
да вот не умер – сам бы взревновал.
 
2009
Это – женщина мoя
 
Я был влюбчив, я был вьюбчив,
но, глаза мне отворя,
Бог шепнул:
«Вглядись, голубчик…
Это – женщина твоя».
 
 
Ты стояла с моей книжкой
взять автограф у меня,
но я понял, став мальчишкой:
«Это – женщина моя».
 
 
Я глядел на твою руку
пристальней, чем на лицо,
и, костяшкой пальца хрупнув,
проросло на ней кольцо.
 
 
И теперь уже мой голос,
в него вслушаться моля,
истерзал внутри, как голод:
«Это – женщина моя!»
 
 
Слава сразу осерчала,
лишь ее любить веля,
чтобы лишь о ней звучало:
«Слава – женщина моя».
 
 
Власть обиделась на годы —
охладел к ней, что ли, я,
не пишу ей больше оды…
Власть – не женщина моя.
 
 
Может быть, всего основа —
смерти или бытия —
три на свете первых слова:
«Это – женщина моя».
 
 
Те слова дышали в пальцы,
коченея без огня,
даже и неандертальцы:
«Это – женщина моя!»
 
 
И назло толпе и рынку,
среди жлобства и жулья,
захочу – и снова крикну:
«Это – женщина моя!»
 
2009
Шепот на кухне

Маше


 
Проснулся я ночью. Во сне накатилось
гнетущее что-то. А рядом со мной
любимая женщина не находилась.
Ушла навсегда. И я сам был виной.
Сначала глазами искал я повсюду,
побрел босиком, лишь бы вновь не в кровать.
И вдруг я услышал по звону, по стуку —
на кухне любимая мыла посуду,
ее протирала и мыла опять.
Паркет обжигал мои ноги, как угли,
и было страшнее мне пытки любой,
когда ее шепот услышал на кухне —
со мною невидимым и собой.
Шептала она, что все время я занят
и не замечаю ее и детей,
что буквы прыгают перед глазами,
и то, что волосы все седей.
Свою улетевшую маму просила
со мной не ссориться ради Христа,
ведь я поступаю порой некрасиво,
но вот душа у меня чиста.
Она шептала на ухо ложкам,
тарелкам, блюдечкам, чашкам, ножам,
что сыну сгрубила – да вышла оплошка,
а сын разобиделся и убежал.
Любя чистоту, не в пример грязнулям,
и все отскребая, почти во сне,
она исповедовалась кастрюлям,
и сковородкам, и снова мне.
А я стоял, ударенный шоком,
не в силах теперь позабыть ничего,
и то ли додумывал ее шепот,
а то ли действительно слышал его.
Она присела, совсем обессилев,
заснув, как сраженная наповал,
и кроткий ветер невидимых крыльев
слова молитвы ей с губ сдувал.
Стоял я виновно, остолбенело
среди бессонницы или сна,
и тоненько что-то внутри звенело,
да только не знаю – какая струна…
 
2009
Зло не со зла

Алесе Бацман


 
Сколько делают зла не со зла
по нечаянности,
ненарошности,
ну, а разве ничто не нарушится?
Жизнь окажется прожитой зря.
 
 
Как подделку,
себе не позволь
теплой холодности начальничанья.
Разве меньше становится боль,
причиненная по нечаянности?
 
2009
Déjа vu

Вячеславу Мошкало


 
Неужели я доживу
до конца моих «déjа vu»?
 
 
Бойтесь, милые, не постаренья,
a отсутствия снов наяву,
и не вздрагивайте от повторенья
замораживающих «déjа vu».
 
 
Ведь какая-то в этом есть прелесть,
что, еще не уставшие быть,
мы на жизнь свою не насмотрелись
и боимся ее позабыть.
 
 
И, наверно, мы живы пока́ еще,
раз вцепляемся, как в траву,
в завораживающие,
пугающие,
упоительные «déjа vu»…
 
2009
Лучше уходи
 
Лучше уходи.
Боль в моей груди.
 
 
И какая боль —
поперек и вдоль.
 
 
Ну, зачем, скажи,
продолженье лжи!
 
 
Кончилась любовь —
не поможешь вновь.
 
 
Лучше уходи,
ран не береди.
 
 
Лучше уходи,
чувства победи,
те, что позади…
 
 
А мне в ответ:
нет спасенья, нет…
 
 
Лучше уходи.
Пропасть впереди.
 
 
Столько в глубине
там надежд на дне.
 
 
Все-таки сквозь них
взгляд цветов живых.
Все-таки и тут
цветики растут…
 
 
Стой, не уходи,
ты не повреди
нежности в груди.
 
 
Стой, не уходи!
Все, что позади,
шепчет: «Погоди!»
 
 
И с небес весть:
есть спасенье, есть…
 
2009
Поможем Богу, милый мой…
(женская молитва)
 
Нас друг для друга создал Бог,
а мы ему неблагодарны.
Мы не жестоки, не коварны,
но слишком ждем, чтоб он помог.
 
 
А Бог чего-то ждет от нас,
но мы ему не помогаем,
чтобы тебя со мной он спас,
и покаяний избегаем.
 
 
Поможем Богу, милый мой,
в нас вновь ему не обмануться,
и, как в последнее «домой»,
в любовь – ну, хоть ползком вернуться.
 
 
Еще любовь – она жива
в тебе и мне, а не в могиле,
хотя ее похоронили
всех сплетен лживые слова.
 
 
Какой поссорил нас навет,
чья это зависть, бессердечность?
Когда мы любим не навек,
мы этим обижаем вечность.
 
2009
Можно все еще спасти
 
Сплетни могут все смести,
как недобрый ветер,
можно все еще спасти,
если им не верить.
 
 
Можно все еще спасти.
Мы друг другом жили.
Ты меня не отпусти
в руки, мне чужие.
 
 
Можно все еще спасти.
Как на льду все тонко.
Ты любовь перекрести,
будто бы ребенка.
 
 
Соблазняют нас пути,
скользкие, как змеи.
Можно все еще спасти,
если быть умнее.
 
 
Равнодушием не мсти.
Нас разрушит злоба.
Можно все еще спасти,
если живы оба.
 
2009
СССР – ФРГ – 1955 год
(репортаж из прошлого века)

Как зритель, перестрадавший этот матч,

и как бывший солдат, скажу, что для нас он

был один такой в XX веке.

Лев Филатов, знаменитый футбольный обозреватель тех лет


Хочу поздравить Россию с такой командой.

Зепп Гербергер, тренер сборной ФРГ – чемпиона мира, после матча

 
Вдруг вспомнились
                                трупы по снежным полям,
бомбежки и взорванные кариатиды.
Матч с немцами. Кассы ломают. Бедлам.
Простившие родине все их обиды,
катили болеть за нее инвалиды, —
войною разрезанные пополам,
еще не сосланные на Валаам,
историей выброшенные в хлам —
и мрачно цедили: «У, фрицы! У, гниды!
За нами Москва! Проиграть —
                                                  стыд и срам!»
 
 
Незримые струпья от ран отдирая,
катили с медалями и орденами,
обрубки войны к стадиону «Динамо» —
в единственный действующий храм,
тогда заменявший религию нам.
 
 
Катили и прямо и наискосок,
как бюсты героев,
                             кому не пристало
на досках подшипниковых пьедесталов
прихлебывать, скажем, березовый сок,
из их фронтовых алюминьевых фляжек,
а тянет пригубить скорей, без оттяжек,
лишь то, без чего и футбол был бы тяжек:
напиток барачный, по цвету табачный,
отнюдь не бутылочный,
                                       по вкусу обмылочный,
и может, опилочный —
из табуретов страны Советов
непобедимейший самогон,
который можно,
                          его отведав,
подзакусить рукавом, сапогом.
 
 
И даже египетские пирамиды,
чуть вздрогнув, услышали где-то в песках,
как с грохотом катят в Москве инвалиды
с татуировками на руках.
Увидела даже статуя Либ́ ерти
за фронт припоздавший Второй со стыдом,
как грозно движутся инвалиды те —
виденьем отмщения
                                 на стадион.
 
 
Билетов не смели спросить контролерши,
глаза от непрошеных слез не протерши,
быть может, со вдовьей печалью своей.
И парни-солдатики,
                                 выказав навыки,
всех инвалидов
                          подняли на руки
и усадили их
                      побравей
самого первого ряда первей.
 
 
А инвалиды,
                     как на поверке, —
все наготове держали фанерки
с надписью прыгающей: «Бей фрицев!»,
снова в траншеи готовые врыться,
будто на линии фронта лежат,
каждый друг к другу предсмертно прижат.
 
 
У них словно нет половины души, —
их жены разбомблены и малыши.
И что же им с ненавистью поделать,
если у них – полдуши
                                     и полтела?
 
 
Еще на трибунах все были негромки,
но Боря Татушин,
                             пробившись по кромке,
мяч Паршину дал.
                              Тот от радости вмиг
мяч вбухнул в ворота,
                                    сам бухнулся в них.
Так счет был открыт,
                                  и в немстительном гвалте
прошло озаренье по тысячам лиц
и Паршина за руку поднял Фриц Вальтер,
реабилитировав имя «Фриц».
И прорвало молчанья плотину —
это не Паршину одному, —
все инвалиды теперь аплодировали
бывшему пленному своему!
 
 
Но лишь два ответных гола нам всадили,
наш тренер почувствовал холод Сибири,
и аплодисментов не слышались звуки,
как будто нам всем отсекли даже руки.
 
 
И вдруг самый смелый из инвалидов
вздохнул,
восхищение горькое выдав:
«Я, братцы,
                   скажу вам по праву танкиста —
ведь здорово немцы играют, и чисто…», —
и хлопнул разок, всех других огорошив,
в свои, обожженные в танке ладоши,
и кто-то подхлопывать медленно стал,
качая поскрипывающий пьедестал.
 
 
Теперь в инвалидах была перемена —
они бы фанерки свои о колена
             сломали,
                      да не было этих колен,
                                но все-таки призрак войны околел.
 
 
Лишь только бы стольким опять на погибель
не вырос бы где-нибудь новенький Гитлер.
Лишь только бы, заново опьедестален,
не ожил ни прежний, ни будущий Сталин.
 
 
Фриц Вальтер, ты где?
                                    Я усвоил серьезно —
дать руку кому-то не может быть поздно.
Ах, сколько я раз этот матч видел после,
и ваши удары, Масленкин,
                                           Ильин.
А счет получился 3:2.
                                  В нашу пользу.
Но выигрыш общий – неразделим.
 
 
А знаете, немцы, кто лучшие гиды?
Кто соединил две Германии вам?
Вернитесь в тот матч и увидите там:
кончаются войны не жестом Фемиды,
а только, когда забывая обиды,
войну убивают в себе инвалиды,
войною разрезанные пополам.
 
2009

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 1 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации