Текст книги "Песня первой любви"
![](/books_files/covers/thumbs_240/pesnya-pervoy-lyubvi-61116.jpg)
Автор книги: Евгений Попов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Пять песен о водке
За жидким кислородом
Вот-вот. Так оно и было. Утро, зима, паутина белая на деревьях, скрл-скрл – снег, мороз щеки драит, холод, под пальто зябкое лезет.
А у нас хорошо. Жарынь такая разлилась: лампы паяльные – пламя синее – гудят, горелки газовые фырчукают – волнами тепло ходит, Абиссиния прямо.
И надо быть совершенной свиньей, такой, как наш начальник товарищ Тумаркин, чтобы погнать нас на мороз, да и не за теплым предметом каким, ну вроде свиных вареных сарделек либо поллитры. Нет! За жидким кислородом он нас послал в сорокаградусный мороз, он, человек, задница которого уже сейчас насквозь прогрела мягкое и удобное кресло кожаное, с подлокотниками.
Грустно мне делается, когда высветится на экранчике мозга моего этот бидон проклятый, то есть баллон кислородный, синей краской крашенный (нарочно синей, чтоб холоднее было). Это и наука доказывает.
Ах, что бы теплое было! Хоть котенок, хоть каши горшок, а то ведь в этом жидком кислороде температуры отрицательной раз в десять, наверное, больше, чем на улице сейчас.
Я-то отлично помню, как принесли в класс такой кислород на урок химии, и полила им учительница тетя Котя живую веточку березовую, и стала она (веточка) такая уж хрупкая, ломкая, а нам так грустно сделалось, что и посейчас в нас эта грусть, как остаточная деформация.
Конечно, он может, Тумаркин-то, собака, что кресло свое уже проплавил сейчас насквозь, напрочь, может гонять за четыре квартала в мороз сорокаградусный. «Чш-чш, – говорит, – вы члены нашего маленького коллектива», а сам, поди, думает: лаборанты вы есть и сучары без высшего образования.
Наш НИИ хитрый такой. Другие есть – проволокой опутанные колючей в три ряда, собаки кругом по кольцу, как троллейбусы, бегают, тихо бегают: не лают, не играют, цепью не бренчат – ученые; только свист легкий и выдает их – трение, значит, кольца о проволоку.
У нас такого и в заводе нету. Прямой наш-то, без заплотов колючепроволочных, без собак. Так себе, стоит флигелек, а кругом студенты бегают – философы, историки да прочая шваль, а во флигелечке этом институтик наш научно-исследовательский, простой совсем, открытый, так сказать, всем ветрам. Только зайти туда постороннему человеку никак не возможно, а почему – это уж, извините, секрет, гостайна, а я подписку давал о неразглашении.
А так-таки дрянной наш институтик, заваль завалящая. Был бы порядочный, так дали нам с Сашей машину или мотороллер, на худой конец, чтоб мы четко и слаженно – одна нога здесь, другая там – доставили кислород в жидком агрегатном состоянии для использования в мирных целях.
Конечно, будь мы хоть какого к науке касательства – совсем бы другое к нам и отношение. Вон есть заочники-студенты у нас в лаборатории. Они умные все, лица у них добрые, очки выпуклые – во блеск!
Только я не хочу таким быть, и Саша тоже не хочет. От аналогичных, говорит, занятиев человека плешь да чахотка одолевают.
Мы с Сашей как в шестом классе сели за одну парту, так с нее же и вылетели вместе на первом курсе института, когда началась та путаница с преподавателями, когда разразилась над нами гроза и «беспрерывно гром гремел».
А все из-за Куншина. Был у нас в школе такой малый. Сын мясника с колхозного рынка. Ходил всегда в черном френче, на котором имел накладные карманы, и физиономия его уже тогда, это в восьмом-то классе, спокойно тянула лет на двадцать пять, на «с толком прожитые» двадцать пять, когда и морщины страдальческие по лбу и под глазами пустоты синие.
А в институте у нас все математики менялись. Сначала был Аркадий Иванович, который усы носил рыжие и до беспамятства любил логарифмическую линейку и график «игрэк равняется синус эн альфа». Нас не обижал, но исчез быстро: месяца не проучил. Тогда поставили нам злого человека из Тамбова. Только-только этот человечек какой-то университет окончил. Молодой был, а уже холодный: все боялся, что мы у него невзначай те несколько лет сопрем, что нас в возрасте различают. Ух и лютовал! Ты ему «вы», а он тебе «ты». Мы его за тупость да за упрямство тамбовским волом всегда звали.
А третий долго не появлялся. Мы уж было совсем заволновались: а может, совсем пропали математические педагогические кадры? Ой беда, ай нехорошо!
Только видим, что в один прекрасный день заходит в аудиторию не кто иной, как наш старый приятель Куншин. Давайте познакомимся, говорит. Я ваш новый, говорит. И прочее, что в таких случаях полагается.
– Что за черт, – я Саше докладываю, – как же это может быть Куншин, когда Куншин в десятой школе два раза на второй год оставался и из болота мелкой науки, стало быть, еще не выбрался, а уж про университеты и говорить нечего.
И Саша тоже глаза вспучил, кадык гоняет и понять ничего не может. Накатилось беспамятство на нас. Понимаем ведь, что не Куншин это. Куншин лодырь был, да еще тупой-тупой. А новый-то наш – пиджачок снял, а под пиджачком у него рубаха белая, рукава на резинках, и формул на доске, о господи, мириады, прямо больше, чем алкашей в отделении на Седьмое ноября.
И с этого дня пошла наша жизнь студенческая вкривь и вкось. Ходит Куншин проклятый и учит нас дифференцировать да интегрировать. Уж и светом зеленым у нас в глазах близить стало от неведения, когда не выдержали мы, поприжали его в темном углу и спрашиваем:
– Ты Куншин или нет?
– Какой такой, – говорит, – Куншин?
– А вот такой, обыкновенный, – говорим, – а ну-ка сними рубаху, у тебя на спине шрам должен быть.
Тот брыкаться стал. Хоть парень и крепкий был, но в несчастном беспамятстве своем стянули мы с него рубаху белую, разодрали при этом малость случайно и видим, елки-палки, – есть шрам!
Вот тут-то и опешили мы:
– Так ты, стало быть, Куншин все-таки!
А он шумит, грозит. Народ криком собрал, голосом нас выдал. Отвели нас в деканат. Собрание на другой день сделали. Треугольник группы – староста, комсорг да профорг – вето на нас наложил, и полетели мы из вуза, едва крылышки расправить успели.
Да, дела. И главное, спрашивают нас и удивляются: зачем да почему скандал учинили? Может, пьяные были, тыры-мыры, тыры-пыры. Нет, вот и не пьяные. Тогда почему же? Э-э-э-э-э-э, а просто все это, дорогие товарищи, просто как, извиняюсь, Колумбово яйцо, просто они – хулиганы и лодыри. Хотели они его (понял, советского преподавателя!) запугать, чтоб он им быстро-ловко зачетик поставил, а только не вышло у них ничего, потому что подонки современные они. Он их, плесень…
Ну а мы-то уж молчали. Неловко как-то признаваться было. Ах ты, распроклятый Куншин, что второй, что и первый. Сотрудники сатаны.
После этого печального события стали мы думать, как нам армии избежать. Вы уж извините нас, подлецов, но больно неохота три года «ать-два» делать и «налево», «кругом», «марш» тоже. В общем, как ни крути, а у меня мать-старушка, у меня на иждивении, а я соответственно ее кормилец, а у Саши случайно чахотка появилась, даже раз кровь горлом шла, а все от недоедания и переутомления в науках.
И стали мы совслужи за семьдесят рублей в месяц минус всякое к нам уважение ввиду нежелания продолжать каким бы то ни было путем систематическое высшее образование.
И вот шли мы улочкой морозной за кислородом проклятым и что-то повеселели.
Черт с ним, с морозом, когда рукавицы с шапкой есть и кровь молодая. Ай, да черт с ним. Я Сашу толкнул, а он отскочил, ногой трах-тарарах по дереву, и клочья мне за шиворот – белые, колючие, холодные. «Ой, хи-хикс!» Раздовольнехонький. Тут уж я тепло больше экономить не стал. Снежок лежалый из сугроба выхватил – и Саше прямо в физиономию. Призадумался он.
Так-то вот с шуточками и прибауточками народными добрались мы до подстанции, где газы жидкие в неограниченных количествах по безналичному расчету выдают.
Девушка там работала. Нина. Ее нехорошие люди проституткой звали, но нам такая формулировка ее поведения ой-е-ей как не нравилась. Дура-то она была, это уж точно. А все остальное от глупости: пергидроль, мушка самодельная на физии, клипсы – чего не натворишь. Так он же потом, кобель, закурит немецкую сигаретку с фильтром. «Да, вот какая такая она стервь», – говорит, а глазоньки-то уж блядские у него, у него самого. А остальные, что слушают, что рты поразевали: «Ну-ну… Это ж нужно… Прямо тсс, как не комильфо…»
Вот убивал бы гадов таких из автомата без малейшей жалости.
Я Нинке галантно говорю:
– Здорово, полупочтеннейшая скиадрома.
А Саша губами:
– Сип-сип-сип.
А Нинка:
– Ой, я усохну.
– Не сохни, – отвечаю, – кислород давай по безналичному для нужд.
А Саша:
– Да, э-э, девушка…
А она:
– Ой, я совсем усохну.
Кран открыла, шланг в баллон, дымится кислород. Дым белый, шип змеиный от кислорода идет, а она и не смотрит и не слушает, она на нас взирает, какие мы молодцы-петушки, Васи Теркины с мороза. И мы уже уходили, уже баллон с двух сторон за стылые ручки взяли, а она вдруг на крыльцо выбежала. Шаль набросила, рукой машет, а мне вдруг так горько стало, так больно. Думаю, пропадешь ты зазря, дура красивая, пропадешь…
Но я себя одернул, отнеся причину этой тихой грусти за счет тяжести баллона, за счет сорокаградусного мороза и вообще за счет этого чертова дня.
И тронулись дальше, захрустели по снегу. Молча идем, что-то думаем. Думающие люди-то мы, слышь? На все можем «нигил» начепить, а можем и не начепить. Это уж как возжелается.
Но смех-то смехом, а холод кусает, гадюка. Ручки эти будто в отрицательном пламени горели, прямо совсем отрицательно раскаленные, и, чтоб не нанести повреждения наружному кожному покрову, зашли мы погреться в гастрономический магазин, и Саша сел на баллон, чтобы не смущать народишко, который знай себе и знай снует и снует по магазину. Подходит мужичок в шапке. Одно ухо вверх, другое – вниз, как у овчарки нечистых кровей.
– Чё несете, ребята?
– А то несем, что тебе знать не положено.
– Тогда давай по рублику, что ли?
– Мы, может, сегодня масштабом выше, – закобенились мы поперву.
– Не свисти, – строго заметил мужик, и нам пришлось согласиться, что ж делать, не обижать же человека.
Саша хотел «гитлера» – емкость в 0,75 литра.
– Я, видите ли, вина давно не пил. Хочу. А то все водка да водка.
Но мы с мужиком его устыдили.
– Ты русский, – говорим, – или турок? Сейчас мороз, и надо водку пить, кто водку не пьет – изменник прямо идеалам.
Внял Саша. Приобрели «гуся» за два восемьдесят семь и на пять копеек закуску «хор Пятницкого», или по-официальному «Килька маринованная». И ходу в столовую напротив, туда, где вывеска висит: «Спиртные напитки распивать строго воспрещается». Я стаканы организовал и два лобио. Это блюдо такое кавказское: фасоль, подливка жгучая, перец черный сверху, и все-то удовольствие стоит одиннадцать копеек.
Хватили мы по граненому, потыкали лобио, размякли, и начал мужичок свой рассказ:
– Я раньше сапожник был частный, потому что инвалид с войны. Имел коло висячего моста мастерскую – будку фанерную под заголовком «МАСТЕРСКАЯ ЗАРЕЦКОГО. МОМЕНТАЛЬНЫЙ И ПОДНЕВНЫЙ РЕМОНТ ОБУВИ», имел инструмент сапожный и гармонию, собственноручно вывезенную из города Берлина в сорок пятом году, когда вы, значит, на свет-то и повылазили.
После множества событий в жизни нашего общества стал я вольнодумом: на одной стене повесил портрет Сталина, на другой – Хрущева и любил, сев в уголок, подмигивать то тому, то другому: знай, мол, наших.
И жил я безбедно и безоблачно, пока в один прекрасный день не явилась поутру дамочка с красными губками и заплаканными глазками, и туфелечка у ей в шпилечке сломана.
Но виду я не подал. Набрал в рот гвоздей медных, голову наклонил, набычился. Ремонтирую. А вот когда уж готово все было, тут я ее и осмелился. Спрашиваю ласково: «Где же вы так туфельку подпортили?» А она и до этого мрачная была, а при словах вопросительных вдруг как зальется слезами: «Ах, все равно он негодяй, мерзавец…» Дала мне пятерку и убежала. А я-то с нее хотел один рубль поиметь…
И вот высунулся я в дверь, распрямился. Вижу, цокает она далеко-далеко. Косыночка развевается. Грустно так стало. Запер предприятие, взял гармонь, мужику по морде дал, который хотел меня заставить в такой грустный для меня час его вонючие ботинки чинить.
Водки взял. Пошел в рощу березовую. Иду меж дерев, наигрываю. Тихо. Пиджак на одном плече, душе сладостно так, аж плáчу, сам себе играю, сам и плáчу. Хорошо было. Ни о чем не жалею.
И дошел я до какой-то стены и стал там жить. Хлеб да огурцы на газетку положил, водочку попиваю да наигрываю. Только не дали мне спокою там. Под самую ночь пришел какой-то и погнал меня к маме – хотел вообще брать, да видит – калека, отпустил.
Я тогда на опушку пошел и там уснул, а утром солнышко пригрело, взбодрилась душа моя, рванул я мехи и выхожу с опушки, потому что магазины в восемь открывают. Туман стелется еще. Солнце в нем дыры делает, и посреди этой обстановки встретил меня поэт один, мигом про меня стихи сочинил, воодушевившись, и мне же их прочел. Что-то помню, чушь там какую-то:
«И вся Россия как гармошка…»
Так вот гулял я неделю и все спать приходил к той самой стене, и сказали мне добрые люди такие слова, что за этой стеной атомный завод, а я, значит, через месяц умру, оттого что у меня кровь свернется. И испугался я, потому что у меня тысяча двести скоплена на сберкнижке, а умру я через месяц. И раскинул я себе гулять по сорок рублей в день. Как гулял – не буду вам рассказывать, не дело это перед смертью, а только сегодня последний денечек мой.
Была взята еще водка, но лобио мужик есть отказался.
– Последний день мой, – завопил он, – желаю патиссонов.
И сильно пнул баллон с кислородом. Выпили. Соляночки похлебали с маслинами. Сорок копеек проклятая стоит, но раз уж последний день – можно человека уважить.
И неизвестно откуда музыка взялась. Заиграла, запела. Я не удивился. У меня всегда так: как выпьешь, музыка сразу «треньди-брень». Это я объясняю гипнозом алкогольного состояния, локальной ослабленностью организма в башке.
Мужик стал грустный и добрый:
– Давай споем, что ли? Ребята, а? Робертину Лоретти. Жи-маа-а-й-ка!
И мы с Сашей подпевали, а потом взяли еще бутылку и, кажется, еще одну, и у буфетчицы выросли усы, а вскоре исчезли, и Саша все удивлялся – когда ж она побриться успела, вроде и не уходила никуда, а бутылки, тарелки, ложки и стаканы сами собой написали слово «МИР», а если прочесть назад, то получалось «РИМ». Появилось множество знакомых лиц, и главное из них – Куншин с академическим портфелем, Куншин, который попил с нами кофе, рассеянно почитал газету, но потом исчез так быстро, что я забыл спросить с него объяснения за давешние шутки с преподаванием математики.
Мужик-то все просил, чтоб ему гармонь дали «да на ангела моего, жизнь мне переменившего и тем убившего, посмотреть». Он немного порыдал, сокрушаясь о своей близкой смерти, но затем вдруг стал сухим, желчным и раздражительным. Высокомерно так заявил:
– Но, но, но, молодые люди, я знаю вас, молодые люди. У вас в баллоне не что иное, как атом. Тот, кто познал атом через забор и привез из Берлина гармонию, может разгадать вас, сопляки.
И тут я встал и в восторге рыдающем сказал:
– Врешь, отец. Ты – отец, мы – дети. Это есть не атом, а величайшее благо, газ жизни – кислород.
– Э-э нет, – упрямился мужичок, – мне пятьдесят пять лет, а меня никакая физика, никакая химия не возьмет…
– И я дарю этот газ жизни всем присутствующим, включая дам, – галантно добавил я.
И все стали во фрунт, и буфетчица, и судомойки, и кассирша, и посетители, и ложки, и стаканы, и бутылки пустые, и бутылки полные – все замерло.
А правофланговым был Саша.
Достал я наш синий баллон, р-раз, р-раз по крантику – и повалил белый кислородный дым, и разрумянились лица. «Ура!» – все кричат. «Слава!» – все кричат. Целуются все.
Армию я свою взял, всех, кто во фрунт стоял. Бутылки, буфетчицы, низкорослые вилки, мусорные урны, два районных битла – все в движение пришло.
Только одно по сердцу резануло: Нинки нет с нами. Она ведь не дура теперь, раз такая армия, а впрочем…
Позабудь, позабудь, солдат, про дом, ать-два!
Участковый, участковый нынче пущен на дрова!
Армия, и Саша – ротный.
А мужик взводный.
Дошли мы до НИИ нашего, армию в окопы, а сами вызываем Тумаркина, начальника.
Я ему говорю:
– Во избежание пролития давай с тобой один на один, как богатыри, по принципу Куликова поля.
Тот понимает, что конец ему и всей его лавочке настал, такую чепуху мне порет, кулачонками грозит. Тут уж осердился я:
– Ах, ты так. Тогда смотри: вот нас три колдуна. Мы руками трогать не будем ни тебя, ни заведение твое, которому так кислород требуется, а для чего – это мы и сами знаем.
– Да-да, – высунулся мужичонка, – никакая физика, никакая химия…
– Трогать не будем, а скажем лишь три слова, из которых одно нецензурное, и ты увидишь, что будет.
И мы сказали три слова, из коих одно – нецензурное, и зашатался дом, и молнии хлестать крышу стали, и все кирпичики, перекрытия разные стали превращаться из атомов в одну огромную молекулу, и я с радостью увидел, что это – этиловый спирт. А сотрудники все, кто хорошие, – превратились в голубей и полетели парить, напевая про себя песню Исаака Дунаевского «Летите, голуби, летите», а кто были плохие – превратились, стыдно сказать даже, в дерьмо, и Тумаркин был, извиняюсь, самая большая кучка. Новый удар, гром, Куншин появился, построилось в каре наше войско, я рукой махнул, да вдруг и упал бездыханный.
Ох, как башка-то утром разламывалась, господи боже ты мой! Мать плачет, ты, говорит, совсем дурной сын стал, непослушный. Раньше ты не такой был. Ну, я слёз мамашиных выносить не могу, ведь и у меня сердце есть, огромное сердце, я говорю:
– Это, мать, ничё, это так, случайно.
А у самого аж помутнение в глазах, ничего не понимаю.
Надел штаны, пальто и вышел на улицу. Трудовой народ кувать идет, и я вместе с ним. Только вдруг что-то как закружит меня, как толкнет.
«Ага, – соображаю, – остаточная деформация».
Народ на меня не то что с опаской смотрит, а вообще доброжелательно, как на родного. А навстречу мне и сам Саша. Важный, степенный, в очках. Деформация у него всегда пластическая. Остановились мы и так хорошо заговорили, что все беды за экран, за море-окиян уплыли, и безденежье хроническое, и бедокурство наше. Вот мама только все упрямилась, головой качала седенькой, укоряла нас, да потом и сама развеселилась: «Черт с вами, ребята. Ох, и озорники ж вы мои». И так хорошо мы о чем-то заговорили, что народ даже шаг притормозил: завидно ему стало, что не спешим мы кувать, а вот стоим, по-человечески беседуем и в трамвай не лезем, пуговиц своих-чужих не рвем и не суетимся…
И чтоб не смущать народ, пошли мы туда, где еще вчера наш НИИ стоял, где мы лаборантничали за семьдесят рублей минус всякое уважение.
Смотрим, ай, а он и сегодня на месте. И зазывает начальник Тумаркин нас к себе в кабинет, где кресло, его задницей вчера окончательно расплавленное, за ночь закристаллизовалось в форме того же кресла, и зачитывает нам приказ об увольнении по статье 47 КЗоТ за халатное отношение, нетрезвый вид и прочие каверзы.
Тут мы с ним немножко поборолись и добились, чтоб он изменил формулировку на «по собственному желанию», отчего и друзьями с Тумаркиным расстались, руки нам жал, напутствовал.
И вот идем по улице, думаем, куда пойти – учиться? Или работать? Кто его знает… А может, к сапожнику в пай? Он-то, поди, не умер еще, его ведь никакая физика, никакая химия не берет.
Легок на помине, и сапожник появляется, вполпьяна уже, а может, и на старых дрожжах, со вчерашнего… Сообщает:
– Русский народ, вишь, по двум законам живет. Один – бу сделано, а второй – … с ним. «Пить не будешь больше?» – «Бу сделано». «Уволим, ежели что еще такое». – «А ну и … с ним». – «Холодно. Пальто надо купить». – «Бу сделано». – «Эх, холода настали, а нету пальта». – «Ну и … с ним». Поняли, пацаны? Мы-то пока по второму закону поживем, а потом можем и по первому, это уж как возжелается.
И идем мы той же улицей, что вчера за жидким кислородом шли. Потеплело малость, снежок реденький стелется. А я все думаю: ну вот уволили нас – это ладно, но НИИ-то наш, распроклятый научно-исследовательский, взрывался вчера или нет – хоть убей не помню.
А больше никто об этом не думает. Поэтому одинок я на свете, как штырек проигрывателя посредине черной, черной, чернющей пластинки.
* …горелки газовые фырчукают – волнами тепло ходит, Абиссиния прямо. – Этот рассказ тоже написан «сказом» да еще и с привлечение русского фольклора и городского жаргона. Естественно, что редактор мне его тоже весь исчеркал в рамках советской «литературной учебы», когда я пытался издать на родине свою первую книжку.
Заплот – забор (сиб.).
…как алкашей в отделении на 7 ноября. – День, когда в ноябре 1917 года состоялась много раз упомянутая на этих страницах Великая Октябрьская (курсив мой. – Е.П.) Социалистическая Революция.
Шел я по проспекту Октября,
Вся толпа глазела на меня.
Подошел ко мне Ильинский:
«Здравствуй, Васенька Гусинский,
Пойдем выпьем парочку пивка, да-да», —
пел воодушевленный идеями социализма советский народ.
А вот это редактор, пожалуй, зря тогда сделал, подчеркнув синим карандашом эту фразу и приписав на полях моей рукописи: «Мелкие булавочные уколы против Советской власти!». Это, брат редактор, нехорошо, от такого редакционного заключения «Сибиром пахнет» по выражению В.В.Розанова. От таких вот редзаключений мне и пришлось тогда уезжать из города К., чтоб ненароком не посадили.
…а я соответственно ее кормилец. – По нынешним законам персонажа в армию непременно бы загребли, ибо Правительством Российской Федерации теперь начисто отменены отсрочки даже для ЕДИНСТВЕННЫХ детей пенсионеров и инвалидов. Кормись «мать-старушка», как сумеешь, и будь благодарна Родине, перед которой ты «в вечном долгу», как пелось в советской песне! Тогда был тоталитаризм, сейчас – демократия, но «кони все скачут и скачут, а избы горят и горят» (Н.Коржавин).
…пергидроль, мушка самодельная на физии, клипсы – аксессуары провинциальной «young lady». Перегидроль – техническое название 30 %-го водного раствора перекиси водорода, применявшегося для того, чтобы из брюнеток делать блондинок.
…немецкую сигаретку с фильтром. – Странно, где бы это он ее тогда в городе К. взял, ведь не гэдээровская же табачная труха здесь имеется в виду?
Скиадрома – это что-то из кристаллографии, что ли? Совершенно забыл, может, мои коллеги по первой профессии геолога откликнутся и внесут ясность в мой замутненный временем ум?
…в сорок пятом году, когда вы, значит, на свет-то и повылазили. – Сейчас, стало быть, эти мои персонажи – пенсионеры, если, конечно, дожили до такого счастья, средний размер которого по России – целых 3680 руб. в месяц (2008 г.).
…портрет Сталина, на другой – Хрущева. – Тогда как раз «наш Никита Сергеевич» разоблачил «великого Иосифа Виссарионовича», не чуя, что вскоре его скинет «дорогой Леонид Ильич». Это, если уже кто не помнит, всё имена прежних кремлевских владык.
…мигом про меня стихи сочинил, воодушевившись… – Я тогда тоже сочинил стихи. Вот они.
Стою ли в очередь за пивом
Иль слышу вечное «нельзя»,
Но все мне кажется красивым,
Поскольку – «русская земля».
Вот дали по уху в трамвае,
Или ведут уж в КПЗ…
…Я плавниками приникаю
К российской искренней земле.
Вот я уж и совсем счастливый,
Еще чуток и завоплю:
«Благодарю тебя, Россия,
За то, что так тебя люблю!»
А что, может быть, и неплохо. Может, конечно, похуже, чем у моего друга поэта Владимира Салимона (см. комм. к рассказу «Алгебра»), но я же был тогда так неопытен, так неопытен…
«Давай споем, что ли? Ребята, а? Робертину Лоретти. ЖИ-МАА-Й-КА!» – Имеется в виду популярный шлягер тех лет «Ямайка» в исполнении суперзнаменитого тогда во всем мире мальчика-вундеркинда Робертино Лоретти. Его наши сначала хвалили за «Песню разносчика газет», где вундеркинд звонко горевал о судьбе своего сверстника при капитализме, но потом на него обиделись, когда он повзрослел и «в одном из своих бесчисленных интервью, данных буржуазной прессе, грязно отозвался о советских девушках». Недавно он побывал в преображенной из СССР России, но успеха уже никакого не имел. Только старухи-шестидесятницы целовали его в телевизор, когда бывшего «Робертину» по этому телевизору все же показали, пожилого мужика. «Sic transit Gloria mundi». «Так проходит мирская слава». Это касается решительно всех, безо всяких исключений.
…атом – знаковое слово тех лет. Физики… лирики… фильм «9 дней одного года»… неизвестный тогда никому академик Сахаров, который прежде, чем стать диссидентом, изобрел для большевиков водородную бомбу.
…мне пятьдесят пять лет… – А мне на сегодняшний день – 62. Ужас!
…два районных битла… – местные исполнители полузапрещенной в СССР музыки группы «Биттлз». Кстати, свитерки с высоким воротом именовались тогда в народе «битловками». «Битловки» тоже были дефицитом.
Излишне предупреждать вас, уважаемый читатель, что песни, которые вы прочтете вслед за моим и еще одним предисловием, принадлежат перу замечательного, покойного Николая Николаевича Фетисова и составляют ничтожно малую часть его громадного литературного наследства. Это вы и сами поймете по блестящему стилю, форсированию действия песен и по исключительной актуальности затронутой покойником темы. Николай Николаевич как бы говорит нам: «Да! Действительно, еще есть у нас люди, которые злоупотребляют оказанным им доверием. Есть, но скоро их уже не будет».
Евг. Попов
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?