Читать книгу "Мы проиграли!"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
А потом мы, надышавшиеся свежим воздухом, опьяненные им, в неге от песка, реки, шашлыка, друг друга, уселись в машины, и я вспомнил это ощущение. Когда гранулированный запах свежего воздуха резко сменяется аморфной пеленой пыльного салона автомобиля. Так было в детстве, когда дед на своей «копейке» возил нас, меня с кузеном и кузиной, на Барановский пруд.
Сейчас от вечера остались лишь эти слова да, пожалуй, еще песок в кроссовках.
50.
Порой я только и думаю о них – людях, ждущих на простуженной остановке ледяной «Икарус», покрытый хрупкой корочкой инея, стучащих ногой по ноге, чтобы согреться, сжимающих в окоченелых руках сигареты, от которых ни толики тепла, вглядывающихся в дрожащую даль. Когда автобус подъезжает, они сбиваются в кучу, словно желая согреться, но на самом деле – торопятся попасть внутрь, где к деревянным от холода сиденьям примерзли бабки в коричневых плащах и серых шерстяных платках. Дети прикладывают кулачки к окнам, прожигая кристаллизовавшиеся стекла своим неугасаемым теплом, из их отпечатков получаются следы детских ножек; чудовищное зрелище – следы малышей, оставленные на обледенелом стекле. Рты исторгают клубы пара, тот сразу исчезает в воздухе; поручни холодны, как Антарктида, а водитель в тулупе, отгородившийся от всех, нещадно греет свою кабину домашним обогревателем, улыбается золотозубо, дымит «Золотой Явой» и слушает Алену Апину.
«Икарус» едет издалека в далеко, скользит по дороге, зажатой с двух сторон высокими стенами сугробов. Когда на Урале мороз – вода замерзает прямо в воздухе, и над землей стелется поблескивающий туман; все возникает точно из ниоткуда и в никуда канет. Божьи погремушки; отец говорил – береги тепло, дыши носом, не простудишься. Мне было холодно дышать носом, но я научился.
51.
Вчера, уже на грани между явью и сном, привиделось, как мы едем с Черепановым, а с нами те две птахи, которых мы вчера подвозили, едем по шоссе, вокруг – желтоватая мексиканская пустыня; Черепанов жует хот-дог, с которого капает кетчуп на его цветастую рубаху, а потом неожиданно поворачивается к девахам, тычет в них хот-догом будто пистолетом и приговаривает: «Сейчас мы вас будем пялить», но ясно сразу, что он шутит. Я, улыбаясь, как Джим Керри, отворачиваюсь от дороги и, обращаясь к птахам, объясняю: «Он шутит».
52.
«Вы с самолета видите бегущую под вами бирюзу воды, потом холмы, потом все переходит в рельефный план – необъятный, могучий с высоты километров. Сердце в такт повышению скорости усиливает темп ударов, какой-то комок жути и восторга подкатывает к горлу. Солнце над вами, и под вами в расплавленном бесконечном пространстве блеск моря. Воздух прозрачен и плотен, как стекло. Вы живете». Александр Дейнека.
Я сейчас читаю «Жизнь, искусство, время» Дейнеки – написано чудесно, что особенно приятно, потому что я очень люблю Дейнеку, это один из моих любимых художников. «Будущие летчики» доводят меня до приятной дрожи во всем теле, равно как и все его картины, связанные с авиацией (самолеты – личный пунктик). «В обеденный перерыв в Донбассе» (юноши, выбегающие из воды) вызывают какое-то животное, стадное восхищение, будоражат спящую биологическую идентичность. Схожим образом действуют полотна, связанные со спортом, молодостью, обнаженным телом.
Меня поразило в свое время, что станцию метро Маяковского расписывали по его эскизам, там на всех рисунках предполагаемая точка наблюдения – ниже уровня земли, что производит абсолютно неизгладимое впечатление, это, наверное, Дейнека уворовал из росписи куполов.
Я с детства помешан на живописи, на изобразительном искусстве, я люблю и немного умею рисовать, могу долго рассматривать картины, мелкую пластику, иногда – скульптуру. Обожаю фрески, мозаики, витражи, монументальные произведения, расписанные стены (и стены вообще – я интересуюсь архитектурой), мне нравятся иконы и особенно деревянные идолы, я бываю очарован памятниками и живыми городскими инсталляциями. Я люблю смотреть, я использую зрение на всю катушку. И я рад, что спустя двадцать лет мое зрение не отказывает мне в моих маленьких желаниях. Да что там – я счастлив, что организм не торопится наказать меня за чтение книг, напечатанных мелким шрифтом, под маленькой тусклой лампой в углу темной комнаты, за то, что я провожу перед монитором по семь-восемь часов в день, за телевизионные софиты, за пермскую пыль и прочее.
С любимыми художниками – такая же штука, как с любимыми писателями. Назовите мне период – и я скажу, кто у меня там любимый. В детстве мне нравились сюрреалисты, все, начиная с Босха, затем наступило увлечение русским авангардом начала ХХ века, потом – соцреализмом, потом я вдруг оценил ненавидимых прежде импрессионистов, вскружил себе голову поп-артом. Я как помешанный – хватаюсь и за одно, и за другое, и за третье.
Все – как в случае с литературой: я вообще довольно начитанный, но при этом хаотично начитанный, разрозненно, я только сейчас начал соединять литературный процесс с процессом собственного чтения. Я неплохо знаком с изобразительным искусством, но схожим образом: нет цельной картины, и многие важные кусочки выпадают.
Что до росписи куполов, то про это у меня есть короткая, пасторальная, но абсолютно реалистичная история. Лет в двенадцать-тринадцать я почти случайно попал в Суксунский район, в поселок Ключи. Точнее, не в сам поселок, а в одну из трех деревень (самую дальнюю), что к нему примыкают. Как она называется, я не помню, хотя было бы интересно выяснить. В этой деревне у меня никого не было, я потерял лагерь, бродил до поздней ночи по округе, отчаянно вглядываясь в опушки и лесную чащу, надеясь увидеть палатки и костер.
Я так бы и сгинул там, наверное, если бы случайно не встретил на реке большущего мужика в камуфляжной армейской одежде, который ловил хариусов. Выяснилось, что мужик этот – местный поп. Он привел меня в дом, который строил под нужды будущей православной школы – без крыши, дом внушал страх, но был уже вполне пригоден для ночевки. Я чистил хариусов, болтал с попом, тот оказался весьма прогрессивным мужиком, да и добрым к тому же, потом ел эту чудесную рыбу, потом свалился спать – почти замертво, проспал двенадцать часов. После я еще четыре дня обитал в этой будущей школе вместе с дедом Иваном, который ее и строил; дед Иван кормил меня сухарями, булками, сметаной, я почти полюбил его, и до слез было жаль уходить оттуда.
На следующий день священник и дед Иван повели меня в местную церковь, которую тоже восстанавливали своими силами. Снаружи она производила заурядное впечатление – обычная деревенская каменная церковь, каких на Урале полно, в жутком состоянии, полуразвалившаяся. Я прошел внутрь храма, косясь на попа и молясь на входе. Все стены в человеческий рост исписаны надписями сомнительного содержания, фрески разъедены известью, расстреляны из пневматического оружия; полумрак. Короче говоря – жуть.
По внутреннему периметру церкви расположились леса, по ним я забрался на самый верх. Выяснилось, что верхняя часть купола была разобрана и накрыта полиэтиленом. Сквозь это отверстие в церковь лился свет, не достигающий нижних этажей здания, оттого внизу все объято было мраком. На лесах, в этом свете, трудились три реставратора, снимающие слой за слоем грязь, копоть, известь с расписанных внутренних сводов купола. Бородатые, неразговорчивые, перемазанные краской, они творили настоящие чудеса. Я был так потрясен, что просидел там, на лесах, несколько часов, а на следующий день вернулся еще раз – и подивился, как медленно они продвигаются вперед, но все-таки продвигаются.
53.
Что меня доводит почти до исступления, так это неожиданно открывающийся пейзаж с широким, выпуклым горизонтом. Такой, как на севастопольском Фиоленте, который я постоянно вспоминаю и раз за разом мысленно переживаю это необычное, редкое чувство.
Автобус останавливается примерно в километре-двух от берега, и весь путь к берегу проходит мимо каких-то гаражей, убогих кирпичных строений. Пыльно, солнце жарит нещадно, и не видно, что там, вдалеке. Над горизонтом, состоящим все из тех же гаражей и невысоких строений – кусок неба, моря не видно, и кажется, что здесь его нет. И лишь за двадцать метров до моря – за двадцать метров до конца земли – картинка резко становится широкоэкранной. Крутой, уходящий на восемьдесят метров вниз, обрыв, море – до самого горизонта, смыкающееся с небом тонкой блеклой полосой. Эффект особенно силен из-за того, что пейзаж появляется неожиданно, море и небо бьют наотмашь по глазам, почти до боли.
Такое же истинное, глубокое ощущение можно испытать, двигаясь в Хохловке не обычным туристическим маршрутом, а против часовой стрелки – через набережную, лес, обратно ко входу. Выход из леса сопровождается тем же самым триумфальным, оглушительным выстрелом тысяч невидимых пушек – слева обрушиваются лесистые холмы, справа – долина, рябая блестящая река, другой берег Хохловки, застроенный богатыми домами, впереди – деревянная церковь, мельница и солнце.
54.
19 мая отцу исполнилось бы 54 года.
55.
Если и писать диссертацию, то хочется, чтобы она получилась, как прозрачная колба с дистиллированной водой – сверкающей, отблескивающей в лучах солнца, струящихся сквозь чистое окно на заднем плане. Хотелось бы виртуозной, пусть и навязчивой, интеллектуальной игры, хотелось бы фейка, розыгрыша, сатиры, иронии – торжества противоположных смыслов.
Вместо этого получается гречневая кашаразмазня в кастрюле с побитой эмалью. Тоска.
56.
Пермь – наша сладостная тюрьма.
57.
I’ve got to tell you my tale
Of how I loved and how I failed
I hope you understand
Verve, конечно, были одной из лучших английских групп 90-х и, конечно, делали жутко занудную музыку, похожую на The Rolling Stones начала 70-х. Я, разумеется, о Verve до 1998-го ничего не знал (при этом в 1999-м, спустя десять лет после создания группы, они распались), потому что считался – да и чувствовал себя – ретроградом. Я свернул себе мозг еще в тринадцать лет – самыми страшными звуками из композиции «Atom Heart Mother», которую я слушал на рипите в тишине, ночью, в плеере. Я определенно был не вполне нормальным ребенком и, знаете ли, крайне не модным в музыкальном отношении. Тем не менее, в 1998-м открылись мне и Verve, и Oasis, а позднее и Radiohead (Blur я пропустил мимо ушей), открылись странным образом, если не сказать – случайно.
Конечно, все началось с «Urban Hymns», которые сейчас я слушать не могу, если только не пьяный. Тогда, в 98-м, страшном и голодном, эта тягучая музыка лилась в уши медленно, как мед из банки на блюдце, будто бы восполняя недостаток сладкого, да и вообще всякого съестного, компенсировала разного рода бытовые неурядицы, вдохновляла. Я втыкал попрошенную «послушать» кассету в свой черный, издыхающий уже аудиоплеер Grundig, который мне подарил отец, доставал кусок ватмана и капиллярную ручку и рисовал закрученные в спираль миры, кишащие насекомыми. Не знаю, на какие шиши я покупал ватман и ручки, но все-таки они у меня были. А потом, спустя год, наверное, я приобрел в киоске альбом Verve 1995 года – «A Northern Soul» (комуто я его потом подарил, кому?), а вот песня «History» – как раз с этого альбома. Это песня по сей день способна вывести меня из состояния подавленности любой глубины. На нее снят восхитительный клип в скупых тонах: сплошь леса, автомобили, волосатые музыканты; романтика.
Почему-то эта простая песня никак не вяжется у меня с воспоминаниями, нанизанными на все остальные творения Verve.
Ведь как это трогательно – слушать музыку и погружаться в воспоминания. У каждого есть такие вещи, потому что именно музыка обладает невероятной способностью укладывать в какие-то невидимые ячейки между нотами кусочки нашего прошлого. Музыка из прошлого имплицитно содержит в себе само прошлое. Все можно вспомнить по запаху, по музыке можно вспомнить почти все.
Тем и удивительно то, что «History» свободна от всяких воспоминаний, от аллюзий и от иллюзий. Она свежа, чиста и чудодейственна.
58.
В детстве у меня не было магнитофона. Сестра владела черным квадратным «Ритмом» с ручкой, из которого хрипели Майкл Джексон, «Кино» и всяческий new wave, а еще классическим проигрывателем «Мелодия». «Мелодия» использовалась для воспроизведения «Битлов», а мной – тайно, во время отсутствия сестры – для прослушивания аудиопьесы «Бременские музыканты». Помимо них я любил «Бабушку рядышком с дедушкой» и другие детские песни, звучавшие по радио.
Сестра сломала «Ритм», откуда-то вырыла красный магнитофон неизвестной, но, по моим интуитивным предположениям, социалистической марки, а потом мы с мамой и отчимом уехали на съемную квартиру. Отчим купил на рынке старый черный советский магнитофон, но не «Ритм», как он назывался – понятия не имею. Помню, что он работал пару лет без проблем, а после приходилось придерживать кассетную деку, чтобы он не воспроизводил глухо. Я был совсем маленький, вынужденно слушал фонотеку отчима – вся она состояла из песен а-ля «а наш притончик гонит самогончик» и Высоцкого, которого не люблю с тех самых пор. Собственная коллекция началась с песен, записанных с телевизора на этот же магнитофон через внешний микрофон – в ужасающем качестве. Что там было? Стинг, Pink Floyd, Dire Straits, Тальков, песня из «Звездного часа» и заставка из «Санта-Барбары».
Отец пришел однажды, услышал про «притончик», выругался матом и пообещал мне плеер. Отец долго обещал (два года) и наконец купил мне Grundig, черный, с пупырышками на пластмассовом корпусе. К нему прилагался адаптер, чтобы не тратиться на батарейки и слушать музыку дома, а еще наушники, они быстро сломались, и пришлось экономить на обедах, чтобы купить за двадцать тысяч новые – самые дешевые. В общем, Grundig был моим счастьем и моим сокровищем. Отец постоянно дарил мне кассеты, фонотека пополнялась, я стал странным и в музыкальном отношении не модным. «МузТВ» и MTV у меня не ловились.
Спустя пять лет Grundig сломался, но родители купили мне первый магнитофон – двухкассетную «Айву». С нее начались первые эксперименты со звуком, со склейкой пленки, с простейшим монтажом, с первыми линейными копиями, с записями убогих гитарных концертов. Первая дека «Айвы» сдохла через год, вторая – через два.
Денис подарил мне Sony Walkman, работавший на последнем издыхании. Sony Walkman профурычил недолго, но звук у него был отличный. В период между «Айвой» и Sony Walkman я поставил крест на музыке ретро и погрузился в изучение современных мелодий и ритмов.
Когда у меня у самого завелись деньги, появились уже MP3 и HDD-плееры, но я, исповедуя традиционализм, купил себе кассетник. Самый дорогой из всех обнаруженных мной, металлическую «Айву», чуть толще самой кассеты, великолепно воспроизводившую музыку. «Айва» эта жива до сих пор и служит напоминанием о тех прекрасных временах, когда музыку еще приходилось «доставать». «Айва» поставила последний громкий аккорд в моей кассетной опере.
На смену романтизму пришел прагматизм: я приобрел iRiver, а после – айпод. И вы даже не представляете, как все это грустно.
59.
В четыре-тридцать утра Пермь великолепна. Город лежит в зазеркальных сумерках, в прозрачной синеве, под небесным потолком, светлым до белого – на западе и красным – на востоке. В четыре-тридцать утра Пермь пуста, прекрасна, раздета, возбуждена, молода. Уже к девяти утра Пермь покрывается морщинами, проборожденными автомобилями и людьми, остатки старого города клонятся ближе к земле, себялюбивая новая архитектура блядски выставляется напоказ.
Сегодня утром, возвращаясь из аэропорта, сразу за Песьянкой подобрал пассажира – инспектора ДПС. Инспектор ДПС сообщил, что сам он на песьянском посту ГАИ не работает, но «из того же полка». Инспектор был похож на журналиста Олега Кашина, только морда помельче, помышинее, и волосы – рыжие. Он нервно трогал себя за колени, подпрыгивал на сиденье и приговаривал как бы сам себе: «Опаздываю, опаздываю». Вероятно, инспектору было неловко говорить мне – гони скорее (трасса до аэропорта находится в черте города, и формально больше 60 км/ч нельзя), потому что он госавтоинспектор, а мне было неловко гнать скорее, потому что я вез инспектора. С минуту мы боролись с неловкостью. После очередного исступленного инспекторского «Опаздываю, о Боже, опаздываю», я бесстрастно вжал педаль газа в пол и помчался по восхитительно пустой трассе в сторону города. И нам обоим стало легче.
Инспектор вел себя, как хороший мальчик. Он поинтересовался, давно ли я за рулем, похвалил стиль моей езды, похвалил автомобиль, пожаловался на погоду и рассказал пару анекдотов. В остальное время инспектор не мучил меня болтовней и пялился в окно, поминутно вздыхая. Куда он хотел – он успел, и мы расстались.
В общем, учитывая эти предутренние разъезды, в тот час, который я «досыпал», мне снились автомобили, автоинспекторы и какие-то другие люди, имеющие отношение к дорожной тематике.
Сегодня же случилось историческое – мне впервые в жизни сверлили зубы. Впервые в жизни не потому, что я бегал от дантистов (хотя я действительно давно у них не бывал), а потому, что с зубами вроде бы все относительно хорошо.
Господи, спасибо тебе за то, что в детстве у меня с зубами было отлично, и я не застал ужасов советской стоматологии. Я помню, у нас в кабинете дантиста в школе стояли «учебные» бегемоты с распахнутыми пастями – страшные экспонаты, приметы своей эпохи, омерзительные, как размалеванные клоуны, и холодящие кровь как, глотатели шпаг.
Сейчас анестезия отходит, я начинаю ощущать пломбы – похоже на кусочки жвачки, прилипшей к зубам.
60.
Мой стиль одежды – глаголы.
61.
Сегодня умер дед.
62.
Как было у нас в семье в середине 1990-х? В холодильнике – мышь повесилась; одежду покупали «на вырост»; ботинки порвались – трагедия, новые не на что купить; конечно, ни о каком автомобиле – даже в мечтах, мечты – о стиральной машине активаторного типа и о новом холодильнике, старый на ладан дышит. Разумеется, далеко не все столь экстремально переживали первоначальную эпоху накопления капитала, но все же.
В сытой, нефтяниками подпитываемой Куеде в это время – все наоборот. В каждой семье – автомобиль. В каждом доме – стационарный телефон, цветной телевизор, видеомагнитофон и даже компьютер. Горячую воду не отключают никогда. У каждого плюсом к дому/ квартире – по два-три участка за поселком («сады»). Холодильник – битком набит, и это если не заглядывать в яму и кладовку. Грешным делом я думал о том, чтобы уехать туда после школы – казалось, так будет лучше.
Как сейчас в Куеде? Страшно. Детские площадки порушены, и новые не строят даже депутаты. Половину домов, содержавшихся на балансе частных предприятий, отключили от горячей воды – кажется, навсегда. Зарплаты лукойловские уже не растут с прежней скоростью, лафа кончилась. Вся молодежь старше 16-ти бежит в Чайковский или, в идеале, в Пермь. Даже «вечерний» (на «ночной» он никогда не тянул) клуб, который обитал в столовой, закрылся. Все вокруг ветшает, и тем разительнее контраст с Пермью, с бешеной, лютой торопливостью множащей новых гигантских строительных кадавров.
Все, русская деревня разваливается. Даже такая деревня, которая, казалось, века простоит.
63.
Похороны в деревне – шоу пострашнее Верки Сердючки.
64.
В квартире у бабки знакомый запах. Точно так же пахло, когда в большой комнате стоял гроб с отцом, а в дальней – лежал больной дед, не узнающий меня. Бабка бодра, как обычно, она вообще мужественная женщина, в коридоре толпятся люди. Люди – на кухне, в маленькой комнате, где жил отец, вокруг гроба. В гробе на этот раз – дед. Гроб – красный, длинный, дед был большим человеком.
В двенадцать приходят плакать и молиться. Я пью чай на кухне, как в прошлый раз.
Чуть позже часа людей к квартире еще больше – за пятьдесят человек. Зовут прощаться. Люди идут вокруг гроба, их много, дед был большим человеком.
Люди идут вокруг гроба, бабка в дверном проеме плачет, горе, горе. «Вроде все попрощались», – говорит один из родственников. «Я еще не попрощалась!» – ворчливо говорит бабка.
На тумбочке в углу лежат фотографии: дед молодой, дед зрелый и дед старый. В гробу – дед, мумифицированный болезнью при жизни, с седой бородой и усами, которых он не носил никогда.
Внуков просят вынести венки, мы послушно берем, внуков на венки не хватает, венков много – от коллег, от родственников, от соседей. Спускаемся вниз, следом тащат две табуретки и гроб. Гроб ставят на табуретки перед подъездом, люди выстраиваются тесным кругом. Выходит дед Виталий с крестом, покрытым коричневым лаком, меня колет в сердце: на кресте надпись – «Иван Колпаков». «Петрович» – сразу и не увидел.
Дед Виталий говорит: «Что ж, начнем митинг, посвященный проводам Ивана Петровича в последний путь». Выступает бывший секретарь райкома. Рассказывает про жизнь деда. Дед родился в 1925-м, в 1943-м ушел на фронт, в 1944-м выучился на шофера, в 1945-м брал Берлин. В 1945-м – добивал гитлерюгенд в Берлине. До 1950-го – воевал с японцами. В 1950-м женился на Таисии Ивановне. Выучился на электрослесаря, работал, получил дополнительное образование, направлен на руководящие должности. Директорствовал на пивзаводе, уволился, руководил куединскими стройками до самой пенсии. «Как партия говорила – так и делал». Выступают друзья, выступают бывшие коллеги. «Мы провожаем ветерана, коммуниста». У деда на груди – Иисус Христос.
Гроб несут вдоль домов, по улице, проводы. Я шагаю впереди с венком.
За углом – знакомая машина. Старый грузовик. На нем везли гроб с отцом. Сейчас повезут гроб с дедом. Дядька объясняет – грузовик постоянно используют как катафалк. Кладбище расположено на холме, к нему ведет грунтовая дорога, ее регулярно размывает. Автобус не доедет. Многих уже похоронили на этом грузовике.
Катафалк в обычное время вроде бы используется как фургон для вахтовиков-нефтяников.
Его задние двери приветственно распахнуты. На правой двери – надпись «Экипажу срочно требуется стюардесса», а чуть ниже – «Пора домой. Ждут!»
Гроб засовывают в фургон, двери остаются открытыми, они похлопывают при езде, трясется и надпись «Пора домой. Ждут!» Кто-то из родственников, сидящих у гроба, бросает еловые ветки на землю.
Процессия направляется к куединской церкви. Храм – и не храм вовсе, а переделанное и перекрашенное советское здание, в котором все говорит о прошлом дома. Внутри – полукруглые своды и колонны из беленого ДСП, типографские, бережно упакованные в рамы иконы. Молодой батюшка, строящий одновременно часовню и дом, – у него маленький сын, по-деловому прохаживается вдоль окон.
Старой церкви нет. Куеде – восемьдесят лет. Приходится вдыхать душу в советские вместилища.
Сквозь приоткрытую дверь виден кабинет священника: письменный стол, компьютер, счетчик электроэнергии, поддерживающий распятие.
Отпевают. Бабка кладет в руки деду записку и крест, накрывает тело простыней. Родственники заколачивают гроб. Не в силах слышать этот звук, почти бегом выхожу из церкви, не крестясь.
Вид с кладбища летом открывается еще краше, чем зимой. С той части холма, где похоронен отец, видны далекие холмы, где-то внизу блестит и круто изгибается река, много неба. Солнечно и холодно. Редкое выдалось начало июня – меньше десяти градусов тепла.
Деда положат рядом с отцом. «Слава Богу, лето», – говорит кто-то. И бабка отзывается: «Я умоляла, Господи, только бы не зимой, только бы не зимой. Летом лучше – зелень».
На могиле отца – старый венок. Могилу недавно поправил дядька, он же, похоже, воткнул искусственный цветок. Кто-то кладет отцу темно-бордовые розы.
Я ухожу – посмотреть на могилы прадедов и прабабок.
Возвращаюсь и вижу бабку, поправляющую венки. «Сереже теперь будет повеселее», – говорит бабка.
Гробокопатели закуривают, прикрываясь ладонями от ледяного ветра. Мы рассаживаемся по машинам, родственники спорят, кто в какой поедет.
65.
А я, оказывается, люблю Куеду. Десять лет – десять летних сезонов – в любви и согласии.
66.
В детстве тебя все любят, и ты всех любишь, и вокруг – столько любви. Со временем круг этих любящих лиц сокращается, с каждым годом – все быстрее, одиночество, как веревка, туго стягивается вокруг шеи. Скотч немоты мягко и липко накрывает губы.
Наступает день, когда ты уже не можешь заснуть без включенного электрического света.
67.
И в который раз, в свете этого электрического света, я задаю себе один простой вопрос «how to disappear completely?» и знаю точный на него ответ.
68.
Я не умею жить удобно. Я сам неудобный и чужие неудобства терплю.
69.
Одна дрожащая рука
возьмет из пачки сигарету,
другая, нервная слегка,
щелчком подскажет – спичек нету,
и от отсутствия огня
я буду жрать чуть теплый воздух
еще не умершего дня,
но слишком поздно.
70.
Вторые похороны подряд – как второй прыжок с парашютом. Еще страшнее.
71.
Состояние крайне неприятное, какое-то скованное. Хочется уехать куда-нибудь далеко, с другой стороны – ничего не хочется организовывать. Сегодня пришлось покупать билеты, предельно комфортно – с помощью интернета и кредитной карточки, так даже на эти действия не было никаких сил. Если бы не сдавать газету в печать – остался бы дома.
А дома что? Дома еще хуже. Я вообще не представляю себе этого многодневного, многомесячного безделья, как у Черепанова. Я понимаю, к чему все это ведет и чем кончается – становится только хуже, несомненно.
Я определил утром внутреннее состояние как аффект. Но это неверно: аффект – «сильное душевное волнение, выражающееся в кратковременной, но бурно протекающей психической реакции, во время которой сознание и способность мыслить сужаются, а способность контролировать свои действия ослабляется». Аффект, строго говоря, закончился, я и мыслю в прежнем режиме, если не лучше, и контролирую свои действия – вполне.
Человек слаб, все вокруг инфантильные. Я ненавижу инфантильных людей и целенаправленно окружаю себя ими. Они хорошие, но я знаю про них правду: им нельзя доверять, потому что они с легкостью втыкают нож в сердце, а потом ссылаются на состояние аффекта. Только аффект у них – естественное обстоятельство жизни.
72.
Куеда – это 280 км туда и 280 км оттуда. Что меня спасло в дороге – так это Alan Parsons Project, невесть откуда у меня взявшийся. Диск какой-то незнакомый, кто принес – не знаю.
Так в голове и крутится до сих пор:
Goodbye my love,
Maybe for forever
Goodbye my love,
The tide waits for me
Who knows when we shall meet again
If ever
But time
Keeps flowing like a river (on and on)
To the sea, to the sea
73.
У меня как-то само собой, без особой мыслительной прыти, вошло в привычку думать, что отец был из тех людей, которые постоянно носятся с миллионом идей и ни одну из них не могут довести до конца. Не то чтобы я так считал всегда – просто однажды ход рассуждений привел меня именно к такому выводу, и этот вывод оказался тупиком. Мне казалось, я разгадал загадку – ведь сколько таких людей я встречал на жизненном пути и всякий раз после прощального пожатия рук чувствовал какую-то немоту в ладонях, сострадание, жалость, неловкость от того, что планам, которыми они с энтузиазмом обычно делились, не суждено никогда сбыться.
Отец много лет подряд обещал свозить меня в Германию к своему другу Хансу Унру, они вместе учились в университете. Я видел этого человека на фотокарточке – в белой рубахе с подкатанными рукавами, в роговых очках, бородатого иностранца, обнимающего свою молодую жену. Я представлял себе, как ему живется теперь за границей, думал, скучает ли он по Перми и по отцу, мечтал о том, как мы поедем к нему и поселимся в его доме, и, быть может, отец на этот раз не обманет. Но, погружаясь в эти розовые грезы, я ощущал на дне своего сознания холодок догадки – мы никогда не поедем в Германию, никогда не поедем в Германию вместе. Мне не суждено познакомиться с Хансом Унру.
Отец не обманывал, отец так жил. Трижды начиная учиться, он трижды бросал. Сначала геологический, потом архитектурный в Свердловске, потом кибернетика опять в Перми. Кибернетику он дотянул до конца четвертого курса и плюнул – ушел на завод порошковой металлургии. А в университете его любили, и хвалили, и закрывали глаза на дело, заведенное в КГБ, и на его диссидентство, и на то, что он с другом убивал, свежевал и ел с голодухи голубей, живших на крыше общежития. Любили и хвалили, потому что он подавал большие надежды. Но есть такие – подающие надежды, и ограничивающиеся только этим. Вроде как дети-вундеркинды – все ждут от них чуда, а чудо заканчивается сразу же, как только они вырастают и теряются в толпе взрослых людей, равносерых и равносредних.
У отца по-серьезному было три женщины. Первая родила ему дочь, вторая – сына, третья воспитывала его самого, как сына, а потом он ушел беспризорничать – да так и не вернулся. Ни одна из его любовных историй не завершилась как надо, как ему бы, наверное, хотелось. Не хэппи энды – сплошные секущиеся концы.
Но, может быть, все не так.
Может быть, все совсем не так.
Может, какое-то главное дело было не завершено в его жизни, и оттого посыпалось враз все остальное.
Может быть, любовь к одной женщине, тянувшая его на дно, скручивавшая в узлы, не давала дышать спокойно.
Может быть, именно эта любовь сломала его в самом начале и мучила потом всю жизнь, не отпускала.
Может быть, от этой любви тряслись его руки, и не было в них силы, чтобы доводить дело до конца.
Может быть, он берег силы для продолжения. Потому что всю жизнь надеялся на продолжение – и эта надежда рушила пути к бегству, изничтожала саму возможность запасных аэродромов, рассеивала миражи альтернатив.
Не обладать, не принадлежать, а лишь надеяться. И зачем так придумано, что надежда умирает последней? Умирала бы первой – мы бы были реалистами.
И вот нет отца, а его надежда еще мерцает, словно лампочка аварийного питания, словно свет от погибшей звезды. Висит в воздухе его взгляд, брошенный ей, а зрачки уже смешались с чернотой земли.
74.
И, конечно, был еще CD-плеер, тоже iRiver, как и воспоследовавший за ним MP3 плеер. Я купил его на Горбушке, по совету Дениса, и наслаждался музыкой два дня. Через два дня я залез в пыльную коробочку – поезд из Москвы до Перми – и плеер сломался. Я почти до слез расстроился, потому что это такое жуткое дерьмо – купить плеер на Горбушке, уехать в Пермь и сломать его по дороге. Денис тогда не жил еще в Москве, и никто не мог пойти и ткнуть гарантией в лицо продавцу.
В общем, плеер валялся пару месяцев дома, потом пришел Денис и забрал – сказал, что хочет поковыряться в нем. Я и думать забыл про плеер, а потом Денис мне его притащил на день рождения – бонусом к подарку – починил где-то, не знаю, где. Плеер еще долго работал, несколько месяцев. Все-таки как хорошо, что мы так скоро миновали эпоху лазерных дисков.