Текст книги "Правда и блаженство"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Пошла! Но!
Костя, глядя на неухоженную, низкорослую лошадь, на свалявшуюся шерсть на ее боках и ногах, почему-то вспомнил врача. Косте было неистово жаль отца, но сейчас в голову лез врач, которого бросила жена. Врач просто назойливо, пугающе заполонял сознание. Врач-то ведь в разуме, в силе. И на воле! Но от него ушла жена… Возможно, он еще несчастнее, чем отец.
Весь больничный трехэтажный серый «желтый» дом, не отмеченный особой охраной или рядами колючей проволоки, даже решетками на окнах, являл некое средоточие несправедливости и каверз жизни, словно безногий калека, очутившийся среди здоровых людей.
Вечером, накануне демонстрации, Костя принялся перекладывать архив прадеда. Он вновь разглядывал старые дореволюционные фотографии, так как послереволюционных у прадеда почти не нашлось. На карточках молодой Варфоломей Миронович был в светском платье среди людей, таких же светских. Одетые в темные костюмы, непременно в белых рубашках и галстуках или бабочках, они стояли или сидели в ряд, раскованно и достойно. Большинство, даже совсем молодые, носили усы и бороды – в этом тоже читались достоинство и ум. Иногда среди светских были люди в офицерских мундирах. Офицеры подчеркнуто показывали выправку, стояли навытяжку, держа руку на портупее, те, что с оружием, на эфесе шашки. Все эти светские люди в галстуках и офицеры в царских мундирах были симпатичны, благочестивы, даже чуть-чуть самоуверенны. Зато в служителях церкви, встречавшихся на фотографиях, да и в самом Варфоломее Мироновиче, облаченном в ризы, Костя углядывал раздумчивость и усталость, – словно после долгой напряженной проповеди.
А вот фотография с крестным ходом. Господи! Как же так? Недавно праздновалась Пасха, и Костя тоже с крестным ходом шел вокруг церкви Вознесения, под иконами и хоругвями и тихо подпевал отцу Артемию. А что завтра? Завтра он понесет портрет безбожника Ленина? Косте стало тревожно, неприятно. Внутри стало горячо першить, видно, нарождалась изжога. Он огляделся по сторонам, словно искал портрет пролетарского вождя. Портрета Ленина в доме не было, вернее – его можно было отыскать лишь в учебниках. Но портреты Ленина висели повсюду в городе! Лик человека, который разорил, погубил или выгнал из России большинство людей на карточках прадеда. Что же будет завтра, когда Костя возьмет в руки древко с портретом антихриста? Предательство всех этих людей? Кем он будет? Христопродавец, как Иуда?
Люди на карточках – сплошь православные русские. Они почитали Бога, ходили в церковь, детей своих воспитывали в уважении к вере… Почему же Господь, всемогущий, передал безмерную власть в руки нехристя и убийцы, который истребил сотни тысяч людей, преданных Господу? Где Божья справедливость, о которой кричит каждая строчка в Евангелии? Может, Господь что-то не знает или не помнит? Создал мир и пустил его на самотек? Пусть люди сами устроят себе порядок… Но люди – создания Божьи. Разве Господь не ответственен за то, что они творят?
Господи! Так ступи же к нам на землю и даруй людям не суд, а законы Божьей справедливости!
Костя чувствовал в своих мыслях православное невежество и даже богохульство, но не мог выбраться из потока таких мыслей, несущих его в тупик. Он не мог понять устройство мира по Божьему велению, не мог найти ответа на свое возмущение от несправедливости. В священных книгах прадеда, обкапанных свечным воском и намоленных стократ, устройство мира трактовалось расплывчато, метафорично, а самое странное и необъяснимое – вся вина за земные беды возлагалась исключительно на самого человека. Да справедливо ли это? Ежели даже волос с головы человека не падет без участия Божьего?
Среди путаницы и противоречий в сознании Кости Сенникова имелся особо темный закуток, где более всего скопилось мрака несправедливости. Как же так? Господь, принимая людей к себе после смерти, каждого вызывает на Суд Божий. Да какой же может быть суд и праведность такого суда? Ведь Бог – Отец. Как же он может судить своего сына или дочь? Судить и наказывать! Ведь Бог – есть любовь и откровение. А тут суд. Разве мать Кости могла бы судить его, собственного сына? Мать – вечная заступница… А тут Отец судит сына грозным судом… Что-то неверное, чуждое и фальшивое виделось ему в этом суде и судилище.
Костя догадывался, что идет по пути богосомнения и крамолы. Но ему искренно хотелось самому Господу доподлинно поведать о своих сомнениях. Открыть Господу глаза на земные несправедливости.
Сперва Костя почувствовал судорогу в руках. После судорога охватила ноги. Ему стало трудно дышать. Перед глазами все поплыло. Маятник настенных футлярных часов качнулся по вертикали…
Он очнулся на полу. Он лежал на половике. В руках и ногах осталась гудящая боль от судорог. Взглядом Костя нашел настенные часы. Маятник сейчас качался как положено, по горизонтали, из стороны в сторону. Время на часах мало изменилось. Оказывается, он отключился всего на несколько минут.
Костя массировал себе руки. О чем он думал до приступа? О справедливости… Да, о справедливости… Господь забрал у него мать, отнял отца. Теперь дикая сила требует снять с шеи крест и взять в руки портрет Ленина. Того, кто со своими пособниками извел тысячи и тысячи православных людей. За что Господь насылает на него, на Костю Сенникова, новое испытание? Разве мало его обижали? Выходит, Господь не преуменьшает его страдания, а множит их. Может, Всевышний не случайно шлет испытания, дает ему знак. Знак для встречи…
Костя услышал отдаленный жалобный голос кошки. Вдруг – Марта? Кошка Марта потерялась сразу, как только отца отвезли в больницу. Костя надеялся, что Марта, как обычно, по весне загуляла с котами, вернется… Но, похоже, Марта не торопилась обратно. Костя поднялся с полу, вышел в коридор. В коридоре было тихо, прохладно, жиденький свет от лампочки рассеивал мглу. Пахло кладовкой, точнее – хламом кладовки, но вместе с тем и березовым веником для бани. Древний сундук тоже издавал запах – дерева, изъеденного короедом и ржавеющего железа, а может быть, запах усталого времени и тоски.
Кошка по-прежнему плакала где-то на улице, в отдалении. Но это не была Марта. Свою кошку он бы узнал. Здесь, в пустом полутемном коридоре, куда вышел, чтобы встретить Марту, на Костю обрушилось ощущение одиночества. Как же он станет жить теперь? Даже Марты нету? Костя вспомнил о Феликсе и пошел в комнату отца.
Лунный свет из окна, рассеченный перекрестьями рамы, лежал на полу искривленными квадратами. Кое-где стороны квадрата лохматила тень от дерева в палисаднике. На ветках только что прорвало почки. Клетка Феликса находилась в потемках, заслоненная от окна шторой, но Костя мгновенно почувствовал присутствие здесь живого духа. Феликс не встрепенулся, но, конечно, не спал. Щелкнул электрический выключатель – черный ворон сидел неподвижно на жерди, бочком к двери и вошедшему. Черный глаз мелкой искрой отражал свет лампы.
Когда в комнату входил Федор Федорович, Феликс радовался, – расхаживал по клетке, бил крыльями, вертел клювом; молодого хозяина Феликс встречал с надменным спокойствием, даже корм от него он принимал с неблагодарным высокомерием. С Костей ворон ни разу не заговорил, хотя Костя пробовал разговорить его и даже как-то раз скомандовал: «Полк!» Феликс презрительно отворачивал клюв.
– Доктор сказал, что отец плох. Возможно, он никогда не вернется из больницы, – сказал Костя птице.
Цепкими лапами Феликс переместился по жерди подальше от Кости, от его вздорных малахольных слов.
Вернувшись к себе, погасив свет и улегшись в кровать, Костя долго не мог заснуть. То его будоражили неизбывные мысли о справедливости, то нападал страх, и Костя укрывал голову одеялом. В потемках, в углах дома, на чердаке, в подполье и кладовке, жили неведомые и невидимые существа. Эти бесформенные и неосязаемые существа вносили страх и сумятицу в душу. Широко открывая глаза и скидывая предсонное наваждение, Костя понимал, что на самом деле этих существ нет. Но когда он снова закрывал глаза, тут же хотелось спрятаться под одеяло от навязчивых сатанинских существ.
Наконец Костя уснул, измученный, истрепавший себя, уснул крепко.
Ему показалось, что он и спал-то всего минуту…
Когда он проснулся, в комнате было серо. Серость шла не от сумеречной рани утра – от хмурого дня. Из приоткрытой форточки пахло дождем и почками на ветках. На часах показывало половину десятого. Костя проспал. Он было кинулся собираться в школу, но порыв скоро погас. Он представил себя несущим портрет Ленина, а ему навстречу – отец Артемий. Стало стыдно и гадко. Косте тут же захотелось помчаться к отцу Артемию. Но священнослужитель был болен, в церковь не ходил, адрес жительства пастыря Косте не был известен. И этот порыв вспыхнул и погас. Костя перекрестился на икону Спаса и поцеловал свой нательный крестик на гасничке. Он опять посмотрел на часы – время стремительно утекало. Школьная колонна, должно быть, уже ушла со школьного двора, влилась в кумачовый поток демонстрантов.
Костя расчетливо, без волнения (волнение могло навредить) взял чистый пустой полотняный мешок, в котором мать хранила насушенные самодельные сухари, и пошел в комнату отца, где еще вчера приметил моток веревки на кособокой этажерке. Сперва Костя покормил Феликса. Феликс капризничал, склевал несколько шариков хлебного мякиша и забился в дальний от Кости угол клетки. Костя растворил окно. Дождя уже не было, но воздух, напитанный дождем, был влажен, свеж и напоен запахами молодой зелени – травы и листьев. Костя подвинул клетку по подоконнику и развернул ее так, чтобы открытая дверца выходила наружу, в палисадник.
– Доктор сказал, что отец плох. Возможно, он никогда не вернется из больницы, – повторился Костя. – Лети, Феликс. Ты свободен.
Косте сейчас опять вспомнился врач из психушки. Он был таким несчастным! От него ушла жена, которую он, наверное, любил. А у него, у Кости, даже нет жены, которая могла бы уйти…
– Лети, Феликс! Не бойся.
Изобилие свежего воздуха и открытая дверца клетки взволновали ворона. Возможно, в действиях молодого хозяина он угадывал подвох и не спешил прочь из клетки, но держал дверцу на прицеле…
– Чего же ты? Ты свободен! Вперед! Лети!
Феликс выбрался наконец из клетки. Озираясь, он стоял на подоконнике, в шаге от свободы, в которую, видать, не мог поверить. Тут Костя всплеснул обеими руками: «Лети!». Феликс каркнул, тяжело взмахнул крыльями, оттолкнулся когтистыми лапами – и с окна перелетел на ветвь ближнего тополя. Здесь, на ветви, ворон принялся вновь озираться: то ли еще не верил свободе, то ли не знал, как ею распорядиться. Костя не стал закрывать окно и клетку: Феликс мог вернуться назад ради оставленного ему пропитания.
Гвоздь в матице, веревка с петлей, шея Кости, тумбочка под его ногами соединились в зловещую цепь. На голове Кости – мешок, от которого вкусно пахло сухарями. Он глубоко вдыхал этот запах, надеясь уловить в нем запах материных рук. Нечаянно Костя вспомнил, что не оставил никакой прощальной записки. Ведь надо было! Чтоб никого не винили. Даже Киру Леонидовну. Даже она по воле Господа поступает. Господь позволил ей впасть в темень атеизма и глумления над верой…
Спускаться с тумбочки, разрывать роковую, слаженную с трудом цепь – уже было немыслимо, нельзя. Костя хотел помолиться, занес было руку для знамения, но креститься, когда на голове мешок, – показалось вздорным, пустым. Он ближе подступил ко краю тумбочки.
«Прыгай! Тут невысоко. Прыгай! – вспомнил он слова матери, когда она спасала его от буйства отца и подталкивала с окна на землю. – Не бойся, Костик, прыгай!»
«А вы, мама?»
«Я живучая… Прыгай, Костик!»
XXII
Лешка Ворончихин дрых в эту ночь как сурок. Проснулся на пару часов позже обычного. Натянул спортивные штаны и полез в холодильник за диковинным в Вятске напитком – пепси-колой. В стране пустили линию по розливу американского «ситра». В провинцию он попадал из столиц. В исключительные дни продавался на вокзале, где и цапанул его Лешка.
– У тебя же ангина, – предостерегла мать.
– Ангина у Карла Маркса, – отозвался Лешка, разглядывая пузырьки в узкогорлой бутылке.
В этой словесной нелепице таилась шутливая правда. Приказ Кирюхи нести портрет основоположника коммунистических догм Лешка мысленно послал ко всем чертям. Но прежде – завуча уверил, что портрет «этого бородатого мужика» ему очень нравится и с ним он будет «больше привлекать внимания у девчонок из других школ…» Кирюха еще не договорила о портрете Маркса, а у Лешки уже вызрел план: подослать в подвал к завхозу, где хранились агитационные тряхомудии, племяша завхоза Гошку Чинаря (Шкляева); за пачку сигарет с фильтром Чинарь любому бы марксу выкрасил рожу синей краской. Но после Лешка раздумал соблазнять на хулиганство Гошку Чинаря. Решил опробовать на себе рецепт членовредительства. За день до демонстрации закапал в нос капли свежего канцелярского клея. Через четверть часа весь в соплях, с повышенной температурой, с красным горлом, чихая и кашляя так, что слезы выкатывались на щеки, он сидел перед врачихой из поликлиники. (О временном магическом действии канцелярского клея поведал ему тертый калач Череп, еще пару лет назад будучи в отпуске.) Через час после врача Лешка был здоров как огурец, имея освободительную медсправку в кармане.
Кира Леонидовна, готовя на школьном дворе первомайский караван, щурилась от негодования. Лешка дома потягивал холодный буржуазный напиток.
– Фью-ю! – присвистнул Лешка, взглянув в окно; обознаться он не мог. – Да это же Феликс! Слинял пернатый друг!
Лешка выскочил в коридор, кинулся в комнату Федора Федоровича, чтоб убедиться. Дверь не заперта, рванул. И обомлел.
– Э-э! Эй! Э-э! Костя, кончай! Не дури! Стой!
Внезапный крик навредил Косте – от всполошного «Э-эй!» он свалился с тумбочки. Слава богу, Лешка подоспел вовремя. Тут же схватил Костю за ноги, водрузил обратно…
Лешка Ворончихин перепугался больше, чем сам смертник. Он сидел на кровати рядом с Костей, – бледный, с водянистыми глазами, громко дышал ртом, слышал, как в висках тарабанит сердце. Наконец Лешка поднял срезанную петлю с полу, швырнул ее в открытое окно, как гадючину. Посмотрел на тополиную ветвь – Феликс пропал, поблизости не видать.
– На Востоке, в Китае, если человек хочет уйти из жизни, ему не мешают, – заговорил Костя тихим бескрасочным тоном. – Тот, кто его спасает, будет потом всю жизнь отвечать за него. Зачем ты меня, Лешка, остановил?
– Мы не в Китае! Разве ты меня не остановишь?
– Да… Верно… Я глупо спросил, – покаянно ответил Костя.
– Из-за портрета Ленина, что ли? Из-за Кирюхи?
Костя пожал плечами:
– Наверное, нет.
– Может, из-за отца? Из-за смерти матери?
– Не только, – тихо вздохнул Костя. – Перелом какой-то пришел… – Он помолчал. – Мне нужно было Бога повидать. Он должен меня выслушать… Почему всё так на земле? Наверное, он забыл про нас… А потом еще страшный суд? Скажи котенку, чтобы не лез к чашке с молоком. Он все равно полезет. Так что, теперь судить его? – Он говорил тихо, проникновенно, с искренней жаждой уразумения – и своего, и чужого. – Все люди грешны… Но не повинны. В чем же они повинны, ежели волос с головы не падет без воли Божьей? Мне Христа хотелось увидеть. Разве он спас человечество, если нет праведности на земле?.. Я бы, Лешка, даже Бога в себе убил. От Христа бы отрекся, если бы понял, что в них любви нет. Такой любви, которой меня мама любила… Зачем они? И Бог, и Христос, если они судить взялись? Людям-то их любовь нужна, а не суд.
– Э-э, Костя. Куда тебя понесло, – озаботился Лешка. – В общем, нового ничего нет. Ты только одно, одно-единственное себе заруби… Рай, ад, ангелы, черти, Бог – это, Костя, все для живых. Только для живых! Чтобы с Богом встречаться, надо здесь жить. На земле, не в могиле.
– Почему так? – удивился Костя.
– Не знаю, – мягко сознался Лешка, чтобы не затевать спор. – Мешок-то на голову зачем надел?
– Страшно было. Чтоб не видеть ничего… – сказал Костя. – Мне почему-то все время врач из психбольницы вспоминается. От него жена ушла. Он такой несчастный стоял.
– Тоже хотел повеситься?
– Нет. Он хотел уехать отсюда. Говорит, что страна у нас большая.
– Правильно говорит, – поддержал Лешка. – Квасу пойду принесу. У меня пепси-кола есть. Но с нее еще больше пить хочется.
Они вдвоем попили из ковша холодного хлебного квасу.
– Как там, на Востоке? Ответственность за спасенного? Я готов взять за тебя ответственность. Только ты больше веревкой не балуйся. А для школы я тебе справку от врача сделаю, – сказал Лешка. – Яков Соломонович сварганит. Он мужик свой. С дедом в тюрьме сидел.
– Не надо ничего варганить. В школу я больше не пойду, – равнодушно сказал Костя. Запечалился: – Феликса жалко. Он для свободы не приспособленный. Куда он улетел? Пойдем поищем.
Утратив опеку хозяина, ученый ворон в дом Сенниковых более не возвращался. Много людей рассказывали, что видели говорящего ворона то там, то тут; будто бы он кружил над пивной «Мутный глаз»; будто бы дежурил на дереве у психиатрической лечебницы, куда заточили хозяина; будто бы видели, как на песчаном берегу Вятки он в одиночку расправился с целой стаей грачей, поклевал в отчаянии каждого.
Имелась и экстравагантная легенда о Феликсе.
Прослышав, якобы, об уникальной птице, в Вятск приехал из московского цирка птичий дрессировщик. Повсюду разыскивал Феликса, ополчил для его поимки цыган, птицеловов, местную ребятню. Ушлые цыгане подсунули столичной знаменитости другого ворона, тоже говорящего, – но разве кто-то мог сравниться с Феликсом! Дрессировщик разгадал подлог и вновь пустился в поиски заветной птицы, разместил объявление в местной газете. Наконец списанный гвардейский старшина, в потертом кителе и гражданских брюках, с палочкой, прихрамывая, прибрел в гостиницу к дрессировщику с клеткой и Феликсом. «Это я в свое время продал птицу Полковнику. Феликс жил у меня в каптерке, поэтому и учен по-военному…» – сказал старшина. Все, кто хоть однажды видел Феликса, утверждали: «Это он!!! Тот самый говорящий ворон, который жил у сумасшедшего Полковника!». Где и как хромоногий старшина выловил птицу – осталось в секрете. Главное – с ним щедро расплатились за Феликса. С той выручки старшина сильно запил и скоро умер от цирроза печени.
Московский дрессировщик готовил с Феликсом аттракцион. Но ворон не хотел потешать публику. На все потуги владельца он лишь презрительно каркал, да иногда столь же презрительно бросал слово: «Дуррак!», которое никогда не произносил «во времена Полковника»… Дрессировщик так и не поставил разрекламированный аттракцион и однажды погиб прямо на арене, на него нечаянно обвалилась из-под купола трапеция. Феликс перешел в руки сына дрессировщика, вздорного мальчишки, который тыкал в ворона сквозь решетку клетки палкой и требовал говорить. Феликс сдержал пытку – ни звука на требования отрока. Однажды, воспользовавшись ротозейством мальчишки, ворон вылетел из клетки и что было сил клюнул его в темя, так что тот потерял сознание и рухнул на пол с сотрясением мозга. Феликс вырвался на волю в открытую фрамугу.
В ту пору в Москве развелось немало воронья. Черное крылатое племя даже облюбовало пространство Кремля, и вороний грай стоял над колокольней Ивана Великого. Феликс тоже поселился в Кремле. Он обитал поблизости от резиденции Леонида Ильича Брежнева. Случалось, генсек смотрел в окно и встречал там на ветке большую черную птицу.
За Феликсом охотилась обслуга Кремля. Но ворона как заговоренного не брала даже крупная дробь. Однажды на него напустили тренированного сокола, но в схватке с соколом Феликс вышел победителем, разорвав клювом и когтями маститого соперника.
Однажды, когда в Кремле на секретном совещании нескольких членов Политбюро решался вопрос о вводе советских войск в Афганистан, Леонид Ильич подошел к окну, створка была приоткрыта – стоял теплый декабрьский день 1979 года – и задумчиво, но вполне членораздельно и громко произнес:
– Интернациональная помощь помощью. Но это все же, товарищи, война!
И тут он увидел черного ворона на дереве напротив. Ворон встрепенулся, окострыжился и раскатисто закаркал:
– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!
Решение по вводу советских войск в Афганистан было положительным.
Эта легенда о мистическом начале афганской кампании, однако, скрывала конечную судьбу говорящего ворона, а также участь его хозяина, Полковника из провинциального Вятска.
XXIII
Зарок Кости Сенникова оказался не легкомысленным. Его нога в школу больше не ступила.
Через несколько дней после попытки суицида Костя с небольшим чемоданом, с которым Федор Федорович езживал по командировкам, и тощеньким рюкзаком за плечами рано поутру постучался в дверь к Ворончихиным.
– Проститься пришел. Уезжаю. – Костя улыбался блаженной светлой улыбкой. Да и весь он был пронизан будто бы изнутри радостным светом и свободою. – Отец Артемий дал мне рекомендательное письмо в Троицкий монастырь. Сперва трудником буду. Потом послушником. А потом, Бог даст, постригусь…
Валентина Семеновна глядела на преображенного радостью Костю с испугом, не нашлась спросить о чем-то самом главном, спросила попутное:
– Что-то вещичек-то мало взял? Чемоданчик да вещмешок хиленький…
– Зачем мне лишнее? Мир Христов не без добрых людей… Накормят и оденут, если чего, – улыбчиво ответил Костя. – За отцом я просил Серафиму Ивановну приглядывать. Пенсию отцову получать. Ключи от комнат вам передаю. Всем пользуйтесь, не стесняйтесь. Архив и книги Варфоломея Мироновича я в сундук упаковал. Потом кой-что еще заберу… А это вот вам. – Костя протянул Валентине Семеновне шкатулку. – Тут разные мамины украшения. Вы продайте, если потребуется. На могилку к маме и к деду сходите… Присмотрите, пожалуйста… Давайте присядем. На дорожку. – Костя был в этот момент зрел, рассудителен и уверен в себе.
Посидели. Помолчали. Ворончихины – в недоумении и тревоге. Костя – по-прежнему очарованный светом будущей, загадочно-светлой судьбы с Христовым предначертанием.
– Ты чего, Кость? – сказал напоследок хмурый, с похмелья, Пашка. – Чокнулся, что ли, в монастырь-то? Там только крестятся. На кой хрен тебе это надо?
– Мне это надо, Павел, – улыбнулся Костя и протянул на прощанье руку.
Лешка подобных вопросов не задавал. С ним Костя обнялся.
– Колючий ты какой, – сказал Лешка.
– Бороду ращу, – с гордостью рассмеялся путник. – Пошел я. Всем вам здравствовать. – И Костя Сенников поклонился в пояс.
У Валентины Семеновны взныло сердце. Разве покойная Маргарита не наказывала приглядеть за сыном, если случись с ней чего? Да и не соседский он малый, а как сын родной, этот Костя! «Стой! Погоди! Не отпущу!» – вспыхнул в груди Валентины Семеновны крик, когда перешагивал Костя порог. Но крик на волю не вырвался. Возможно, слеза в горле скомкала, сглушила крик, возможно, слишком светел был Костя, чтоб опасениями чернить и преграждать его путь куда-то в дебри монастырской жизни.
Пашка злорадно хмыкнул:
– Вернется Коська. Побродит и вернется. Куда он денется?
Лешка помалкивал, грыз на руках ногти.
Солнце поднялось над синим лесом за Вяткой. Повсюду разлился бело-желтый ласковый свет. Белизны прибавляли зацветшие в палисадниках и садах яблони и вишни. Запах распустившихся соцветий почти не чувствовался, но белый цвет бутонов уже сам по себе дарил интуитивный запах и очаровывал. Блестели молодой листвой березы, матово-кудряво гляделась многолистая рябина, а черемуха изнывала дурманом от страсти выплеснуть в мир цвет набухающих гроздьев. По склонам оврага, который пересекал улицу Мопра, желтыми островами расстилалась мать-и-мачеха.
Идя по улице, Костя Сенников вскидывал взгляд на голубятню Мамая, оборачивался на пивную «Мутный глаз», пробегал по конькам домов и тыкался в крышу родного барака, выискивал между крон и стволов тополей желтый фасад школы. Казалось, ко всему этому он имел уже давнишнюю, отринутую причастность. Нет страха и душевной боли, которые были связаны со здешним житьем. Впереди – утро, солнце, прозрачное синее небо, майское белоцветение, светлая дорога, утекающая вдаль к равноправному монастырскому причалу. Костя с поклажей шел, а хотелось бежать!
XXIV
Гибель Василия Филипповича. Смерть Маргариты. Сумасшествие Федора Федоровича… А тень беды на бараке, где остались жительствовать полуосиротелые Ворончихины, не спешила сползать прочь. Словно клочок темной тучи застыл в небе, загородил путь полуденному солнцу к этому дому.
Пашка стал пить. Не запойно, не вдрызг, но упрямо и каждый божий день. С матерью Пашка теперь не откровенничал, с братом стал хамоват и неуступчив, нервно и много курил. Заочную учебу в техникуме оборвал. Он омужиковел, выучился заново, по-мужиковски, материться, в походке появилось что-то медвежистое.
– Тяга-то к вину в нем, поди, не природная. Мутит его любовь к Таньке. А Танька-то, вишь, вертихвостка вышла. Вот он и потянулся к стакану… Погоди, выгорит из души дурная любовь… Перебесится, – утешала Валентину Семеновну по-соседски и по-родственному Анна Ильинична.
– Раньше мне все рассказывал, а теперь нафыпится и молчок… Не обженился бы сгоряча, – сетовала Валентина Семеновна.
– Плотиной вставай. Не давай женитьбы – и все тут! До армии глаз да глазки за парнем нужны. Упустишь – натворит делов. Они в эку пору совсем безмозглые.
– Я уж и так Бога молю, чтоб скорей его в службу забрали, – вздыхала Валентина Семеновна. – Ведь каждый день в пивную стал заворачивать!
– О-ох! Сколь народу бутылка сгубила… Я своей Симе уши проела: уйди ты с этого места! Чтоб бабьи слезы не плодить. Брось исчадье, рассадник этот…
– Серафима тут не виновница. Пол-России спилось… Управы над страной нету, – судила Валентина Семеновна. – Одна старь наверху сидит. Челюсти отвисли… Помощь в Африку черножопикам шлют, а в наших магазинах шаром покати…
Желчь обиды травила кровь Валентине Семеновне. Нет, не смерть мужа, считала она, удавила тягачом ее мечту о благоустроенной квартире, – с ванной, с пышной пеной в этой ванне, с большом зеркалом на кафельной стене, – а партийная власть плешивых да седых старцев Политбюро. Валентина Семеновна подчас на себя дивилась: стала в последнее время крыть начальство сверху донизу соленым мужским матом. Пугалась народившегося в душе ожесточения: верный признак, что в женщине уходит женское – остается одно бабье… Знать, судьба берет свое: в душе был когда-то цветущий благоухающий сад – в нем дышалось легко и всё глаз радовало, теперь суховеями прошлись годы: цвет опал, листва пожухла, иссохли и скрючились деревья.
Вечер. Тяжелое лиловое облако давит на закатное солнце, темнит мир, смывает остатный зарёвый свет. Скоро из окошка, у которого сидит Валентина Семеновна, сквозь листву ближних деревьев будут видны синие букашки звезд. Пашка спит-храпит на кровати. Он нынче пришел пьян – аж поматывало. Буркнул матери в оправдание:
– С напарником Кириллом пива выпили. Наряды сегодня закрыли…
Утешения от «закрытых строительных нарядов» Валентине Семеновне – в нуль. Храп пьяного сына – будто сорина в глазу, будто колюка в туфле… Вот и Пашка овзрослел, думала она, превратился в мужика. Женится без любви. Будет пить еще больше. Мир ему будет зол. И он на него станет зол…
Лешки дома не было. Должно быть, со своей Ленкой усвистал куда-то; придет в ночь-полночь. Но за Лешку не боязно… Сидит Валентина Семеновна у окошка. Чего-то ждет. Чего? – сама не знает. Храп Пашки все сильней давит на сердце. Слеза катится по ее щеке. Лицо черство, жестоко.
Летние короткие потемки заполонили город. В радио курантами отчеканило полночь, отыграли гимн. Валентина Семеновна надела поверх платья синий неприметный халат, повязала на голову косынку – особенно, как ударницы труда, узлом на затылке. В кладовке нашла бутылку с керосином, сунула в старенькую авоську. На цыпочках, чтоб не разбудить Пашку, подалась на улицу.
Она шла вдоль заборов, в тени деревьев, чтоб не попадать в свет уличных фонарей. Озиралась. Час глухой, людей не видать.
К закусочной «Прибой» она вышла со стороны хоздвора, в огиб, опять же и воровски, с теневой кустарной завесы. Тут, у забора, грудились старые деревянные ящики, пустые пивные бочки. Заведение никто не охранял. На парадном входе – амбарный замок, на воротах хоздвора – еще один щекатый полупудовый охранник. Пара лампочек в зарешеченных плафонах теплилась над дверями. Лишь внутри, должно быть, сторожила сигнализация, в междурамьях вились провода и датчики.
Валентина Семеновна долго не мешкала. Расплескала по низу забора и по низу боковой стены закусочной керосин. Прежде чем чиркнуть спичкой, оглянулась на родную улицу, на родную округу, шепнула в радостно-шальном отчаянии:
– Пылайте, бабьи слезы! Чтоб вашим мужьям и сынам не бывать тут!
Селитра радостно взвилась на спичке огнем. Огонь на спичке, еще не долетев до земли, до пахучих пятен керосина, подхватили горючие пары. С глуховатым хлопком, враз – свирепо, ярко! – вспыхнула стена закусочной. Пламя и обожгло, и отбросило Валентину Семеновну назад. Ополоумев от огня, от ожога, чувствуя запах палятины – опалило брови и ресницы, – она кинулась бежать от пожарища.
Пламя опоясало, взлохматилось, рьяно и красно взвилось вверх над закусочной, осветив пол-улицы. Полгорода…
Пляшущий над пивной язык пожара поднял народ. Улица Мопра шла смотреть, как горит родная достопримечательность. Комментаторов собралась уйма. Особо свирепствовали бабы, бунтарски восхищенно галдели:
– Бог услышал. Сгорела гадюшня!
– Сколь мужиков тут ума лишилось…
– Парням отсель – пряма дорога в тюрьму была!
– Ежли кто поджег, дак ему памятник на этом месте надо ставить.
Мужики полагали на свой манер:
– Проводка хилая. Закоротило, видать.
– Больно яро горит. Поджог тут. Ишь, со всех сторон пышет!
– Чё пожарники мечутся? Ничё уж не потушить.
– Бабы, поди, курвы, старались. Петушка красного подпустили…
Закусочная сгорела скоро. Пожарники залили несгоревший железный скелет и некоторые уцелевшие кости «Мутного глаза». Народ стал расходиться. Как нищенка, на развалинах пепелища бродила Серафима Рогова. Возле нее, взмахивая руками, – уборщица и посудомойка тетка Зина. Кисловато и душно, испуская дым, тлели сырые головешки.
XXV
Развеселой походкою, аж приплясывая от распирающих грудь восторгов, Лешка Ворончихин наутре возвращался домой. Пешедралом шпарил через весь Вятск.
Эх, братцы! Как верно писано в святых книгах: ищите да обрящете! стучите да откроется! Человек и впрямь – сила божественная. Все ему по плечу, если захочет. Желание, страсть – вот движители судьбы! Поставь цель – и к ней, будто к магниту, потянутся средства достижения… Нет той мечты, которую нельзя уломать! Лешка рассмеялся. Мечта, которую он теплил в душе несколько лет, сотворилась! Насытила его по горло. Напоила впечатлениями до отрыжки…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?