Текст книги "Фата-моргана"
Автор книги: Евгений Шкловский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Соседи
Когда приглашаешь в гости соседа, а тот не приходит,– обидно. Ты зовешь, а он не приходит и не приходит. И это тем более странно, что сосед, назовем его Н., тоже литератор, как и наш герой Р. Коллеги, одним словом.
А ведь литераторы, что ни говори, не только на немереных просторах нашей огромной страны птицы достаточно редкие, но также и в масштабе многомиллионного мегаполиса. Это если они в буфете ЦДЛ, а тем более на форуме или съезде каком собираются, то тогда их, точно, много, даже слишком. А так, рассеянные по городам и весям или даже по различным микрорайонам столицы (включая и спальные), серьезного контингента не представляют. И если двое проживают волей судьбы неподалеку и вполне вроде симпатичны друг другу, не разделяемые никакими идейными или эстетическими (что среди литераторов случается) разногласиями, то такая разобщенность и впрямь может показаться весьма странной и заслуживающей более пристального рассмотрения.
Вполне возможно, впрочем, что все дело в характере литератора Р.
Тут мерещатся разные причины. Не исключено, дело просто в нехватке душевных сил – для общения их в последнее время действительно не хватает, особенно для необязательного. А здесь как раз необязательность: каждый сам по себе, соприкасаясь лишь случайно. И знакомство, собственно, тоже случайное, благодаря общему приятелю, с которым лет сто не виделись. Тот, оказывается, шел к Н. в гости и, столкнувшись возле дома с Р., тут же компанейски потащил его к Н. Раз уж встретились нежданно-негаданно – отчего ж вместе не зайти? Тем более Н.– человек радушный, никакого неудобства, да и коллеги как-никак.
И в самом деле – посидели, пива выпили, расположились друг к другу, поудивлялись, что, дескать, вот как судьба людей сводит – город-то какой огромный, а литераторов на этом свете не так уж много.
Так вот, Р. еще тогда заметил, что жена Н. их как-то сразу проигнорировала и, мимоходом поздоровавшись, больше в кухне, где сидели, ни разу не появилась – то ли компании не хотела мешать, то ли… В кухне беспорядок, посуда грязная и в углу свалка из пакетов, коробок, бутылок, бумажек и прочих отходов быта. Штукатурка свисает с потолка. Р. также обратил внимание, что Н., хоть и проявил радушие, но держался довольно напряженно, говорил какими-то афоризмами, как-то чересчур глубоко задумывался по ходу разговора и весьма картинно курил сигарету в длинном янтарном мундштуке, перстнем чуть ли не серебряным на полном безымянном пальце поблескивая. Да и наряд на нем был странноватый – какая-то буддийская хламида, впрочем, довольно живописная.
Р. это все видел, потому что литератор не может не быть наблюдательным, приглядчивость у него в натуре, ему без такого рода, казалось бы, незначительных подробностей не обойтись: он из них потом образ ткет и на нить сюжета нижет.
Сюжет же выходил такой, что вроде Н. с женой своей, по внешности весьма недурной (насколько успел разглядеть в полумраке прихожей), живет весьма непросто, либо в тот день они просто немного повздорили и потому объединяться в приеме гостей не хотели. Могло быть и так, что они вообще жили наособицу, хоть и в одной квартире, и хозяйство у них тоже разное. И что вообще в их семейной жизни, вероятно, немало экзотики, потому что над дверью в квартиру висела ржавая подкова, а в прихожей – большой крест из ценной породы дерева.
В общем, впечатлений сразу много, потому что литератор по природе своей не может не быть человеком впечатлительным, все он видит, все подмечает, а что особенно в душу западет – из того потом может прорасти какой-нибудь художественный цветок. Даже и из того сора, который в углу кухни Н.
С той встречи узнавали друг друга, руки жали (влажная ладонь), улыбались приветливо, укрепляясь во взаимной симпатии еще и чувством добрососедства.
Казалось бы, тут и затянуться узелку дружеских отношений. Однако у Р. тяги к более тесному общению почему-то не возникало. Верней, может, и возникала, да он не очень этой тяге хотел поддаваться. Его тянуло, а он отталкивался. Вроде и интересы схожие, и поговорить есть о чем, и вообще – кто скажет, что ему не бывает никогда одиноко в этом копошащемся, словно муравейник, Вавилоне?
Он и самому себе пытался объяснить такое сопротивление: дескать, в их возрасте новые друзья вообще появляются редко, и сам он не часто теперь шел на сближение, только в том случае, если человек действительно пробуждал какое-то особенное чувство приязни, совершенно иррациональное, то есть просто нравился и ничто в нем не задевало. Конечно, влажная ладонь – не ахти; но ведь могло быть и хуже – запах пота или замаслившийся ворот рубашки, испуганный взгляд либо торчащие из ушей волосы…
Впрочем, в случае с Н. иррациональное было, но не неприязнь, а именно сопротивление. Проходит, бывало, Р. мимо его дома к своему и вспоминает: ага, вот тут живет Н. Может, даже и на окно его взглянет, глаза подняв к четвертому этажу: светится или не светится? Если светится, значит, скорей всего дома (хотя, может, дома не он, а жена, его же самого нет), а следовательно, можно и зайти, потому что чудится – светится призывно, вроде как к нему персонально обращено: давай заходи по-соседски…
В самом деле, ежели соседи в огромном городе, то есть дома рядом и не надо тратить время на транспорт, чтобы добираться с одного конца города на другой, то отчего ж в самом деле не зайти, не посидеть за рюмкой водки или просто стаканом чая, не обменяться литературными новостями, не посетовать на всякие неурядицы, не обсудить текущее международное положение?
И так призыв этот настойчив, так осязаем, что Р., право, готов сделать шаг в сторону подъезда, и даже уже намечается поворот туловища, уже и нога одна занесена, чтобы совершить этот решающий шаг, однако в последний момент поворот пресекается и восстанавливается первоначальное направление движения – к своему дому, к своему подъезду, тут же рядом, буквально в пятидесяти метрах.
Сколько раз уже так бывало – и не только по возвращении с работы, когда, понятно, лучше домой, потому что дома можно скинуть пиджак и остаться в майке, натянуть спортивные штаны с обвислыми коленками, плюхнуться в кресло напротив «ящика» и вкушать тихое вечернее забытье, глядя на мелькание в голубом Зазеркалье, слушать, не слыша, бубнящие голоса – такой незамысловатый, ни к чему не обязывающий фон для усталого после долгого дня трудяги.
Бывало, что еще более естественно, и когда Р. выходил прогуляться вечерком в выходные дни – покурить, вдыхая вместе с табачным дымком знобкий весенний дух или осеннюю пряную сырость. Ведь отчего не заглянуть на огонек, коли есть свободное время, а тем более когда к горлу подкатывает комок душевной сумятицы: вроде как все не то и не так, вот и жизнь проходит…
Тут ведь в самый раз воспользоваться соседством, ибо что лучше всего излечивает от таких внезапных приступов вечерней неприкаянной лихорадки, как не тихая, задушевная беседа с хорошим знакомым или тем более приятелем?
Короче, был повод, и даже не раз, но главное, что не собственное его желание зайти подталкивало, а как бы зов самого Н. или даже не его, а соседства как такового (изнутри пространства). Вроде как если есть знакомый сосед (симпатичный) и можно к нему зайти, то и надо зайти, потому что к незнакомому точно не пойдешь – ни к чему. Незнакомый – все равно что его нет вовсе, даже если он есть. Тут и не завязывается ничего, а если завязывается, то это уже – знакомство, пусть даже только о погоде, или о том, что мусор во дворе не убирают, или что опять эти проклятые байкеры ночью ревели моторами – никакого покоя…
Мешало, впрочем, не столько даже зрение или обоняние, сколько что-то иное, труднообъяснимое. Как будто чувствовал, что попадает в зависимость от другого, чье существование вдруг начинает втягивать в себя, подобно воронке, приоткрываясь все больше в каких-то интимных своих извивах, требуя чего-то большего, нежели просто приветственный кивок.
Все в нем восставало против этого, как если бы над ним совершалось некое насилие. Наверно, это и было насилие, самое настоящее, потому что как же не насилие, если втягивало, затягивало, закручивало, ввинчивало так, что невольно прикипал мыслями – да, то и дело думал про этого человека: как у него дела, что он сейчас поделывает, может, одиноко ему и надо б навестить или по крайней мере позвонить.
Однако не звонил и не навещал – потому именно, что чувствовал насилие. То есть на него давили и вынуждали – кто или что, трудно понять, но очень напористо, чем вызывалось еще большее сопротивление. За Р. это водилось: чем сильней напирали, чем больше навешивали и требовали, чем очевидней от него чего-то хотели, тем больше он уклонялся. Характер такой дурацкий. Не выносил, чтоб им манипулировали. Сразу упрямство в нем – хоть кол на голове теши, как в детстве раздраженно сетовали родители.
Если не чувствовал напора, то тогда сам мог пойти навстречу. Это и вообще, и с женщинами в частности. Если липли и висли, быстро терял интерес. Так и тут… Только в данном случае, очевидно, ничего не происходило, и Н. ничего не требовал, раза два только позвонил и один раз пригласил на день рождения. Р., понятно, не пошел, сославшись на какие-то неотложные дела,– и правильно, потому что день рождения – такой праздник, на который приглашаются самые близкие. А если бы пошел, то это потом его ко многому бы обязывало, он как бы автоматически попадал в близкие, в избранные, а с чего бы? Ну да, живут поблизости, дома рядом, ну да, коллега, ну и что из этого?
Тем не менее слышал призыв. Отчетливый такой, словно бы Н. только и думал об Р., что тот живет рядом, а не заходит, не звонит, тогда как могли бы попить вместе чайку (или водки), поговорить – нашлось бы о чем. Вообще о жизни. Всегда ведь есть о чем поговорить. Может, даже стихи почитать. Как если бы Н. совершенно нечего было больше делать – только и мечтать о встрече с ним, с Р. Будто он такой одинокий и у него нет семьи и друзей, действительно близких, с которыми он учился в школе, или потом в институте, или работал вместе.
Так Р. проходил мимо соседнего дома и вдруг замечал Н. возле подъезда на лавочке. С сигаретой в мундштуке. В наброшенном на плечи пальто, похожем на шинель (Грушницкий) – как атаман в бурке. В белых адидасовских кроссовках на босу ногу и с плохо завязанными шнурками, волочащимися по земле. Ассоциации и сравнения сами напрашивались, несколько едкие, что нехорошо, хотя литератор без ассоциаций и сравнений – как водка без соленого огурца или без селедки.
Еще длинные темные волосы торчат в разные стороны из-под низко надвинутой на лоб кепки. И глаза за толстыми поблескивающими стеклами очков задумчивые. Вид, что ни говори, экстравагантный. Сразу ясно, что не рядовой человек.
Словно специально поджидал Р. Издалека его узнавал, вставал навстречу, радостно руку ему протягивал: как дела? Покурим? Р. принимал сигарету, прикуривал от любезно подставленной зажигалки, тоже присаживался на лавочку: ничего, помаленьку… И у Н. вроде дела нормально, жена вот ремонт затевает, а ему не хочется – и дорого, и времени нет…
Посидят, покурят, Н. еще за сигаретой полезет (много курит), но Р. встанет, рукопожатие теплое такое, дружеское (влажное слегка): может, все-таки зайдет чайку попить? Спасибо, как-нибудь в другой раз… Что ж, в другой так в другой – и разойдутся. То есть Н., может, еще останется покурить, глядя вслед удаляющемуся Р., или тоже пойдет в свой подъезд (а все равно взгляд), и у Р.– странное чувство вины, что не согласился зайти…
Только ведь приглашение – дань вежливости, ну еще знак расположения, за которым не обязательно что-то должно последовать. Р. уходил, будто с женщиной расставался, бред какой-то! Вроде оставлял ее, потому и кошки на душе скребли. Но если бы зашел на чашку чая (рюмку водки), потом еще хуже: зайти – сразу отчасти и прирасти, прикипеть, даже если не хочешь, а Р. точно не хотел, потому что – как с женщиной – сразу чувствовал себя должником. Вроде чем-то обязан или даже ответственность на нем – за нее, за женщину. Что вроде как он ее покровитель и защитник (это при нынешнем-то феминизме!).
А вот теперь Н. заболел, тоже жизнь. Ну да, и здоровье – жизнь, и болезнь, но если здоровье не столь требовательно, то болезнь уже нечто иное. Р. изредка встречал жену Н., которую не сразу узнавал (память плохая на лица), но иногда все-таки узнавал и тогда спрашивал, как дела у Н. Так вот, сначала дела были ничего, более или менее, а тут вдруг озабоченность и пасмурность в миловидном личике: неважно дела… Оказалось, что Н. давно уже заболел, тяжелый грипп, неожиданное осложнение – на почки, он не то что из дома не выходит совсем – с кровати встать не может (запрещено).
Почки – противно, посокрушался Р., у него тоже когда-то было, но сейчас вроде прошло, зеленый чай хорошо помогает, травы всякие. Но у Н., похоже, гораздо серьезнее, так Р. понял со слов жены его. Что уж там зеленый чай…
И вот теперь он знал, что Н. болен, лежит в своей квартире в соседнем доме и никуда не выходит, и уж теперь ему точно одиноко, потому что когда человек болен, то все обостряется (экзистенциальное), тут бы надо непременно зайти проведать, по-соседски, как навещают больного. Он лежит, не вставая, судно белое под кроватью, но все равно подтекает, потому что почки, противно, самому не справиться, а жена где-то замешкалась, и жутко неловко от своей беспомощности, и что на простыню – желтые пятна, мокро, запах…
Литератор все видит, и слышит, и чувствует – наблюдает, другой бы человек, нормальный, не обратил бы внимания, а если б и обратил, то не стал бы в себе держать, мало ли что в жизни, а он вроде нарочно пришел – за впечатлениями, за новым опытом, который хоть и с другим, а все равно – опыт, потом куда-нибудь, в какой-нибудь текст непременно вставится.
Так что и Н.– вроде не просто сосед и не просто Н., а все равно что подопытный кролик, все равно что рыбка в аквариуме. Все это чрезвычайно ясно представляется Р. (как будто действительно навестил), даже запах начинает чувствовать – урины, лекарств, видит, как капельки скатываются.
Но если бы это не Н. заболел, а Р.– разве б иначе было? Н. бы пришел и увидел точно так же, ну может, чуть по-другому: и свалку в углу кухни из всякого бытового сора (пакеты, картофельные очистки, скомканная бумага…), и мелькнувшее в полумраке прихожей лицо жены Р., и шинель Грушницкого, и крест из ценной породы дерева, и его самого лежащего, судно под кроватью, самому не справиться, а жена где-то замешкалась, жутко неловко от своей беспомощности, на простыню подтекает, желтые пятна, мокро, запах…
Проходя в очередной раз мимо, Р. смотрит на окна на четвертом этаже, откуда (светящиеся или темные) – вроде как укор. Ведь рядом проходит, почему не заскочить, не расспросить про здоровье, не рассказать, что делается на белом свете?
А что делается на белом свете? Что было, то и есть…
Формально слишком.
И опять ведь узрит, вынаблюдает что-нибудь такое, что потом непременно будет просачиваться в текст (подтекать): чем резче и жестче, тем лучше (тем хуже), потому что литература – такое суровое и безжалостное, в сущности, дело, ей все в строку, даже самое гадкое и неприглядное.
Только Р. от этого, а еще больше – от себя самого, муторно. Потому он и не пойдет к коллеге Н. Пусть тот живет как может, в шинели (Грушницкого), с мундштуком и с судном, с крестом или с подковой, с женой или без, пусть, главное, выздоравливает – но без него, без Р.
Не так уж они в конце концов знакомы, шапочно вполне, хотя и соседи. А что вроде как коллеги, причем достаточно редкой породы, тоже вовсе ничего не значит. Может, и тем более ничего не значит, потому что литератору от литератора, даже если они в разных жанрах и делить им нечего, лучше держаться друг от друга подальше.
Чтобы все-таки жизнь, а не сплошь литература.
Маленькая ящерка, похожая на дракона
Если бы она знала, как ей повезло – читать мои письма, адресованные не кому-нибудь, а именно ей. Когда я пишу, то вижу, как она склоняется близко к листочкам бумаги (близорукость), пряди волос ее то и дело падают на них, и она нетерпеливо их отбрасывает, они снова падают, и это постоянное движение раздражает даже больше меня, чем ее. Нет чтобы собрать волосы на затылке (ей пошло бы) – скрутить в узел или завязать хвостик, тогда бы не нужно было делать лишних движений, мешающих сосредоточиться.
Придет время, и она поймет, что ей и впрямь повезло: сейчас так редко пишут друг другу письма, а тем более такие, как мои, с подробными описаниями окружающих ландшафтов, бездонной голубизны неба, и вообще обо всем, что попадает в поле зрения.
Я и сам иногда не понимаю, зачем ей все это описываю, но не могу удержаться, потому что желание поделиться с ней необоримо, и потом, пока она читает мой не очень разборчивый, хотя и ровный почерк, мы – вместе. И все, что попадает в письмо, оказывается гораздо реальней, нежели то, что видит она сама. И, главное, гораздо красивей и интересней. Хотя бы потому, что я постоянно удивляюсь этому миру, а значит, и мое зрение гораздо изощренней, чем ее, и теперь, во время чтения, когда она видит все моими глазами – разве может быть что-либо большее между двумя людьми? Правда, можно усомниться, что действительно видит – а вдруг все не так, просто я себе это вообразил, потому что мне так хочется.
Это старомодно – писать длинные письма. Даже трудно представить сегодня роман в письмах – дешевая имитация, да и кто его будет читать? В романе должна быть интрига, сюжет, действие, а письма – это почти всегда медитация, если, конечно, это настоящие письма, а не реплики и скудная информация, которой обмениваются нынче по электронной почте. Сразу видно, что человек спешит, стуча по клавиатуре, а потом нетерпеливо, словно избавляясь от скучной обязанности, нажимает энтер, отправляя мессидж в пустоту виртуальной дыры.
Это и есть общение с пустотой, апофеоз скорости и прагматичности.
Нет, письмо должно идти долго, мучительно долго, пробиваясь сквозь плотность реального мира, обминаясь в руках почтальонов и задыхаясь в почтовых мешках среди массы других писем, пахнущих бытом, клеем, марками, чернилами, бензином, тоской и еще бог знает чем. Письмо нужно ждать, ждать, ждать, нетерпеливо заглядывая в почтовый ящик… А когда оно приходит, с легким сердцебиением касаться подрагивающими пальцами конверта, ощущая его шероховатость, волноваться, разрывая его и вытягивая из недр белый листок бумаги, испещренный мелкими синими или черными буковками.
Можно, конечно, и по-другому: это мне повезло, что она читает мои письма. Она, такая, нет, «равнодушная» не то слово, такая… сама по себе, чужая. Ну да, нашу случайную встречу (два часа в самолете в соседних креслах) даже настоящим знакомством трудно назвать. Так, перекинулись впечатлениями – о погоде, о последних интересных фильмах, и все, пожалуй… В руках у нее какой-то детектив неизвестного мне автора. Но на мой вопрос, что она предпочитает из литературы, только поморщилась и невнятно что-то пробормотала, все понятно: вопрос не по адресу. В киношках разбиралась чуть лучше и даже смогла вспомнить, кто режиссер «Парка Юрского периода».
Оживилась она чуть-чуть, когда заговорили о животных (как раз в связи с фильмом Спилберга), я ей сообщил, что динозавры очень похожи на ящериц пустынь, только очень большие, а еще они похожи на мифических драконов…
На слово «пустыня» она, правда, не отреагировала, а вот на драконов в глазах ее высветился некоторый интерес: в детстве у нее была книжка про чудовищ (и драконов в том числе) с иллюстрациями, ей очень нравилось разглядывать… И еще они ловили ящерок на даче, и те, убегая, оставляли свой хвост, который потом еще долго шевелился и извивался, как живой. При этом она еще посмотрела искоса на меня, словно пытаясь оценить впечатление. А еще у нее есть кошка Милка, черная с белым, которая ест только рыбные котлеты и любит охотиться на голубей, которые садятся на карниз их дома.
Конечно, она еще совсем юная, лет четырнадцать, не больше, хотя по внешнему виду уже вполне девушка, – сейчас это быстро… И еще есть в ней какая-то заторможенность, словно не выспалась, в глубине зеленоватых глаз покой и безмятежность, в манерах вальяжность и скука, словно нет в мире ничего, что могло бы взволновать или заинтересовать ее. Какая-то она вся самодостаточная и потому закрытая, —правильно, не вяжись, а то, понимаешь, пообщаться ему захотелось.
Она летела от бабушки из Феодосии, гостила у нее целых два месяца, и вся каникулярная пляжная нега – в ее смуглом лице и шоколадных узких руках, а в глазах отблески солнечных брызг на морских волнах, ей нравится Черное море, каждое лето проводит она там по два-три месяца, то есть почти все каникулы, нет, ей вовсе не скучно, ей нравится лежать на горячем песке и купаться, она, наверно, могла бы жить здесь постоянно… Развлекаться (ленивое пожатие плеч) – а зачем? На море можно смотреть бесконечно, она никогда не устает…
Шут его знает, что меня дернуло взять да и черкнуть ей письмишко по прилете. Не такой уж я любитель эпистолярного жанра, да и сил на это почти не остается, от жары плавятся мозги и не хочется после работы шевелить ни руками, ни ногами. А я вдруг сел, достал бумагу и ручку и стал черкать. Дескать, погода тут – 45 жары, все плавится на солнце, не хочется выходить из комнаты с кондиционером…
И все вдруг мгновенно, словно по мановению волшебной палочки, изменилось – я увидел, как она наклонилась над письмом, как улыбнулась, увидев нарисованную мной узкую мордочку ящерки, похожую на маленького дракончика, как откинула свесившуюся прядь…
Честно говоря, я ни на что не рассчитывал. В смысле, что она откликнется, напишет что-нибудь в ответ. Я даже не был уверен, что хочу этого ответа. Потому что легко могло оказаться, что я написал не по тому адресу, верней, что адресат не тот, кому стоило рассказывать о пустыне, о буровой, о барханах и пылевых смерчах, об убийственном солнце, представляя себе, как она будет собирать разбегающиеся буквы в слова, слова в строки, сквозь которые на нее будет дышать сухой жар пустыни и глядеть зелеными выпученными, как при базедовой болезни, глазками песчаная ящерка, похожая на дракона.
И все-таки я написал. Может, потому, что пустыня на этот раз показалась мне какой-то особенно гнетущей, а буровые вышки уродливыми, словно высохшие корявые деревья, похожие на древних сумрачных идолов. Не одну неделю еще мне было сидеть здесь, до следующего отпуска, и это было почти невыносимо. А от ее нежного профиля, который почти два часа фиксировался на краю сетчатки моего правого глаза, исходило некое свечение, теперь или тогда (или и тогда, и теперь) – уже не понять, и мне почудилось, что оно освежает не меньше, чем вода (из резервуаров), которой здесь никак не напиться, сколько ни пей.
Ей действительно повезло: мои письма помогают ей расти. Мало того что она юна, но, как и многие живущие в столице и имеющие легкий доступ ко всяким культурным развлечениям (если это можно так назвать), ими как раз и не пользуются. Это когда просидишь месяц-другой среди барханов и ящериц, только и видя что буровую, черное золото, да по вечерам всякую чушь по видику или телевизору, начинаешь тупеть и дичать, потому что сил на чтение, увы, уже не остается.
И вот тогда начинаешь тосковать по музеям, киношкам, театрам, ресторанам, просто оживленным, ярко освещенным вечерним улицам и всему прочему, даже по общению, но так, чтобы о серьезном или, если угодно, возвышенном. Это как с книгами: бывает, гоняешься за каким-нибудь раритетом, кажется, стоит добыть, так сразу же бросишься читать. Ничего подобного: книга благополучно водружается на полку с приятной мыслью, что в нужную минуту запросто можешь снять ее оттуда и прочесть, и вот проходят годы, а книга так и остается невостребованной. Она есть – и вроде уже достаточно.
Так и со столичными – много проходит мимо них, потому как все у них под рукой и каждую минуту можно воспользоваться. Знают, что могут, и это делает их равнодушными. Фрейд считал, что препятствия усиливают желание. Так и тут: отсутствие преград, доступность культуры и прочего действуют как сильный седатив даже на тех, кто знает всему этому цену. Кому не нужно – тому не нужно, а кому нужно, тот запросто обходится.
За месяц на буровой столичные радости становятся для меня предметом яростного вожделения: мне грезятся по ночам полные залы театров, красивые женщины в нарядных платьях, торжественные, какими умеют они быть только в театрах или на концертах, с самозабвенными, полными какого-то праздничного вдохновения, приподнятыми лицами.
Жизнь, одним словом.
Я пишу ей про ящерок, похожих на маленьких дракончиков. Наблюдать за ними – одно удовольствие, столько в них изящества. Как они скользят, извиваясь всем телом, как замирают внезапно, шевеля длинным, раздвоенным на конце, как у змеи, язычком, словно ощупывающим воздух. Язык у них, известно, – орган обоняния, как у человека нос. А манера движения – своего рода гипноз – способ самозащиты.
Не знаю, нравится ли ей читать про ящерок или кактусы, которых здесь множество самых разных, но я не могу не писать об этом, потому что вижу это каждый день и мне почему-то хочется, чтобы она тоже видела. Чтобы мы вместе…
А пустыня – она красивая.
У большинства само слово ассоциируется с понятием пустоты, в воображении сразу же возникает образ простирающихся до горизонта песчаных дюн, где нет почти ничего живого. Однако пустыня далеко не мертва. Если присмотреться внимательнее, то откроется неведомый и удивительный мир. Неизгладимое впечатление производит она весной, когда ярким нарядом из цветов и шелковистых трав покрываются казавшиеся безжизненными пески, воздух напоен ароматом цветущих джузгунов, а чуть позднее – изящных песчаных акаций с темно-фиолетовыми кистями цветов. За короткую весну природа создает яркие и неповторимые композиции из цветов, от которых невозможно оторвать глаз. Правда, весна очень быстро уступает жаркому и сухому лету, которое тянется добрых пять месяцев без единой капли дождя. Температура в тени поднимается до 40°C , а то и выше. Безоблачный небосвод, пышущие жаром пески, причудливые ажурные силуэты саксаула, практически не дающего тени, животные, ведущие суровую борьбу за существование, и среди них – ее любимые ящерки…
Не исключаю, что все это я придумал – и ей совсем не интересно, она мельком проглядывает мои послания, пожимает плечами и складывает в стопку, все более уплотняющуюся с каждым днем. Или даже выбрасывает, потому что хранить эти странные письмена совершенно ни к чему.
Паузы между ее ответами мне (все-таки отвечает) гораздо дольше, чем между моими посланиями, так что на три-четыре моих письма я в лучшем случае получаю один ответ. Но ведь пишет же, и нет-нет, вдруг прорвется в ее кратких письмах непридуманный интерес: она может спросить, так же ли жарко ночью, как днем, или чем питаются ящерки, похожие на маленьких дракончиков. И в какое время года цветут кактусы?
Все это она, конечно, запросто могла бы прочитать в какой-нибудь специальной литературе, у того же Брема хотя бы, но, как она верно заметила, всегда лучше получить ответ на вопрос от кого-то, нежели лезть в учебник или еще куда-нибудь. О, эта божественная лень, эта женственная нега!..
Я радуюсь не только каждому ее ответу, но и любому вопросу. Вопрос – это движение души, любопытство, а значит, рост, эволюция, прогресс. Чувствуется, что девочка растет, развивается – она уже не совсем такая, как в первых своих письмах. Пусть даже ее интересуют больше ящерки, похожие на маленьких дракончиков, чем моя внутренняя жизнь или мои мнения о разных предметах. Все равно: пустыня – это и есть ящерки, глаза их – глаза пустыни, она пытается понять, как можно жить здесь месяцами, вдали от обычной цивилизации, откуда даже письма идут неделями, а конверты покрываются желтизной, напоминающей все те же пески.
Зверей в пустыне немного, верблюды, например, – светлые и темные, как коровы. Им привозят воду и поят. Особенно забавны – верблюжата, словно недавно вылупились. Маленькие ведь всегда смешные и милые, даже шакалята. Ящерицы же выползают в августе. Ляжет такая посреди дороги – издалека ни дать ни взять кусок авторезины. Только когда голову вверх вытянет, сообразишь кто это. Размером они где-то с метр, здоровые, толстые. Бывают, впрочем, и гораздо меньше, совсем крохотные. Шакалы же – как собака, с длинными лисьими ушами и загибающимся между лап хвостом. Не очень симпатичные.
Ночами здесь спится тяжело, несмотря на кондиционер. А в тот раз приснилась маленькая ящерка, не пустынная, в метр длиной, а наша, среднероссийская, юркая, с отпадающим хвостом. Серовато-коричневое тельце и чуть выпученные глазки, неподвижно на меня уставившиеся. Хотя, возможно, вовсе и не на меня, а на что-то другое. И я догадывался во сне, что вовсе это не ящерка, а девочка-подросток, смуглая от крымского ласкового солнца и вся просоленная морем, где медузы и крабы, рыбки и ракушки. Как в сказке про царевну лягушку. И мне почему-то горько, что она так и останется ящеркой, несмотря на все мои попытки вызвать в ней прежний образ, сотворенный искусной рукой небесного скульптора.
Разумеется, солнце пустыни кого угодно может превратить в шизофреника, этот сон еще сравнительно безобиден, ведь ничего дурного, кроме того, что человек снится не как человек, а как млекопитающее, как рептилия. И причем тут она?
Ну да, время спать и время пробуждаться. Только зачем? Чтобы увидеть – что? Пустыню с медленно бредущими по ней двугорбыми задумчивыми верблюдами, мелькающих среди барханов пупырчатых ящерок, черные кляксы нефти, похожих на ниндзя в защитных масках буровиков… Или багряный закат над синей далью моря (тоже пустыня, только водная). Или даже фильм талантливого режиссера…
Конечно, во всем этом есть свое очарование. Но ведь и обман тоже.
Написал ей сдуру про сон. И все, обрыв. То есть еще несколько писем я ей отправил, но – ни ответа, ни привета!
Финиш.
А может, это и к лучшему? Может, и не надо мне лезть со своими россказнями?
Я, правда, не чувствую себя особенно виноватым, и теперь, когда серо-коричневая сизобрюхая ящерка из семейства игуан, прикормившаяся в нашем отсеке общежития, бывает, пялится на меня по утрам неподвижным, словно гипнотизирующим взглядом, я вспоминаю ту встречу в самолете, и мне почему-то кажется, что еще не все закончилось, что продолжение будет…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?