Текст книги "Карамзин. Его жизнь и научно-литературная деятельность"
Автор книги: Евгений Соловьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Глава VIII
Гражданские убеждения Карамзина. – Последние годы его жизни
Я уже упоминал выше об отношениях Карамзина к Великой княгине Екатерине Павловне, впоследствии королевы Вюртембергской. По ее просьбе он написал свою знаменитую «Записку о древней и новой России», обсуждение которой заставляет нас вернуться несколько назад, именно к 1811 году. В это время при дворе господствовало еще либеральное настроение, хотя мрачное и злое лицо Аракчеева все чаще и чаще начинало появляться в кабинете государя. Но Сперанский был еще в силе, хотя все его коренные проекты лежали под спудом и составляли предмет лишь платонического внимания. В это-то время Карамзин представил свою «Записку» Великой княгине, а через нее – самому государю.
Есть основание полагать, что Карамзин был только отголоском общего московского мнения о новых и постоянных преобразованиях царствования Александра и редактором стародворянской, противной Сперанскому партии. Взгляды Карамзина в «Записке» на самом деле стародворянские, немного даже славянофильские. С ними стоит ознакомиться поближе.
Заметив, что настоящее бывает следствием прошедшего, Карамзин приглашает императора обратиться к этому прошедшему и посмотреть, какие уроки премудрости преподает оно. Первый урок тот, что уже в девятом и десятом столетиях Россия была самодержавной страной, обильной, великой и славной благодаря крепкой и единой власти князя. Рюрик, Олег, Святослав, Владимир – не князья-дружинники, не предводители смелых ватаг авантюристов, а самодержцы во вкусе XV и XVI столетий. «Они заплатили своим подданным славою и добычею за утрату прежней вольности, бедной и мятежной». Карамзин забывает дружину, забывает, что такой храбрый генерал, как Святослав, уже по самому характеру своему не мог быть гражданским царем, и возвращается к точке зрения Ломоносова, Эмина, Екатерины II, которые в каждом Всеволоде, Мстиславе или Изяславе видели чуть ли не византийского императора. усилиями упомянутых первых самодержцев Россия стала не только обширным, но, в сравнении с другими, и самым образованным государством. К несчастию, однако, она разделилась. «Открылось жалкое междоусобие малодушных князей, которые, забыв славу и пользу отечества, резали друг друга и губили народ, чтобы прибавить какой-нибудь ничтожный городок к своему уделу». Попытки восстановить единодержавство были слабы, недружны, и Россия в течение двух веков «терзала собственные недра, пила слезы и кровь собственные». «Удивительно ли, – спрашивает Карамзин, – что при таких обстоятельствах варвары покорили наше отечество?» Положение дошло до того, что, казалось, Россия погибла навеки. Но – «сделалось чудо. Городок, едва известный до XIV века, от презрения к его маловажности, возвысил главу и спас отечество – да будет честь и слава Москве! В ее стенах родилась и созрела мысль восстановить единовластие в истерзанной России, и хитрый Иоанн Калита есть родоначальник ее славного воскресения, беспримерного в летописях мира».
Начался процесс собирания земель. Но «глубокомысленная политика князей московских не удовольствовалась собиранием частей в целое: надлежало еще связать их твердо, и единовластие усилить самодержавием, т. е. искоренить все следы прежнего „вольного духа“. Московские князья с успехом выполнили и эту задачу. Что же представляла из себя Россия, завещанная московскими князьями своим преемникам?
«Самодержавие укоренилось; никто, кроме государя, не мог ни судить, ни жаловать – всякая власть была излиянием монаршим. Жизнь, имение зависели от произвола царей, и знаменитейшее в России титло было уже не княжеское, не боярское, но титло слуги царева. Народ, избавленный князьми московскими от бедствий внутреннего междоусобия и внешнего ига, не жалел о своих древних вечах и сановниках, которые умеряли власть государеву; довольный действием не спорил о правах; одни бояре, столь некогда величавые в удельных господствах, роптали на строгость самодержавия; но бегство или казнь их свидетельствовала бодрость оного. Наконец царь сделался для всех Россиян земным Богом».
Преступление Бориса задержало торжественное развитие самодержавства и повело к ужасам Смутного времени. Эти ужасы были тем «ужаснее», что «самовольные управы народа бывают для гражданских обществ вреднее личных несправедливостей или заблуждений государя».
Для вторичного спасения отечества нужно было новое чудо, и оно явилось сначала в образе Минина и Пожарского, потом – Михаила Федоровича. Самодержавие, уничтожив врагов внешних и внутренних, принялось за устройство государства. Для него, значительно уже выросшего, потребовались новые формы и большая часть их была заимствована у Европы: «Вообще, – говорит Карамзин, – царствование Романовых – Михаила, Алексея, Федора – способствовало сближению россиян с Европою, как в гражданских учреждениях, так и в нравах, от частых государственных сношений с ее дворами, от принятия в нашу службу многих иноземцев и поселения других в Москве. Еще предки наши усердно следовали своим обычаям; но пример начинал действовать, и явная польза, явное превосходство одерживали верх над старым навыком в воинских уставах, в системе дипломатической, в образе воспитания или учения, в самом светском обхождении. Сие изменение делалось тихо, постепенно, едва заметно, как естественное возрастание без порывов и насилия: мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым».
В последних строках уже скрывается осуждение царствований Петра I и Екатерины II. На самом деле, к деятельности Петра Карамзин относится довольно скептически: очевидно, что к этому времени он успел совершенно отделаться от юношеского энтузиазма, который возбуждала в нем когда-то могучая личность Преобразователя.
«Страсть к новым для нас обычаям, – говорит он, – переступила в нем границу благоразумия: Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государства, которое подобно физическому нужно для их твердости. Государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Предписывать уставы обычаям есть насилие беззаконное и для самодержавного Монарха… Честью и достоинством россиян сделалось подражание»…
Все эти изречения являются несомненно во вкусе будущих славянофилов.
Второе вредное действие Петра, – продолжает Карамзин, – заключалось «в отделении высшего сословия от низшего». Но чем? Оказывается, не крепостным правом, впервые оформленным при Петре, а одеждою и наружностью. «Русские земледельцы, – пишет историограф, – мещане, купцы увидели немцев в русских дворянах, ко вреду братского единодушия (которого, кстати сказать, никогда не было) государственных состояний».
Третье – «ослабление связей родственных, приобретение добродетелей человеческих насчет гражданских. Имеет ли для нас имя русского ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде?»
Наконец, блестящею ошибкою Петра Карамзин называет основание столицы в Петербурге.
Не пощадил историограф и Екатерины II.
«Блестящее царствование Екатерины, – пишет он, – представляет взору наблюдателя и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах: там от примеров двора любострастного, – здесь от выгодного для казны умножения питейных домов. Пример Анны и Елизаветы извиняет ли Екатерину? Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое? Слабость тайная есть только слабость; явная – порок, ибо соблазняет других. Само достоинство Государя терпит, когда он нарушает устав благонравия; как люди ни развратны, но внутренне не могут уважать развратных. Требуется ли доказательств, что искреннее почтение к добродетелям Монарха утверждает власть его? Горестно, но должно признаться, что, хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество».
«Заметив еще, что правосудие не цвело в сие время; вельможа, чувствуя несправедливость свою в тяжбе с дворянином, переносил дело в кабинет; там засыпало оно и не пробуждалось».
«В самих государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности: избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по формам. Таково было новое учреждение губернии, изящное на бумаге, но худо примененное к обстоятельствам России. Солон говорил: „мои законы не совершенные, но лучшие для Афинян“. Екатерина хотела умозрительного совершенства в законах, не думая о легчайшем, полезнейшем действии оных; дала нам суды, не образовав судей, дала правила без средств исполнения. Многие вредные следствия Петровой системы также яснее открылись при сей Государыне: чужеземцы овладели у нас воспитанием; двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство задолжало; дела бесчестные, внушаемые корыстолюбием, для удовлетворения прихотям, стали обыкновеннее; сыновья бояр наших рассыпались по чужим землям тратить деньги и время для приобретения французской или английской наружности. У нас были академии, высшие училища, народные школы, умные министры, приятные светские люди, герои, прекрасное войско, знаменитый флот и великая Монархиня; не было хорошего воспитания, твердых правил и нравственности в гражданской жизни. Любимец вельможи, рожденный бедным, не стыдился жить пышно. Вельможа не стыдился быть развратным. Торговали правдою и чинами. Екатерина – великий муж в главных собраниях государственных – являлась женщиною в подробностях Монаршей деятельности, дремала на розах, была обманываема или себя обманывала; не видела или не хотела видеть многих злоупотреблений, считая их, может быть, неизбежными и довольствуясь общим успешным, славным течением ее царствования».
После этой поистине смелой характеристики Карамзин обращается к царствованию Александра I и, по обычаю всех охранителей, начинает прежде всего пугать.
Россия, говорит он, наполнена недовольными; жалуются в палатах и хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к правлению, строго осуждают его цели и меры. Такое состояние умов Карамзин объясняет, между прочим, и важными ошибками правительства, ибо, к сожалению, можно с добрым намерением ошибаться в средствах добра. Важные же ошибки следующие:
«…Главная ошибка законодателей сего царствования состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: от того изобретение разных Министерств, учреждение Совета и проч.»
Карамзин не хочет ни знать, ни понять, что если реформы Сперанского остались чисто бумажными, недоделанными, то виноват в этом совсем не реформаторский принцип, а двойственность политики Александра I, который горячо желал всего лучшего и боялся сделать решительный шаг. В то время как Карамзин писал свою «Записку», участь Сперанского, а значит и всех преобразований, была уже решена. Мрачная фигура Аракчеева все чаще стала показываться во дворце Александра I. Государя пугали со всех сторон, пугал и Карамзин.
Он зло смеется над министерствами, советами, вообще формами государственной жизни, установлением которых Сперанский думал уничтожить возможность всякого произвола, но что сам может он предложить взамен? Сначала – нравоучение, потом и нечто более серьезное.
Нравоучение таково: «спасительными уставами бывают единственно те, коих давно желают лучшие умы в государстве и которые, так сказать, предчувствуются народом, будучи ближайшим целебным средством на известное зло: учреждение министерств и совета имело для всех действие внезапности».
Более серьезное соображение изложено в следующих строках: «Но да будет, – восклицает Карамзин, – правило: искать людей! Кто имеет доверенность Государя, да замечает их вдали для самых первых мест. Не только в республиках, но и в монархиях кандидаты должны быть назначены единственно по способностям. Всемогущая рука Единовластителя одного ведет, другого мечет на высоту; медленная постепенность есть закон для. множества, а не для всех. Кто имеет ум министра, не должен поседеть в столоначальниках или в секретарях. Чины унижаются не скорым их приобретением, но глупостию или бесчестием сановников; возбуждается зависть, но скоро умолкает перед лицом достойного. Вы не образуете полезного министерства сочинением наказа; тогда образуете, когда приготовите хороших министров. Совет рассматривает их предложения; но уверены ли вы в мудрости его членов? Общая мудрость рождается только от частной. Одним словом, теперь всего нужнее люди! Но люди не только для министерства или сената, но и в особенности для мест губернаторских. Россия состоит не из Петербурга и не из Москвы, а из 50 или более частей, называемых губерний: если там пойдут дела как должно, то министры и совет могут отдыхать на лаврах, а дела пойдут как должно, если вы найдете в России 50 мужей умных, добросовестных, которые ревностно станут блюсти вверенное каждому из них благо полумиллиона россиян, обуздают хищное корыстолюбие нижних чиновников и господ жестоких, восстановят правосудие, успокоят земледельцев, ободрят купечество и промышленность, сохранят пользу казны и народа. Если губернаторы не умеют или не хотят делать того, виною худое избрание лиц; если не имеют способа – виною худое образование губернских властей».
Дела пойдут как должно, если вы найдете в России 50 мужей умных и добросовестных, и эти-то 50 людей, их деятельность представлялась Карамзину панацеей от всех зол. Они должны были искоренить вековое хищничество, неправду в судах, жестокие, кровожадные нравы в поместьях. Дайте 50 человек, и довольство воцарится в палатах и хижинах, промышленность и торговля расцветут, казна окажется богатой и неприкосновенной.
Однако всякий, кто подумает, что Карамзин был особенно встревожен учреждением министерств и совета, тот сильно ошибется. Суть не в этом, а в другом, более существенном, и это другое, более существенное – желание сохранить во всей незыблемости и неприкосновенности крепостное право.
«Так нынешнее правительство, – пишет Карамзин, – имело, как уверяют, намерение дать свободу господским людям». Возможно ли это? По мнению историографа, «освобождение крестьян с землею было бы прямым беззаконием, так как: 1) нынешние господские крестьяне никогда не были владельцами, т. е. не имели собственной земли, которая есть законная неотъемлемая собственность дворян; 2) крестьяне холопского происхождения – также законная собственность дворянская и не могут быть освобождены лично без особенного удовлетворения помещика». Карамзин думает далее, что одни вольные, Годуновым укрепленные за господами, земледельцы могут, по справедливости, требовать прежней свободы, которой, однако, им давать не следует, ибо «мы не знаем ныне, которые из них происходят от холопей и которые от вольных людей».
Словом, куда ни кинь, все клин. Возможность разрубить гордиев узел крепостного права представляется Карамзину не только невероятной, но прямо ненужной. Он не спрашивает себя, на каких условиях дореформенное дворянство владело государственными землями, особенно в XVII и 1-й половине XVIII веков, когда оно являлось в сущности не собственником, а пользователем; не спрашивает себя и о том, как это возможно, чтобы все крестьяне никогда не являлись собственниками? Высказав свои исторические аргументы и ничем не доказав их, Карамзин переходит к аргументам нравственно-политическим, и что-то близкое, знакомое слышится в его словах: «Уже не завися от суда помещиков, решительного, безденежного, крестьяне начнут ссориться между собою и судить в городе – какое разорение! Освобожденные от надзора господ, имевших собственную земскую исправу или полицию, гораздо деятельнейшую всех земских судов, станут пьянствовать, злодействовать, – какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников, но как худо для нравов и государственной безопасности».
Припоминая изречение Павла I: «у меня сто тысяч даровых полицимейстеров» (помещиков), Карамзин продолжает: «теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отними у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на рамена. Удержит ли?.. Падение страшно».
Историограф грозит даже этим, забывая свои собственные блестящие страницы о кротости и смиренномудрии славян.
«Записка», разумеется, заканчивается панегириком дворянству и в этом отношении является характерным памятником александровской эпохи, когда самые заскорузлые старообрядческие мнения переплетались с любезными меланхолическими порывами сердца и вожделениями европействующих реформаторов, когда предшественники декабристов – Сперанский и Аракчеев – по очереди разделяли симпатии государя.
«Самодержавие, – пишет Карамзин, – есть палладиум России: целость его необходима для ее счастия; из сего не следует, чтобы государь – единственный источник власти – имел причины унижать дворянство, столь же древнее, как и Россия. Оно было всегда не что иное, как братство знаменитых слуг великокняжеских или царских».
Говорят, император остался недоволен «Запиской» и ее реакционным направлением. В то время в душе Александра совершался переворот, и он мучился, находясь на распутье между дорогой Сперанского и Аракчеева. Он успел уже разочароваться во многих из гуманных и свободолюбивых грез своей юности, но ему не хотелось сразу переходить на другой тон.
«Записка» Карамзина задела живую рану.
Скажем теперь несколько слов о последних годах жизни прославленного историографа.
После выхода в свет первых томов «Истории» он жил главным образом в Петербурге, а летом – в Царском Селе. Его отношения ко двору становились все ближе, но он не порывал и своих литературных связей; возле него, между прочим, постоянно находились Пушкин и Жуковский. Впечатления его с этих пор становятся очень однообразными, а в письмах своих он почти исключительно сообщает о тех или других знаках милостивого внимания.
Например, он писал к Дмитриеву: «Государь призывал меня к себе и говорил со мною весьма милостиво о вещах обыкновенных. Увидев меня на бале в Павловске в Розовом павильоне, тотчас подошел спросить о здоровье жены и на другой день прислал лакея своего спросить о том же. Это милостиво и тронуло меня. Императрица также приветлива. Однако ж все еще не знаю, останусь ли печатать здесь „Историю“. Типографщики дорожатся, или не имеют нужного для такого печатания шрифта. Будет, чему быть надобно; а пора мне где-нибудь основаться до конца и работать постоянно, без всяких развлечений». И т. д., все в том же роде.
В 1819 году он принялся за IX том «Истории». Опять пошли хлопоты о разыскивании материала, – о том, как доставать нужные книги. Любимая работа вступила в свои права и вновь подчинила себе жизнь и помыслы человека. Несомненно, что за письменным столом Карамзин провел много счастливых часов. Близость ко двору скорее льстила его тщеславию, чем приносила нравственное удовольствие. Он чувствовал себя не совсем уютно в парадных комнатах. Ему недоставало остроумия, находчивости, он всегда держал себя слишком серьезно. К тому же, по его впечатлительности, каждый знак невнимания или временной холодности раздражал и мучил его. В такие минуты он писал, например, Дмитриеву:
«Знай, любезнейший, что я ничего не хочу, уже приближаясь к старости. Полно! Благодарю Бога за то, что имею. Надобно доживать дни с семейством, с другом и с книгами. Мне гадки лакеи и низкие честолюбцы, и низкие корыстолюбцы. Двор не возвысит меня. Люблю только любить Государя. К нему не лезу и не ползу. Не требую ни конституции, ни представителей, но по чувствам останусь республиканцем, и притом верным подданным Царя Русского: вот противоречие, но только мнимое».
Карамзин жил довольно открыто. По вечерам в его роскошной квартире собиралось обыкновенно немало народа. Жена и дочь постоянно присутствовали тут же. Впоследствии вдова историографа имела литературно-аристократический салон – что редко встречается в России.
В 1819 году государь по возвращении своем из-за границы заявил Карамзину в интимной беседе свое желание восстановить Польшу в ее древних пределах. Карамзин, по словам Погодина, воспламенился духом и составил «Записку», где между прочим читаем:
«Можете ли с мирною совестию отнять у нас Белоруссию, Литву, Волынию, Подолию, утвержденную собственность России еще до Вашего царствования? Не клянутся ли Государи блюсти целость своих держав? Сии земли уже были Россией, когда Митрополит Платон вручал Вам венец Мономаха, Петра и Екатерины, которую Вы сами назвали Великою. Скажут ли, что она беззаконно разделила Польшу? Но Вы поступили бы еще беззаконнее, если бы вздумали загладить Ее несправедливость разделом самой России. Мы взяли Польшу мечом: вот наше право, коему все Государства обязаны бытием своим: ибо все составлены из завоеваний».
Катков впоследствии прибегал к тем же аргументам.
До 1825 года были написаны еще X и XI тома «Истории» в той же обстановке и при тех же условиях. Упадка сил он не чувствовал. Напротив, последние его письма дышат бодростью.
«Любезный друг, – пишет он, например, Дмитриеву в сентябре 1825 года, – в ответ на милое письмо твое скажу, что о вкусах, по старому латинскому выражению, не спорят. Я точно наслаждаюсь тихою, уединенною жизнью, когда здоров и не имею душевной тревоги. Все часы дня заняты приятным образом: в девять утра гуляю по сухим и в ненастье Дорогам вокруг прекрасного, нетуманного озера, славимого и в „Conversations d'Emilie“ (сочинение Жанлис); в одиннадцатом завтракаю с семейством и работаю с удовольствием до двух, еще находя в себе душу и воображение (Карамзин сохранил их до последней минуты); в два часа на коне, несмотря ни на дождь, ни на снег, трясусь, качаюсь – и весел; возвращаюсь, с аппетитом обедаю с моими любезными, дремлю в креслах и в темноте вечерней еще хожу час по саду, смотрю вдали на огни домов, слушаю колокольчик скачущих по большой дороге и нередко крик совы; возвратясь свежим, читаю газеты, журналы… книгу; в девять часов пьем чай за круглым столом и с девяти до половины двенадцатого читаем с женою, с двумя девицами (дочерьми) замечательные места из Вальтер Скоттова романа, но с невинною пищею для воображения и сердца, всегда жалея, что вечера коротки…»
«Работа сделалась для меня опять сладка: знаешь ли, что я со слезами чувствую признательность к небу за свое историческое дело! Знаю, что и как пишу; в своем таком восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве; я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовью к отечеству и человечеству. Ну, пусть никто не читает моей „Истории“: она есть, и довольно для меня… За неимением читателей могу читать себе и бормотать сердцу, где и что хорошо. Мне остается просить Бога единственно о здоровье милых и насущном хлебе, до той минуты, «как лебедь на водах Меандра, пропев, умолкнет навсегда…»
Но дни Карамзина были уже сочтены: он умер 22 мая 1826 года, собираясь ехать за границу для поправления здоровья. Перед смертью он получил от императора Николая Павловича именной рескрипт и 50 тысяч рублей пенсии в год, чем и заключалась его успешная историографическая карьера.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.