Текст книги "Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)"
Автор книги: Евгений Водолазкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Язык развивают недоучки. Фонетические перспективы во многом определяются лицами, не умеющими правильно поставить ударение. Новые значения слов образуют те, кому, как правило, не слишком хорошо известны значения существующие. Есть, скажем, в русском языке замечательное слово «пошлость». Словарями оно скупо определяется как «что-либо низкое, ничтожное в духовном отношении, неоригинальное, банальное» и обладает множеством обертонов (убожество, претензия на значимость, вульгарность и др.). Сила этого слова не только в обилии оттенков, но в перекличке их между собой, в одновременном их присутствии. О непереводимости слова «пошлость» в свое время писал В.В.Набоков, отмечая, что в английском языке его значение рассыпано по нескольким словам. Из большого количества оттенков слова современная речь (преимущественно – молодежная) почему-то всё чаще выбирает значение «непристойный». Кто-то употребил матерное слово, и его обвиняют в пошлости. Такое понимание обесценивает слово, делает его одномерным.
У развития языка немало движущих сил, но невежество – одна из основных. При таком подходе к делу ошибка приобретает значительность, это уже и не ошибка как бы, а факт истории языка. В исторической перспективе такое явление выглядит вполне респектабельно, но с точки зрения современника изменения оно невыносимо.
Есть слова, изменение значения которых происходит постепенно. Движение это незаметно, оно устанавливается лишь путем скрупулезного сличения незначительных – из века в век – отклонений. Степень коллективного участия в изменениях здесь так очевидна, что говорить о «персональной ответственности» всерьез не приходится. Так, значением слова «опасный» в XI–XIV веках было «тщательный, внимательный, строгий». Передавая что-либо на хранение, предмет просили «сохранити опасно». Поскольку тщательность и внимательность нередко сочетались с ситуацией угрозы, неудивительно, что с течением времени у слова выработалось нынешнее его значение.
Но порой смещение значения происходит во вполне обозримый отрезок времени. Существует, скажем, глагол «довлеть». Из десяти опрошенных на улице девять наверняка скажут вам, что «довлеть» значит оказывать давление, причем не в прямом, физическом, а в переносном смысле. Да еще и предлог «над» с творительным падежом используют. Условно говоря: «Всю сознательную жизнь над N довлело чувство вины за неумение склонять существительные “дно” и “кочерга”». Здесь «довлеть» в известном смысле занимает нишу глагола «тяготить». А ведь совершенно напрасно занимает, потому что значение глагола «довлеть» – «быть достаточным» (ср.: «довольно»). Это старое и ныне переосмысленное слово известно, в частности, по знаменитой фразе из Нагорной проповеди Иисуса Христа «довлеет дневи злоба его» (Евангелие от Матфея, 6:34), что на современный язык переводится как «довольно для каждого дня своей заботы». Переосмысление началось в конце позапрошлого века и завершилось в веке прошлом. Путь, по которому развивалось новое значение, вполне прозрачен: глагол «довлеть», пользуясь внешним сходством, позаимствовал семантику глагола «давить».
Что интересно: переосмысленное «довлеть» – интеллигентское слово, в тепловозном депо его не услышишь. Это слово газет и телевидения, оно просто-таки завсегдатай биографических очерков и учебно-воспитательных программ. О чем это говорит? В первую очередь о том, что социальный статус носителей изменений достаточно высок. Ошибки, которые допускаются в том же тепловозном депо, другого рода, и у этих ошибок нет претензии стать нормой. Если они и попадают на страницы литературных произведений, то обычно лишь в качестве экзотизмов.
Аналогичной была судьба глагола «будировать» (от франц. bouder), означавшего «проявлять недовольство, дуться». Отметившись в нескольких литературных текстах (М.Е.Салтыков-Щедрин, Л.Н.Толстой), слово это, казалось, исчезло навсегда. Похороны его, однако, оказались преждевременными. На манер покойника из мистического триллера, оно воспользовалось сходством с глаголом «будить» и обрело вторую жизнь в значении «побуждать к чему-либо, поднимать вопрос». С мутировавшим словом боролся еще В.И. Ленин, но в российских политических кругах оно сейчас в ходу, как никогда. С одной стороны, такое обстоятельство не делает этим кругам чести, с другой – позволяет предполагать, что Ленина наша политическая элита больше не читает.
К изменению значения слова порой ведет наличие близкого родственника этого слова. Развивая метафору, такие словесные пары уподоблю близнецам, чье сходство, несмотря на ряд общих черт, всё еще кажется их родителям недостаточным. Обоим покупают одинаковую одежду, обоих стригут «под полубокс». Сосед (найдите десять различий) обнаруживает было у одного из детей лишнюю родинку, но мать дорисовывает второму такую же: с последствиями работает психиатр. Драма в языковой сфере не столь ощутима, но это всё же драма, а родителями слов, потерявших свое лицо, становимся мы сами.
Слова «откровение» и «откровенность» по происхождению родственны, но их внешнее сходство еще не говорит о том, что они имеют сходное содержание. Обратимся к Далю. «Откровение» – это «просветление свыше, открытие истин, до коих человек умом своим не доходит». «Откровенность» же – это «прямота, чистосердечие и прямодушие, задушевность, любовь к истине».
«Откровение», время от времени использовавшееся литературой и в переносном значении, восприняло эти опыты всерьез и почувствовало себя «откровенностью». Такое значение «откровения» современные словари фиксируют в дополнительно введенном пункте: «откровенное признание». Как ни странно, именно это факультативное значение имеет сейчас все шансы стать основным. Более того, оно развивается во вполне определенном направлении. Нынешний и, выражаясь современным языком, гламурный смысл «откровения» не только, подобно сорняку, подавил смысл исконный и высокий. Попутно он лишил работы слово «откровенности», которое и использовалось прежде тогда, когда речь шла, скажем, о пикантном в рассказах политиков и кинозвезд. Недаром, уподобляясь в значении слову «откровенности», слово «откровения» переняло даже его множественное число.
Подобное же смешение наблюдаем в паре «реальность» и «реалия» (и то и другое восходят к лат. realis – вещественный). «Реальность» можно определить как «то, что объективно существует, действительность», а «реалию» – как «предмет, вещь». В последние годы «реалия» всё чаще выдает себя за «реальность», и это никого не беспокоит.
Не удивлюсь, если понимание «орального секса» как «орать, занимаясь сексом» из области анекдотов шагнет в языковую повседневность: с точки зрения языка здесь нет ничего противоестественного. Дело в том, что язык – логическая структура лишь отчасти. В своем развитии он во многом непредсказуем и хаотичен, а потому, к сожалению (или к счастью?), наше влияние на него довольно ограниченно. По законам логики слово «будировать» в его нынешнем значении возникнуть не могло, но оно возникло по закону аналогии, который в развитии языка нередко побеждает логику. А заодно и образование.
Езда в незнаемоеВ общей массе вошедшего в наш язык особое место занимают явления, некогда ушедшие в тень, а теперь открытые вновь. Речь здесь в первую очередь может идти о лексике, которую можно условно определить как церковную. Во внимании к устаревшим, но выразительным словам, разумеется, нет ничего плохого. Как раз напротив: выход того или иного слова из активного оборота в большинстве случаев делает язык беднее, и тот, кто эти слова возвращает к жизни, язык, соответственно, обогащает. Так, в поисках «нестертого» слова к древнерусской литературе обращался Н.С.Лесков. Достоверно известно, что А.И.Солженицын просил Д.С.Лихачева порекомендовать ему те древнерусские тексты, которые помогли бы обогатить язык его, Солженицына, произведений.
Если взять сферу менее высокую, то использование церковнославянизмов в повседневности в большинстве случаев также может приветствоваться. Умеренно употребляемые ничтоже сумняшеся, со товарищи и не мудрствуя лукаво (это выражение отчего-то полюбилось футбольным комментаторам) речь рядового гражданина способны только украсить. Сложности начинаются там, где отваживаются употреблять выражения, не очень понимая их значение, структуру или происхождение. Подобное словоупотребление стало знамением времени, как сказали бы сейчас, ставя на втором слоге ошибочное, увы, ударение.
Так, в публицистической речи стало нормой говорить о «власть предержащих». Для человека неискушенного повода для сомнений вроде бы нет: речь идет о тех, кто власть держит или, на худой конец, придерживает. Такова уж ее, власти, особенность: если ее не придерживать, она уходит. Обратимся, однако же, к церковнославянскому переводу Послания апостола Павла к римлянам (13:1), послужившему источником данного словосочетания. Там говорится: «Всяка душа властемъ предержащимъ да повинуется». Не вдаваясь в подробности соотношения церковнославянского текста с его греческим оригиналом (там есть свои особенности), скажу лишь, что «власти предержащие» на современный русский язык переводится как «высшие власти». И никто ничего не придерживает.
Не меньшее распространение получило выражение «страсти по…». Редкая газета сейчас обходится без «страстей» по ЖКХ, реформе школьного образования, системе ПРО – этот ряд бесконечен. Немалый заряд пошлости выражение несет уже хотя бы потому, что принадлежит к категории самых затертых журналистских штампов. Усугубляется же дело тем, что лица, его использующие, не вполне представляют, о чем идет речь. Слово «страсть» в русском языке многозначно. Оно может обозначать «сильное чувство», «ужас» и даже «очень». Важным значением слова является «страдание» (с ним оно этимологически и связано). Словосочетание «страсти Христовы» обозначает предсмертные муки Спасителя. Именно с этим значением слова «страсть» и связано рассматриваемое выражение. Сама модель «страсти по…» в общественном сознании закрепилась, следует полагать, благодаря прежде всего «Страстям по Матфею» и «Страстям по Иоанну» Баха, предназначенным для исполнения в Страстную пятницу. Названия эти означают «описание предсмертных страданий Иисуса Христа по евангелисту Матфею (Иоанну)». В нашей публицистической речи предлог «по» в данной конструкции был переосмыслен (мы ведь помним, кто развивает язык) и стал указывать не на источник информации, а на предмет описываемых в очередном репортаже «страстей».
Существует, наконец, группа «церковных» слов, представляющая для постатеистической общественности особую сложность. Если ставить правильное ударение в имени Патриарха Алексия II наши электронные СМИ уже выучились, то во всем, что касается богослужебной лексики, прогресс еще не столь заметен. Речь здесь не о том, что всем необходимо досконально знать названия служб или предметов церковной утвари, но уж если кто-то решается их называть, желательно делать это правильно. Тому, кто по телевидению регулярно говорит о «заупокойном молебне», есть прямой смысл заглянуть в словарь. Например, в словарь В.И.Даля, определяющий молебен как «короткое богослужение в виде благодарности или просьбы». Там же, как это обычно бывает у Даля, приводится и красноречивая пословица, свидетельствующая, что к заупокойным службам молебен никак не относится: «По молебну и плата, а по деньгам молебен, по покойнику канун».
Обсценное и необсценноеТермином «обсценный» (от лат. obscenus – непристойный) в науке обозначается лексика «ненормативная» («бранная», «нецензурная»). Если у ее носителей окажется случай с термином ознакомиться, они, я думаю, в претензии не будут. Независимо от латинской подоплеки дела, и в русском ненормативном контексте он достаточно выразителен. Может быть, этим и объясняется частота использования исследователями этого довольно нового обозначения.
С середины восьмидесятых полноводной рекой обсценная лексика потекла на страницы периодических изданий и художественной, в большей или меньшей степени, литературы. Даже на радио и телевидении – в лучшем случае прикрываясь неубедительным пиканьем – эта лексика стала вполне своей. Сфера непристойного, взятая в широком смысле, была, кажется, первым, что отозвалось на призыв к переменам.
Использовались ли матерные слова до перестройки? Свидетельствую: да. Знала ли доперестроечная общественность о наличии у мужчин и женщин половых органов? Ответ будет опять-таки положительным. Не только знала, но и вовсю ими пользовалась. Когда на книжных прилавках появились заграничные руководства по сексу, выяснилось, что отставание СССР – по крайней мере, на этом участке – преувеличено, что знание, достигнутое эмпирическим путем, порой ценнее сухой теории. Чем же, спрашивается, был вызван ажиотаж?
Возможностью нарушения табу. В авторитарных режимах, каким, несомненно, был Советский Союз, таких возможностей существовало немного, и располагались они в приватной сфере. Справедливости ради замечу, что и до СССР в нашей культуре дело с табу (табу в России больше, чем табу) обстояло особым образом. Такой степени табуированности бранной лексики, как у нас, я не замечал ни в одной из западных культур – так же, впрочем, как и постоянной готовности ее использовать. Отсюда, вероятно, следует вывод, что уровень запрета прямо пропорционален стремлению его нарушать. (Европейские ругательства по нашим меркам безобидны. Немецкое восклицание «Scheiâe!» не следует буквально переводить как «Дерьмо!». Контекстуальный эквивалент здесь, как правило, – «Черт!».)
Характерно, что активное использование обсценной лексики в советском быту никак не отражалось ни в книгах, ни в СМИ. Вместо ожидаемого «П…уй отсюда!» грузчик литературы соцреализма произносил пугающее «Прочь!», а если уж артисту Георгию Менглету позволялось сказать: «Колись!» («Следствие ведут знатоки»), то выговаривал он это, как в Малом театре, с твердым «с». Итак, в речи устной и в той, что публиковалась, двойные стандарты были налицо: в первой табу нарушалось постоянно, во второй – никогда. Ситуация становилась революционной.
В ходе демократических преобразований речь непечатная свои права отстояла: она стала печатной. Почувствовав ветер перемен, деятели культуры дружно бросились нарушать табу, и это всё испортило. Альтернативное не должно становиться всеобщим: это его смерть. Человек, приходящий на званый ужин в футболке, выглядит эксцентрично. Несколько таких человек выглядят смешно.
Когда в конце семидесятых, не жалея нецензурных слов, Э.Лимонов в деталях описывал свои сексуальные опыты, это было любопытно. Тогда он был один такой, Эдичка. По крайней мере, один из немногих. В последнее же двадцатилетие, когда подобные штуки не демонстрировал только ленивый, было даже не смешно. В какой-то момент табу, похоже, исчерпались. На всех нарушителей их просто не хватило. Обсценная лексика напоминает теперь голого в бане, потому что вызывает всё, кроме удивления.
Если исходить из теории маятника, то пик деструктивного отношения к письму (боязнь «гладкого» текста) мы, кажется, прошли, и можно уже частично расслабиться. Вернуться в традиционный лексический регистр или, скажем, использовать законченные фразы. В пику литературе междометий я в свое время даже издал один текст, стилизованный под речь отличника-гимназиста, да еще и немца к тому же. Своего рода тоска по упорядоченности фразы. Ну, и жизни, конечно. Не надо бояться «литературной» речи – вот что я хочу сказать.
Что касается речи разговорной, то, разумеется, изменилась и она. А куда ей было деваться, когда на дворе такое? Эта речь отражала изменения, произошедшие в структуре общества, и ситуация, по большому счету, не была уникальной. Что-то подобное наблюдалось в первые годы после октябрьского переворота. «Кто был никем» пришел со своим словарным запасом и стал активно его распространять. Специфика девяностых годов состояла в том, что традиционная для верхов партоидная лексика смешивалась с откровенной «феней», приоткрывая завесу над кузницей кадров российской власти. Особенно этим отличалась власть законодательная.
Мата в устной речи ощутимо больше не стало – просто потому, что его и до этого было много. Больше стало всяких криминальных словечек, что опять-таки отражало общее положение вещей. Было несколько странно, когда вполне, в общем, домашние мальчики коротко стриглись и уходили в несвойственные им лексические пласты. И эта лексика, и свирепое выражение лица были защитной реакцией. Своего рода камуфляжной формой, которая, кстати, пользовалась тогда большой популярностью.
Телевидение и радиоНа социально-политические сдвиги в России наложился технический прогресс. В русле нашей темы это означает, что новые факты русской речи распространяются мгновенно. В годы первых русских революций такого не было. Сказал известный человек по телевизору: «переспектива», и многим из услышавших его таким слово и запомнится. Можно возразить, что телевизор был и при советской власти. Да, был. Но – другой. Был телевизор с Игорем Кирилловым, чьих орфоэпических высот, я думаю, никто из нас не достигнет. В этом телевизоре у неправильностей не было никаких «переспектив».
Дело даже не в нынешнем обилии прямого эфира, ограничивающего контроль за правильностью речи. За исключением Л.И.Брежнева, тогда и в прямом эфире как-то ухитрялись говорить правильно – учили они свои тексты, что ли? Отношение к выходу в эфир было, безусловно, другим. Попадая непреднамеренно на ведущих многочисленных шоу, существ по преимуществу бессмысленных, осознаешь это в полной мере.
Да, с прямым эфиром появилось больше искренности. Но эта искренность не всегда соизмерима с теми потерями, которые мы понесли в области культуры речи. Я не пурист и с удовольствием слушал выступления, скажем, В.И.Шандыбина. Мои претензии, скорее, к ведущим, корреспондентам, а главное – к режиссерам и редакторам программ. Речь Шандыбина по-своему прекрасна, такого рода людей и не нужно исправлять. Но отчего же нельзя запретить ведущему говорить «асвальт» («прецендент», «инциндент»)?
Разумеется, телевидение во многом является заложником тех, кого на экранах помещают. Речь здесь идет прежде всего о политиках. Именно они без декретов и распоряжений нередко диктуют орфоэпические нормы – самим фактом своего произношения. Как ни странно, здесь мы имеем известный прогресс. Дума наша по составу стала менее экзотической, что повлекло за собой немедленные речевые последствия. Выступления депутатов теперь, возможно, менее ярки, но законам русского языка соответствуют в значительно большей степени. Об исполнительной власти не приходится и говорить. Представляя преимущественно петербургский языковой ареал, эта ветвь власти – впервые, кажется, с 1917-го – говорит по-русски без диалектных (или иноязычных, если иметь в виду И.В.Сталина) особенностей. И когда на заседаниях правительства годы начиная с 2001 станут называть правильно («две тысячи первый» вместо «двух тысяч первый»), можно будет говорить о том, что речевая ситуация в верхах близка к благополучной.
Говоря о том, что транслируют телевидение и радио, можно вспомнить и о песенном творчестве наших соотечественников. Зарубежные песни на русский язык мало влияют, а вот наши, «домодельные», – в высшей степени. Освободившись от препон и рогаток цензуры, они не вызывают ничего, кроме ошеломления. Нет смысла говорить о худших, но даже в лучших своих образцах песенные тексты способны вводить слушателя в заблуждение. Так, выходя за пределы повседневной лексики, сложности испытывает и вполне изысканный Б.Б.Гребенщиков: «Как Усть-Илимский ГЭС, / Ты встанешь меж колдобин / И станешь мне в могильную дыру / Просовывать елей» (песня «Критику»). «Усть-Илимский ГЭС» – «она», потому что «гидроэлектростанция». Да и елей здесь, похоже, спутан с ладаном, который можно «просовывать». А вот елей – только лить. На церковнославянской лексике Гребенщиков (а вслед за ним, боюсь, и множество его почитателей) спотыкается не раз. На память приходит, среди прочего, строка «светлой татью в нощи» (песня «Навигатор»). Церковнославянское слово «тать» («вор»), в отличие, скажем, от «Усть-Илимской ГЭС», – мужского рода. На случай переработки текста указываю правильный вариант: «светлым татем в нощи». Количество слогов остается прежним. Смысл, кажется, тоже.
В разговоре о влиянии радио и телевидения на нашу речь нужно хотя бы кратко упомянуть еще об одном феномене, которого также не было в советское время, – о рекламе. Задуманная как крючок, способный зацепиться в дебрях подсознания, реклама оказывает на нас большее влияние, чем мы, возможно, предполагаем. То, что ее заказчики пытаются заставить нас покупать определенную (ими) вещь, еще полбеды. Другая неприятность состоит в том, что они замусоривают наше сознание массой идиоматических образований. «Где был? – Пиво пил». «Мечты сбываются». «Ждем-с».
Прежние идиомы отражали какие-то жизненные ситуации и в этом смысле были типическими. Образования, возникшие сейчас, – фантомы. Они симулируют реальность, но отражают лишь то, что существует в мозгах – часто весьма несовершенных – разработчиков рекламы. Новая жевательная резинка «нейтрализует кислотно-щелочной баланс во рту» – это не я придумал. Справиться с этими поделками труднее, чем с компьютерным вирусом. Да и функции у них, если разобраться, сходные. Использованное сравнение дает повод перейти к самому, пожалуй, новому фактору влияния на язык – компьютеру.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?