Текст книги "Бенефис"
Автор книги: Евгения Палетте
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Но сегодня Серафима, видимо, не собиралась полемизировать. Да и не было здесь доктора Труша, ее непримиримого оппонента, который почти всегда был не согласен с ней, что давало ей дополнительный адреналин.
– Ну что будем делать? – спросила Серафима, попеременно взглядывая то на Резеду, полуприкрывшую свои глазки-щелочки, то на Козодоева.
– Не знаю, – отвечал Козодоев. – Но она, жена этого больного, уже три раза звонила, и каждый раз требует наказания виновному, то есть тому, кто выезжал, – договорил он.
– Виновному в чем? – спросила Мячикова.
– Да уж и не знаю в чем, – сокрушенно вздохнула Серафима, еще раз взглянув на Козодоева.
– В том, что не отвезла, – пискнула Резеда, открыв глазки.
Лизавета Петровна молчала.
– Так, садитесь и пишите объяснительную, – сказал Козодоев, порывшись в бумагах, ища чистый лист.
Но чистого листа не нашлось. Пришлось писать на обратной стороне какого-то формуляра. Написав объяснительную, Мячикова передала написанное Козодоеву. Тот молча взял и передал Серафиме.
– Но вы имейте в виду, выговор все равно будет, – сказал Козодоев, обращаясь к Мячиковой. – Больной всегда прав, – помолчав, проговорил он. – К тому же, над вами висит еще эта женщина из реанимации. С сотрясением, – бодро сказал он.
– Она тяжелая? Вы что-нибудь знаете? – испытывая к Козодоеву некоторую симпатию за его правдивое освещение фактов, спросила Мячикова.
– Тяжелая, – пискнула Резеда, снова открыв на мгновение глазки.
И Мячикова умолкла и пожалела, что не успела все узнать сама.
– А вы не могли бы мне дать прочесть эту жалобу? Хотелось бы знать, что пишет жена этого больного, – спросила Мячикова Серафиму.
– Мы не даем читать жалобы тем, на кого они написаны, – отчеканила Серафима.
– Отчего же? – удивилась Мячикова. – Кому, как ни ответчику, надо знать, в чем его обвиняют. А как же презумпция невиновности? – холодно спросила Лизавета Петровна.
– А вы не умничайте, не умничайте, – бросила Серафима. – Мы сами знаем, как надо разбирать жалобы. Я делаю это уже тридцать лет. К тому же, у нас есть Артур Артурыч, если что, – вспомнила она Фазана.
Потом, позже, будучи в диспетчерской, Мячикова узнает, что письменной жалобы не было вообще. Что эта самая жена больного только звонила по телефону, и что случившаяся рядом ответственный врач Татьяна Васильевна, произнося вместо «а» – «о», в самых, что ни есть дружелюбных и даже заинтересованных тонах, просила эту жену написать все, что она только что ей сказала.
– Т-о-гда мы сможем дать это-о-му делу ход, – недвусмысленно сказала она.
«Вот и в поликлинике хирурги ничего острого не нашли, – в который уже раз подумала Лизавета Петровна. – За что же выговор? Ну, значит, очень хочется», – подумала она опять, сразу же представив себе Фазана. «Уволить? Нет ничего проще, – с нагловатой ухмылкой сказал он однажды на пятиминутке по поводу какой-то ситуации в другом лечебном учреждении. – Просто надо что-нибудь найти, а нет, так придумать. Жаловаться все равно некому». И хотя сказано это было в общем и всуе, народ надолго притих, обсуждая «фазаньи» откровения. Остававшаяся часть суток прошла в состоянии покоя и равномерного прямолинейного движения, как часто думала Мячикова, имея в виду то, что она спокойно, без дополнительных затрат энергии, обслуживала и обслуживала вызовы один за одним. Были всё нормальные люди. Они отвечали на вопросы, соглашались на инъекции, не мешали ставить капельницы. Они показывали горло и живот, позволяли слушать и переслушивать. Они с пониманием собирались в травмпункт или в больницу. И никто не просил привезти «портативный», как ей однажды сказали, рентгеновский аппарат домой на том основании, что было два часа ночи. Никто не требовал от нее выйти за дверь и снова позвонить на этот раз тихо, полагая, что эта воспитательная мера послужит основанием для более приязненного отношения к его почкам.
И, наконец, никто не требовал снять обувь и завернуть ковер, чтобы подойти к постели. В такие дежурства время шло быстро, а главное – с максимальной пользой для обеих сторон. Потому что работалось на одном дыхании и, в конце концов, возникало ощущение того, что все, что ты делаешь, важно не только для больных, но и для тебя самого, поскольку со всеми этими людьми, у которых повысилось давление, развился гипертонический криз, обострился холецистит или подвернулась лодыжка, ты ощущаешь себя одним целым. Это был тот самый положительный таксис, о котором совсем еще недавно, на кухне, говорила Серафима, и который, по ее словам, есть что-то уже отжившее, уходящее, потому что по сути своей – бесхитростно и наивно. Вероятно, эти два последних качества человеческой натуры она тоже относила к чему-то ненужному. Сколько веков прошло с тех пор, как человек впервые положил руку на голову другого, чтобы унять боль, а в этом и теперь все еще есть потребность. И будет всегда. К тебе обратились, и ты отозвался. Потому что перед тобой одинокая старуха, которая много дней не обмолвилась ни с кем, ни единым словом. Или – сильный, молодой еще человек, у которого сломано бедро, и он лежит на улице и ругается последними словами, потому что не верит, что могут быть еще другие, лучшие времена. Ты отозвался на скорбь, на плач, на чье-то безответное чувство к другому человеку – рассказывают люди и такое – на чью-то больную совесть. Отозвался словом, знанием, делом. Потому что перед тобой – Человек, открытая, социально интегрированная, саморегулирующаяся информационная биологическая система. И эта система дала сбой. И еще потому, что этот положительный таксис к тебе, эти измученные болью глаза мобилизуют самое лучшее, что в тебе есть. Самое лучшее, что есть в Человеке. И это, наверное, и есть то главное, почему все новые и новые поколенья молодых людей штурмуют медицинские учебные заведения, несмотря на нищенскую зарплату, несмотря на минимальные условия труда, несмотря на отвратительное чванство, которое, увы, процветает в самих внутренних структурах здравоохранения. Чванство, которого нет ни в какой другой отрасли профессионально организованной деятельности человека.
– Сестра Меривэза. Я жду вас. О Кей? – говорит доктор Ричардс, направляясь в палату, где он должен делать перевязку больному, оперированному по поводу перитонита.
Разговор происходи в длинном коридоре Ньюпортского военно-морского госпиталя США. Светлый кафель на полу и на стенах. Длинные ряды портретов известнейших в хирургии имен по обе стороны океана от Пирогова до Пастера.
– Одну минуту, доктор Ричардс, – отвечает Меривэза, – Я только зайду в седьмую палату.
Говорит она так громко, что слышно в третьей, впрочем, должно быть, еще и потому, что доктор уже открыл туда дверь. Доктор подходит к больному. Надевает перчатку.
– Smile, please, – говорит он, зондируя пальцем рану, в которую введен дренаж. Затем нюхает извлеченный из раны палец. – Peritoneum is good, – говорит он, имея в виду, что брюшина закрылась. – Now to the dush. With soap. Но сначала немного помоем. О кей?
– О кей, – отвечает больной.
Меривэзы все нет. Доктор смотрит на часы, потом подходит к столику с перевязочным материалом, одноразовые упаковки которого лежат под стерильной простынею. Поднимает простынь. Но инструмент не берет. Опять смотрит на часы. С минуту колеблется, потом вновь накрывает стол простыней.
Через минуту в двери появляется коричневое лицо, и Меривэза в безукоризненно подогнанном белом платье, белой обуви и белой шапочке подходит к столу. Теперь она надевает перчатки, поднимает простынь, подает доктору лоток и чуть позже – большой шприц с протарголом, который она только что набрала. Подсоединив большой шприц к дренажной трубке, доктор нагнетает в рану коричневую жидкость, которая тут же выливается из раны в лоток. Проделав так несколько раз, он молча смотрит, как Меривэза набирает в шприц что-то другое. Наконец, она подает шприц с желтой жидкостью.
– Это фурациллин, говорит она. – Один на пять тысяч.
Доктор энергично кивает. И продолжает мыть рану.
– Еще? – спрашивает Меривэза, когда заканчивается уже третий шприц.
– Как скажете, Меривэза, – улыбается доктор.
Меривэза смеется, освещая палату своими белоснежными зубами.
– Конечно, – говорит доктор Ричардс. И лицо его, и без того розовое, розовеет еще больше.
– Конечно, вы и сами все знаете, – продолжает он, обращаясь к Меривэзе. – Это ваш участок работы. Но я думаю, мы промоем еще раз. Правда? – обращается он опять к сестре.
Через несколько минут, когда все сделано и наложена повязка, доктор снимает перчатки, бросает их в отдельный лоток.
– Спасибо, сестра Меривэза, – говорит он, – Вы очень мне помогли. Даже не знаю, чтобы я без вас делал, – заключает доктор Ричардс, направляясь к выходу.
Провожая его до двери, сестра улыбается. Конечно, невозможно представить, чтобы врач не контролировал того, что подает ему сестра. Но приязнь, доброжелательность, уважение к чужому труду – это дорогого стоит.
«А все потому, что доктор Ричардс Чехова не читал, и про «селедкой в харю» ничего не слышал», – скажете вы. Или все-таки прочитал доктор про Ванюшу Жукова в Комментарии к «Декларации Прав Человека и Гражданина», как иллюстрацию того, что это не только плохо, но очень плохо. А главное – недемократично. И какие бы издержки ни несла с собой демократия, понимание этого, глядишь, да и станет для кого-нибудь безусловным рефлексом. В стране, в которой никогда не было демократии и меньше, чем через сто лет после отмены крепостного права воцарился тоталитаризм, где люди, не имея никаких знаков отличия от других, кроме формы носа, цвета глаз и диплома о высшем образовании, нет-нет, да и пустят впереди себя какое-нибудь из перечисленных осадных орудий – это привычно. И поскольку более убедительных аргументов не было, и можно было навообразить о себе каждому все, чтобы ему хотелось, чванство, потеряв свои мыслимые очертания, приобрело – немыслимые. Известно, что раб относится к тем, кто оказался в его власти, намного хуже, чем относились к нему самому… А медицина, как и юриспруденция, дает власть над людьми. Власть реальную или мнимую, сиюминутную или гипотетическую, непосредственную или опосредованную, не всегда убедительную, иногда ничтожную, иногда смешную, но всегда отвратительную в своих злоупотреблениях. Сам антураж медицинского протокола – белый халат, белая шапочка, латынь (во всем мире врачи говорят на латыни у постели больного), белоснежная свита, несмеющие лишний раз моргнуть сестры – окутан тайной и властью. Властью и тайной, недосягаемой для простого смертного. А если носитель этой власти – человек, который говорит, что фельдшера не люди? Что же тогда он думает о больных?
Уехав на последний вызов за час до конца смены, Лизавета Петровна на пятиминутку не успела. Уже подходя к дому, она вспомнила, что через два часа надо везти Алексея на консультацию к бронхопульмонологу. «Интересно, собрался он или еще нет?», – подумала она, тут же вспомнив, что опять не позвонила в реанимацию, чтобы узнать о женщине, о которой совсем недавно говорил Козодоев.
«Не забыть бы позвонить», – вспомнила она еще раз, подходя к квартире.
Алексей встретил ее в передней, как часто делал в последнее время.
– Слышу, идешь тяжело. Значит, с запасами, – сказал он, отбирая у нее сумки.
Она всегда старалась после работы зайти на рынок. Он был хорошо выбрит. Коричневый, почти новый, костюм, который оставался здесь, в этой квартире, пока он отсутствовал, был ему теперь свободен. Но по-прежнему к лицу. И Лизавета Петровна отметила, как хорошо сочетается коричневое с яркой голубизной его глаз, чего раньше не замечала. И только привычная уже бледность да медленные, словно выверенные, движения напоминали о болезни. Еще о болезни напоминали крупные капли пота на лбу и подбородке, особенно, когда он волновался или оставался в квартире один. Но сейчас лицо было сухим, и Лизавета Петровна отметила – ночь прошла благополучно.
– У нас, между прочим, все есть, – как-то по-особому радостно сказал он, возвращаясь теперь из кухни в комнату.
– Всё-всё? – спросила она, уже сидя в древнем и слишком большом для малогабаритной квартиры, кресле-качалке, которое занимало одну восьмую часть большей комнаты.
Она много лет собиралась его выбросить, но так и не сделала этого. И в такие минуты, когда, возвращаясь с работы, она на короткое время присаживалась в него, чтобы отдохнуть, не жалела.
– Всё-всё? – опять спросила она, глядя в его необъятные голубые глаза, от короткого прямого взгляда которых она когда-то переставала дышать.
Сейчас она смотрела в них спокойно, не боясь показаться другой, неожиданной, не боясь разочаровать его или разочароваться самой. Но долгих взглядов все-таки избегала. «Ни к чему это», – думала она. И всегда в таких случаях что-нибудь говорила, чтобы не слышать, как в возникшей вдруг тишине появляется вакуум, и все, что есть вокруг – стол, телевизор, диван, пара репродукций на стенах, кресло-качалка и она сама, – в мгновенье перестает существовать. «Что было, то было», – думала она. Сейчас все по-другому.
– Ты не поверишь, – продолжал Алексей, присаживаясь напротив, на край дивана. – Мне вчера принесли пенсию за два месяца. И я ходил в магазин.
– Ну вот, я же говорила, – обрадовалась Лизавета Петровна. – Надо было только подождать, – медленно сказала она, вспоминая, как трудно было выхлопотать эту пенсию. Не имея точно выставленного диагноза, а значит, и права на инвалидность, он мог рассчитывать только на пенсию по выслуге лет. – Подожди. А ты что, сам ходил? – спохватившись, просила Лизавета Петровна.
– Сам. Меня Вовка надоумил. Звонил с какой-то «банки» в Северной Атлантике: «Иди, говорит, сам. Мать придет с суток никакая». Я и пошел.
– А чувствуешь себя как?
– Сегодня повеселей. Сегодня – солнышко, – отозвался Алексей.
Мячикова молча смотрела на него, стараясь понять, что же все-таки с ним. «Кашель. Ну, курит. Должно быть, бронхит. Еще слабость. Температуры не бывает. Во всяком случае, рентгенограмма, сделанная полтора месяца назад, никаких опасений не вызывает. Кардиограмма – тоже ничего особенного, – вспоминала она. – Но одышка, пот, бледность, частые смены настроения. Может, и правда – нервы», – опять думает она, чувствуя, что почти засыпает. – «Узнать бы, почему одышка. Надо спросить доктора Силина».
– Иди, отдыхай, – кивнул Алексей в сторону двери в смежную комнату.
Она поднялась и направилась в ванную.
– Да, Лиза, звонил доктор Силин, – вслед ей проговорил Алексей. – Извинялся. Консультации сегодня не будет. Перезвони ему. Он будет в два.
– Поняла, – сказала Лизавета Петровна, вспомнив, что да, консультация.
И каким-то отделом мозга обрадовалась, что этой самой консультации не будет. Прошло еще несколько минут и теперь, уже оказавшись в своей комнате на постели, она не заметила, как сон заполнил все, прилегающее к ней, Лизавете Петровне Мячиковой, пространство. Это была одна из самых первых «хрущевок», с двумя смежными комнатами, крохотной кухней, отделенной от большой комнаты фанерной дверью, и такой же крохотной, как кухня, ванной. Это была квартира, где когда-то жила их любовь, где родились их дети, а когда любовь ушла, все, что происходило в этой квартире потом, было освещено их прежним существованием в ней. Потому что, если уходит любовь, она все-таки не умирает. Но сейчас об этом не думалось. Слишком много всего пришлось пережить и перечувствовать, и все это было совсем рядом, в подсознании, готовое вот-вот выйти из-под контроля. И если бы ни круглосуточный режим работы, хроническая усталость, многолетнее смещение всех и всяких биологических ритмов, было бы еще труднее. А так все притупилось, умолкло, и свелось к короткой, простейшей формуле: дом – работа. Работа – дом. Сюда входили уборка, стирка, какое-то общение с детьми, приготовление пищи, а теперь еще – уход за человеком, который когда-то был ее мужем. Иногда думалось и о любви – кино по телевизору показывали или соседка замуж выходила. Но сложившаяся формула существования не описывала сего праздного времяпровождения, которое только принесло бы ущерб всему остальному. Тогда она перестала бы контролировать ход своей жизни сама, и выжить стало бы еще труднее. «Лучше уж ничего не менять», – не раз думала Лизавета Петровна. Вовка совсем недавно начал работать. Леночка еще учится. А Алексей… Что ж, он сделал свой выбор. Она поможет ему как сможет. И не только потому, что он отец ее детей, но еще и в память о том хорошем, что у них было. «Вот и ему я тоже сейчас нужна», – не раз думала она. И ей казалось, что все было правильно. «Время от времени надо думать о прошлом и настоящем», – говорил ее старинный приятель доктор Пухольцев. «И будущем», – подсказывала она. «Хоть бы с прошлым и настоящим разобраться», – отвечал он. И Лизавета Петровна его понимала. Он появился в ее жизни лет двадцать назад. Тогда она привезла в больницу скорой помощи холецистит. «Аппендицит там будет», – сказал тогда еще незнакомый ей доктор.
Она подняла глаза и подумала о своей зеленой вязаной шапке, которая ей давно надоела. Или – она сама в ней. К тому же, этот надорванный у самого кармана халат от очередных носилок. И хоть в халате она ездила уже двенадцать часов, а носилки были не одни, сейчас она испытывала довольно редкое по этому поводу чувство неудобства или даже стыда. Когда все это мгновенно пронеслось в голове, и она посмотрела на доктора снова, ей стало неловко еще больше. Но в двадцать два ноль-ноль сменить на «скорой» халат было уже невозможно.
Она взяла подписанную доктором карту за уголок, но тот не пускал, держа ее с другой стороны. В какой-то момент она потянула сильнее. И карта оказалась в ее руке. Тогда Лизавета поднялась со стула и быстро вышла.
– Скорая помощь, а, скорая помощь! – неожиданно позвали ее.
Лизавета Петровна обернулась. В коридоре стоял доктор, который только что подписал ей карту.
– Скорая, вы знаете, что у вас расстегнулась сережка? Я заметил еще в приемном. Но вы так быстро ушли, – сказал он, подходя совсем близко. – Помочь?
От неожиданности она не знала, что говорить. Но чувствовала – ее рот сам растягивается в улыбке.
– Вы как работаете? – спросил доктор, глядя на нее глазами спелой вишни.
– Через двое.
– Так, значит, через двое суток вы опять привезете больного.
Она пожала плечами, совершенно точно зная, что по закону абсолютного невероятного никакого больного не будет. К тому же, это будет среда. Больница в этот день по хирургии не дежурит. Но все-таки, продолжая улыбаться, неуверенно кивнула. Уже прикрывая за собой дверь «РАФА», оглянулась.
Он стоял теперь у самого входа в больницу и, закуривая сигарету, махал ей рукой. Странным образом расположившись к этому человеку, она махнула ему тоже, через минуту решив больше об этом не думать. И не думала. Но подъезжая недели через две к больнице, почему-то чувствовала, что он в приемном покое.
Больной оказался неясным, требовались дополнительные исследования: лаборатория, рентген. Другой хирург, постарше, попросил ее подождать «минут двадцать». Было предположение, что больного надо будет везти в другую больницу. Она согласилась.
– Как вас зовут? – спросил присутствующий здесь же ее недавний знакомый.
– Лиза, – сказала она точно так же, как когда-то давно, в жаркий июньский день, возвращаясь с моря.
– Бедная Лиза? – опять спросил доктор, готовый вот-вот рассмеяться.
– Нет, – словно с сожалением покачала головой она, глядя в его вишневые глаза, и тут же поняла, что этот простой вопрос был чем-то большим, чем просто каламбур. Потом она убедится, что все, что говорил доктор Пухолыдев, часто имело двойной, некий смежный смысл.
– А, знаете, пойдемте со мной. Я угощу вас кофе. Пока там лаборатория, пока рентген, пойдемте, – сказал Пухольцев, поглядев на нее так, словно стараясь понять, какова ее сила внутреннего сопротивления. И есть ли она вообще.
Но она уже поднялась со стула ему навстречу. Дверь направо, из приемного в стационар, оказалась запертой. Пришлось идти налево, мимо «греческого зала», куда в эту рабоче-крестьянскую больницу, по народной молве – орденоносную, где врачи чуть ли ни голыми руками поднимали из руин всех, кого можно было поднять, свозились все нуждающиеся в помощи городские алкоголики. Чтобы потом, после вытрезвления, у них можно было поискать какие-нибудь человеческие заболевания. Пройдя в самый конец хирургического отделения, где была маленькая комната с двумя электрическими чайниками на одном столе, двумя стульями и одним диваном, они оказались одни.
– Ну и что? – спросил Пухольцев, наливая и включая чайник. – Замужем? Семья? Дети?
– И то, и другое, и третье, – кивнула она.
– Нет, пожалуйста, пожалуйста, – проговорил Пухольцев, снимая белую медицинскую шапочку и приглаживая на лбу волосы на правую сторону.
И она увидела темные пряди с золотистым отливом – над глазами цвета спелой вишни.
– Пожалуйста, пожалуйста, – опять сказал Пухольцев разрешающе – шутливым тоном. – Главное, чтобы это не повышало порога чувствительности к окружающей среде, – опять посмотрел он на Мячикову, готовый вот-вот рассмеяться.
Но смеяться не торопился.
– Ну вот и чайник, – через минуту проговорил он.
Потом взял с окна початую пачку печенья «Октябрьское», положил ложечкой в два чистых стакана кофе, после того, как все было готово, достал из кармана пачку сигарет “Winston”.
– Один больной угостил, – сказал он, протягивая ей сигареты.
Затем взял свой кофе и сел на старый, без какого либо покрытия, диван. Мячикова взяла сигарету. Но курить не стала. Она делала это по настроению. А настроения не было.
– Так, не мешает? – вернулся он к недавнему разговору.
Она вопросительно взглянула на него, глотнув горячую жидкость.
– А-а? – вспомнила Лизавета Петровна, – Реагировать на окружающую среду. Не думала об этом.
– Ну теперь вы подумаете, – правда? – спросил он, снова глядя на нее, как совсем недавно, в приемном, будто стараясь что-то понять.
– Теперь подумаю, – совершенно искренне сказала Мячикова и щеки ее порозовели. – А вы? – еще не додумала свой вопрос Лизавета Петровна.
– Я тоже – «И то, и другое, и третье», как вы сказали.
– Но не все сразу, да? – поняла она.
– Да-а-а, – протянул он, глядя на нее, как смотрят, когда собеседник оказался понятливей, чем предполагалось, – К этому хочу добавить, – продолжал он, – Мне всегда нравились темноглазые женщины, – медленно и совершенно весело сказал он, глядя ей в глаза, – особенно те, кто привозит аппендицит, а думают, что привезли холецистит. Это просто восхитительно, – продолжал веселиться он. – Нет, серьезно.
Лизавета Петровна молча смотрела на доктора и не понимала, как ей следует ко всему относиться. И еще более потому, что он определенно ей нравился.
– Вы ведь недавно здесь, в этой больнице? – спросила она.
– Всего два месяца. Живем пока у ее матери, – сказал он о жене, поняла Мячикова. – У нее тут подруги, друзья. Да ладно, что это мы об этом, – заключил он.
В дверь постучала сестра, сказала, что звонили со «скорой». Там полно вызовов. Надо ехать.
– А анализы больного, который ждет в приемном, готовы? – спросил Пухольцев.
– Да, Александр Васильевич, сказала сестра, прикрывая за собой дверь.
Так Мячикова узнала, что его зовут Александр. Хотя для нее он всегда будет Пухом.
– Позвоните мне сюда, в хирургию, – попросил уже в приемном Пухольцев, глядя на нее прямо.
– Позвоню, – отвечала Лизавета Петровна, совершенно искренне собираясь это сделать.
И не позвонила. Потому что просто так, без дела, не звонила мужчинам. Никогда. Это был принцип, который не нарушался. И только иногда, когда оставалась одна, она вспоминала его, доктора с вишневыми глазами.
– Вот это встреча. Лиза, Лизка, привет! – раздалось однажды над самым ее ухом, когда она направлялась к входу в Центральный рынок.
От внезапности Мячикова остановилась, посмотрев вправо. Над плечом висела знакомая физиономия. Это была Таиска – ее одноклассница и соседка по старой квартире, где Лизавета Петровна когда-то жила с родителями.
– Привет, – еще раз сказала Таиска, просияв.
– Привет. Ты где? – спросила Мячикова, вместив в этот вопрос все.
– Где-где, дома, – отвечала Таиска, думая о чем-то своем. А леопардовой расцветки пальто и губы, накрашенные ярко-пунцовой помадой, словно предупреждая нежелательные вопросы, держали дистанцию.
– Позвони мне, – вдруг без всякого перехода сказала Таиска, увидев приближающийся к Центральному рынку трамвай и уже торопясь к остановке. – Только обязательно, – еще раз обернулась она.
Лизавета Петровна долго смотрела вслед, думая и понимая, что Таиска вернулась. От ее матери, которую Мячикова встречала в городе, она знала, что Таиска окончила медицинский институт, вышла замуж и жила в каком-то южном городе. Перед глазами все еще стояло леопардовое пальто, ярко-пунцовая помада, пережженные гидроперитом волосы, лихо закрученные в неподвижные локоны, черные, постоянно что-то ищущие глаза, которые были хорошо ей знакомы. Взглянув в сторону удаляющегося трамвая, Лизавета Петровна вспомнила, как Таиска всегда пересчитывала номер трамвайного билета справа налево в надежде найти счастливый.
– Дай мне, дай мне! – говорила она когда-то в их школьном детстве.
– Ну, Лиза, дай! Я так хочу быть счастливой!
Она так искренне и так напряженно говорила это, что отказать Лиза Мячикова ей не могла и сразу же отдавала свой билет, даже, если он не подпадал под категорию «счастливый».
– А ты… Ты разве не хочешь? – спрашивала Таиска с большим опозданием.
– Бери, я не очень верю в счастье по билету, – смеялась Лиза. – Счастье – это что-то такое, что само должно найти каждого из нас.
– А я верю, – щурила Таиска свои черные глаза и тоже почему-то смеялась.
Наверное, над тем, как по-разному они представляли себе счастье. «Интересно, как у нее с этим, – подумала Лизавета Петровна, видя, как трамвай, миновав площадь, поворачивает направо. Продолжая стоять и смотреть вслед трамваю, Мячикова вспомнила, что не знает Таискиного телефона. «Жаль, интересно было бы встретиться», – подумала она. Через несколько дней Таиска позвонила сама.
– Приходи ко мне, – позвала Лизавета Петровна. – У меня все разбежались. Ребята в школе во вторую. Муж придет поздно. Приходи, кофейку попьем.
– Нет, идем в кафе, – сказала Таиска. – Дома еще насидимся.
– Ну тогда, только до девяти, не позже, – согласилась Мячикова, уже обдумывая, в чем пойти.
Она знала, что Таиска будет в чем-нибудь ярком и блестящем и на каблуках, которые сделают ее похожей на Эйфелеву башню, и ей, Лизавете Петровне, будет казаться, что Таиска слегка покачивается, как на ветру. Наконец, надев свое синее шерстяное платье и единственное свое украшение – золотую цепочку, подарок мужа, Мячикова, пригладив на затылке темные волосы, вышла из дома. В кафе свободных мест не было. И теперь, стоя на улице и раздумывая, что предпринять, они молча смотрели друг на друга. И, казалось, каждая думала о своем. Лизавета Петровна уже опять собиралась пойти к ней домой, но со стороны зоопарка, где тогда еще не было никакой «Солянки», а крыша не повторяла очертания буддистского храма, отчего стало казаться, что звери разом перестали понимать по-русски, к ним направился человек. По короткому приветствию, долгим взглядом и недомолвкам, Лизавета Петровна поняла, что это – Таискин знакомый.
– Какие проблемы? – обратился он наконец к обеим, устремив свои светлые в густых черных ресницах глаза почему-то на Мячикову.
– Никаких, – отозвалась Лизавета Петровна. – Башмаки жмут, – сказала она, смеясь.
– Понятно, – помолчал он, – Меня зовут Микки, еще точнее – Микки Маус, раз ты не представляешь меня, – обратился он теперь к Таиске.
Та, спохватившись и осознав, что момент упущен, уставилась теперь на Микки.
– Ну, что? Идем в ресторан, раз кафе занято, – заключил он. – Как вы? – обратился он опять к Мячиковой. – В последнее десятилетие двадцатого века вступили. А в ресторанах как не было мест, так и нет, – проворчал Микки, немало удивив Мячикову своими претензиями к историческому прогрессу. – Ну, так как вы? – опять спросил он Мячикову.
– Я как она, – кивнула Мячикова на свою одноклассницу.
– Таисия Гавриловна всегда согласна, – весело и беспечно произнес Микки.
Не чувствуя двусмысленности сказанного, Таиска кивнула. В ресторане мест не было тоже. Но Микки куда-то сходил, кого-то позвал, кому-то что-то сказал – и усадил всех за трехместный столик, где третье место было предназначено ему самому. А поскольку он все время отлучался – только один раз подошел к Лизавете Петровне, чтобы пригласить ее танцевать, после чего она попросила его больше этого не делать, потому что времени и так мало, а они с Таисией Гавриловной давно не виделись – то разговаривать за этим столиком было удобно.
– Ну, рассказывай, – первой заговорила Таиска. – Кто он?
– Кто? А-а, – с опозданием поняла Лизавета Петровна, – Моряк, штурман. Ленинградская мореходка. Первая любовь. В общем, все как в кино, – рассмеялась Лизавета Петровна.
– Во всяком случае, на жизнь хватает, – помолчав, сказала Таиска.
– Да как сказать. Сбегает в море – хватает. А если на берегу – без моей зарплаты не обойтись.
– Двое детей, – сказала Мячикова.
– А ты, значит, на «скорой». Мне моя мать говорила. Она тебя встречала.
Лизавета Петровна кивнула.
– Собачья работа, – проговорила Таиска. – Передний край. Может, хоть больше платят?
– Рублей на десять побольше. Да и то норовят обсчитать. Чем больше заработаешь, тем больше обсчитают.
Помолчали.
– А ты жила где-то на юге? Замужем?
– Да. У его матери. Почти десять лет там прожили. Сейчас вот сюда приехали, – рассказывала Таиска. – Брат квартиру получил. Он строитель, так мать одна осталась. Теперь мы с ней живем. Жилье-то нам – ни мне, ни ему – не светит. Оба врачи, – тихо сказала Таиска, как-то извинительно взглянув на Мячикову. – Правда, есть еще одна возможность – кооператив, – продолжала она. – Но это дорого. Нам за жизнь не собрать. Хоть на одну ставку, хоть на две.
– А муж?
– А что муж. Муж – как муж. Хирург, умный, талантливый. Все в науку рвался. На кафедре оставляли, двести рублей оклад. А тут ребенок. В общем, уехали к нему. И десять лет. Плита ее, посуда ее, кровать – и та ее. И здесь с жильем то же самое, – неожиданно отклонилась она от темы. – Правда, кое-кто по блату получает, – заключила Таиска.
И Лизавета Петровна поняла, что и «по блату» у Таиски шансов нет. Некоторое время молчали. Теперь Таиска, благоухая своими резкими, со странным пенициллиновым запахом, духами, молча смотрела на Мячикову. И Лизавета Петровна почувствовала, что все это давно и изрядно Таиске надоело, и она возвратилась к этой теме ненадолго и по крайней необходимости, поскольку надо о чем-нибудь говорить, если не виделись со своей школьной подругой много лет. Но вот взгляд Таиски повеселел, в нем появилось что-то другое, сиюминутное, и она уже поднимается навстречу мужчине, который пригласил ее на блюз. Ему было далеко за сорок. И, несмотря на то, что ему было далеко за сорок, дорогой костюм и очень дорогие туфли придавали ему заметный статус видного мужчины не только в прошлом, но и в настоящем. А уже заметно выраженное брюшко держало дистанцию. Таиска, как и предполагала Мячикова заранее, была в черно-золотистой блузке, черной шелковой юбке и черных, на высоком каблуке, туфлях, которые и в самом деле ее похожей на Эйфелеву башню. Крупная золотистая бижутерия и длинные неподвижные локоны делали почти незаметной шею. И безукоризненные с тонкой щиколоткой, как у скаковой лошади, ноги так и подчеркивали необходимость поднять волосы вверх, чтобы придать всей этой стройной конструкции, под названием «Таиска», полетность. Лизавета Петровна все хотела сказать ей об этом, но не решилась, и продолжала вдыхать резкий запах, когда разгоряченная танцем и комплиментами, Таиска возвратилась на место.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?