Текст книги "О лебединых крыльях, котах и чудесах"
Автор книги: Эйлин О'Коннор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Сирень
Возле моего дома исступленно цветет белая сирень. Подходишь к подъезду – и тонешь в нежной, упоительной, звонкой сладости. Люди замедляют шаг, останавливаются, закрывают глаза.
Положим, закрывают не все, а только те, кто шел-шел с пуделем, а потом осознал, что зрение определённо мешает полноценной работе органов обоняния. А вот если встать и зажмуриться, то можно целиком отдаться ароматам и звукам вечернего города.
– Растопырилась! – недовольным женским голосом говорит вечерний город, задевая меня пакетом.
Даже не знаю, можно ли поставить диагноз точнее.
А по тротуару идет черно-рыжая чумазая кошка, над ней каштан торжественно возносит канделябры с высокими белыми свечами, словно освещая кошкин путь.
– Шаня! – кричит тетка с балкона на первом этаже. – Шаня! Кис-кис-кис!
Чумазая кошка сворачивает в кусты и исчезает. Вечер подходит к каштану и осторожно гасит яркие свечи, одну за другой.
Через пять минут ни кошки, ни тетки, ни торжественного каштанового сияния.
Только по асфальту растекается бледная золотая дорожка, взявшаяся неизвестно откуда.
Май щедр на подарки. Утром город расцветал зонтами, а вечером по двору уже носятся подростки на роликах и перекрикиваются через детскую площадку.
– …сирени наломаем, – доносится до меня.
– Я вам ноги наломаю, – вполголоса обещает затаившаяся в палисаднике консьержка.
– Они и без тебя справятся, – лениво говорит вторая, наблюдая за пируэтами пацанов.
Воздух пахнет так, словно в нем щедро размешали сиреневое варенье.
– Тьфу-тьфу-тьфу, – суеверно сплевывает первая. – Пускай здоровые ездят, засранцы.
Поразительно, до каких высот гуманизма способен поднять человека всего один кустарник семейства маслиновых.
Стоп-кадр
Иногда видишь жизнь стоп-кадрами, иногда – набором короткометражек.
Мальчишка, рыжий, как ирландский сеттер, мчится на самокате и врезается в стаю голубей.
Стоп-кадр!
Внизу лужа, вверху небо, между лужей и небом повисли голуби, точно летучие рыбы, выпрыгнувшие из воды. Воздух загущен до предела синевой их крыльев. Ничего общего нет между жирными птицами, секунду назад бродившими под ногами, и этими существами, созданными, чтобы выныривать из луж и вновь уходить в бездонную теплую глубину.
Люблю, когда этот город сминает реальность, точно обертку конфеты, и расправляет заново. Всякий раз на ней новые рисунки.
…В залитых дождем переулках Китай-города разноцветными гуппи плавают китайские туристы. Возле старой церкви сбиваются вместе и трансформируются в морского ежа, ощетинившегося палками для селфи.
Сбоку из-под деревянного крыльца выбирается пыльный котенок, косматый и заспанный, как утренний первоклассник. «Беги, Форест, беги», – мысленно советую я. Морской еж сейчас атакует тебя. Исфотографирует до потери твоей незрелой кошачьей личности, до превращения из уникального блохастого отродья в умилительную деталь городского пейзажа.
Но поздно: один из китайцев замечает котенка, отделяется от толпы и присаживается перед ним на корточки, держа наготове айфон.
Котенок замирает возле лужи. На пузе у него ирокез. Под лапами у него мокро, а впереди еще мокрее.
Китайский турист сует свой айфон в карман, подхватывает котенка под ирокез и несет в глубь двора, где навалены горой спиленные ветки липы, сухо и есть где спрятаться.
И ни разу – ни разу! – его не фотографирует.
И когда котенок лезет под ветку, смешно отклячив тощий зад, не фотографирует.
И даже потом – тоже нет.
Ни то место, где был котенок.
Ни то место, где его не было.
Вообще – вы представляете? – совершенно ничего не фотографирует! Пальцем не трогает свой айфон.
Если уж это не чудо, то я даже не знаю, что.
Аквариум
В океанариуме утром никого не было, только у входа мужчина в белой шляпе рассматривал актиний. Я прошла дальше, в круглый зал. Тихо. Пусто. Пахнет отсыревшей штукатуркой и бассейном. В чистых окнах аквариумов зелень, свет и прильнувшие к стеклу узкие лица, словно вокруг тебя едет очень длинный автобус с рыбами.
Сразу представляешь, что ты экспонат. Один из представителей исчезнувшего человеческого рода. Случился великий потоп, вся суша ушла под воду, и даже горбушки гор размокли и погрузились в соленый бульон. По подводной площади плывет автобус, и рыбьи дети внимают экскурсоводу. Или не внимают. Просто молча смотрят, как я.
Но тут в настоящий зал ввалилась настоящая человеческая экскурсия с млекопитающим экскурсоводом. Экскурсовод была на каблуках, каблуки цокали по плитке, она говорила внятно и так пронзительно, что хотелось скукожиться и забиться под какую-нибудь из амфор в аквариумах.
– …держится в придонном слое у скалистых берегов, после шторма часто подходит к берегу…
Наверное, эта была хорошая экскурсовод. Она обращала внимание слушателей на каждую рыбу и излагала подробности ее частной рыбьей жизни, не оставляя случайным посетителям вроде меня возможности спрятаться от принудительного просвещения.
Но мне не хотелось знать, как ученые назвали этих странных древних существ, плавающих за стеклами. Я люблю магию безымянности. Целых пятнадцать минут тишины вокруг меня жил и дышал подводный мир, куда пустили только подсмотреть, побродить молчаливым свидетелем, а теперь его на моих глазах грубо овеществляли, превращая в перечень пронумерованных музейных экспонатов. И автобус становился «пристенной секцией», и к бесконечным, серебрящимся, как новогодние сосульки, неведомым рыбинам зачем-то прикалывали ярлыки.
Иногда, давая кому-то имя, ты не добавляешь, а отнимаешь. Я сбежала из круглого зала в соседний, и в первом же аквариуме навстречу мне выплыли три подводных черчилля с надменными бульдожьими лицами, выстроились в ряд и уставились на меня.
Средний что-то сказал (полагаю, выразил неодобрение). Я глазела на них минут десять, пока набежавшие фотографироваться дети не оттеснили меня и я не оказалась возле длинных улыбчивых рыб, похожих на крокодилов.
К счастью, никто не успел рассказать мне, как они называются. Так что для меня они остались рыбами с васильковыми глазами и такими улыбками, как будто им все про тебя известно, даже имя.
Про писателей
Как-то раз меня пригласили в московскую библиотеку на встречу детских писателей. Один из них должен был читать свои произведения. А я, надо сказать, неравнодушна к детским писателям. Они в большинстве своем циничные выродки, я таких люблю. Вот и пошла.
И ведь не то чтобы я была совсем отсталая женщина. Феллини обсудить могу, тальятелле. Но в библиотеке дыхание культуры заставляло ощутить себя немытым питекантропом, ковыряющим в зубах чужим ребром.
Во-первых, фотографии. Библиотека проводила выставку известного фотохудожника на тему «Моя святая Русь». Полсотни снимков, каждый размером с окно.
Там было все: золотые купола, белые церкви, беззубые старушки с умильными морщинистыми лицами, могучие казаки в шароварах, девицы в ромашковых венках, волоокие буренки, пшеничные колосья, обязательная капля росы на траве, в которой сверкает солнечный луч, – в общем, весь тот разлюлималинистый трэш, которым заваливают фотостоки сотни владельцев кэнонов и никонов, не ведающие стыда.
Во-вторых, стихи.
Художник умел не только фотоаппаратом. Он еще знал за поэзию. Каждый снимок сопровождался двустишием. Например, под фотографией зимней речки было написано:
О Родина! Ты вся во льду! И я в бреду к тебе иду,
И блики ласково сияют и прямо в сердце проникают.
А под морщинистой старушкой —
С годами мудрость накопила, в душе сокровища любви.
И пусть бедны ее ладони, ты не стесняясь обними.
У меня нервная система как у хомяка. С возрастом еще как-то устаканилось, все-таки трехразовое кормление – великая вещь. А тогда еще остро на все реагировала, особенно если в непосредственной близости березы и старушки мироточат.
В общем, я себя там чувствовала как пациент инквизиции на процедуре экзорцизма. И единственный луч надежды светил мне во всей этой сусальности – повесть детского писателя, которую автор вот-вот должен был начать читать вслух.
Тут нас как раз и созвали. Рассадили кружочком. В центр вышел красивый мужчина при галстуке. Все притихли.
– Сегодня, – говорит мужчина, – я почитаю вам свой новый роман. Он носит религиозно-сексуальный характер. Экспериментальная проза.
Я в этот момент что-то сказала. Ну, то есть как сказала… Звук издала. Это был такой очень концентрированный звук. Как если бы Эдмону Дантесу объявили, что ближайшие двадцать лет он проведет в тюрьме, его отец умрет от голода, а его возлюбленная выйдет замуж за конченого урода, и у него не будет детей, а еще его сбросят в море, но не поплавать, а в мешке для трупов, – так вот, если утрамбовать все то, что сказал бы по этому поводу Эдмон Дантес, в одно надрывное кряканье, то как раз получился бы этот звук.
Дело в том, что я человек довольно старомодных убеждений. Местами прямо-таки пуританских. Поймите меня правильно: если бы Фельтону Миледи станцевала тверк, он бы тоже не обрадовался, хотя казалось бы. Я не люблю, когда мне вслух читают романы религиозно-сексуального характера.
– Иннокентий предавался своей страсти, елозя по ноге избранницы, – с выражением произнес чтец. – Няня смеялась, краснела, отталкивала Иннокентия, но порочный младенец не отступал. Либидо его, уже вполне мужское, требовало удовлетворения.
Брык.
Следующие двадцать минут я провела в каталептическом ступоре. Изредка из внешнего мира сквозь заслон пробивались фразы «ее мраморные ляжки отняли у него дар речи» и «он взялся бестрепетной рукой». У окружавших меня людей лица были до того безмятежные, как будто в их домашней азбуке на букву «К» был нарисован куннилингус, а на «Л» – лубрикант.
Нет, я хочу, чтобы вы это представили.
Библиотека. Люстры. Шторы. Развязные гомосексуалисты заманивают Иннокентия в тенеты запретной любви. Студентки беспорядочно спариваются с преподавателями. А вокруг со стен колосится Родина. Слезятся старушки. Посмеиваются казаки. Целомудренно сверкает роса.
И блики ласково сияют и прямо в сердце проникают.
К тому моменту, когда чтец закончил первые три главы, я ощущала себя монашкой в логове демонстративных бэдээсэмщиков. В перерыве я выбралась из зала, пошатываясь и бормоча: «Фрикции, фрикции! Лямур де труа!», и мимо казаков и девственниц (тьфу, черт; девиц! девиц!) добралась до выхода.
– Ты лошадка? – спросила кроткая старушка-гардеробщица.
Тут я озверела.
– Нет, – говорю, – не лошадка! Конь, блин, Екатерины Великой.
Гардеробщица, видимо, встречала в храме просвещения и не таких дебилов.
– Была шапка? – терпеливо повторила она.
Я покраснела, схватила шапку и выскочила на улицу.
По улице шла компания крепко подвыпивших людей. Они не употребляли слов «дефлорация» и «адюльтер», а употребляли другие, гораздо более простые слова, в том числе даже и односложные. Некоторое время я шла за ними, наслаждаясь звучанием знакомой с детства речи. Потом вспомнила про шапку, лошадь и гардеробщицу и заржала так, что распугала всех алкашей.
Меня тут спросили, отчего я ничего не скажу о Дне Писателя.
Ну, собственно, вот.
Отпуск
– Не получается! – говорит один запыхавшийся маленький мальчик другому, постарше.
Трижды он пытался нырнуть, и трижды его выталкивало на поверхность. Он стоит по пояс в воде и обижается на море.
– Камней надо в плавки насыпать, – с серьезным лицом советует второй. – Они тебя на дно потянут. Там ты их вытряхнешь и обратно всплывешь.
Младший покусывает губу, не до конца убежденный в действенности этого способа.
– Водолазы так делают, – небрежно говорит старший.
Мальчик поднимает на него недоверчивый взгляд:
– Водолазы? В плавки?
– Работа у них такая, – строго говорит второй.
Замолкает и мечтательно смотрит в сторону горизонта, словно прозревая где-то там вдалеке сосредоточенных водолазов, зачерпывающих из мешка по пригоршне нагревшихся камней и с привычным вздохом оттягивающих резинку.
– Сёма, я толстая?
– Нет.
– Сёма, скажи правду – толстая?
– Нет!
– Сёма, ты врешь! Я же вижу: ноги толстые. А вот это – вот это что?! – брезгливо оттягивает кусок своего спелого бока. – Фу! Жир!
– Дура, – любовно говорит низенький плешивый Сёма. – Это сало! В нем вся красота!
Вода у берега зеленая, за буйками синяя, возле самого дна золотистая, и где-то сверху болтаются недоваренные ноги купальщиков.
– Ванюша, Ванюша! Не писай в море!
– Почему, баба?
– Тебя рыбка укусит! Писай вот тут, на песочке!
– А тут я его укушу, – хмуро говорит мужик, обгоревший так, что выглядит беглецом из преисподней. – Я тоже рыбка. Рыбка дядя Игорь.
Бабушка подхватывает Ванюшу на руки и, бормоча о ненормальных психах, скачет к уборным.
Песок серый, камни колючие, но по морю вдалеке бежит маленький белый барашек, отбившийся от стада, и взрослая волна, сжалившись, выносит его к своим. Он трясет курчавой головой и вместе со всей отарой рассыпается в брызги вокруг хохочущих детей.
* * *
…здесь, конечно, иное течение времени. Не потому что курорт, и не потому что безделье, а потому что рядом с морем все отсчитывается от него. Вместо стрелки по циферблату бежит волна: шур-шур, шур-шур. Позавчера был шторм, так возникла новая зарубка: до шторма и после. Какие вторники, зачем субботы? Дни слипаются и тают, как переваренные яблоки в солнечном сиропе.
Солнца много. Рыжие английские дети сгорают моментально, становятся розовые, как новорожденные мышата, и такие же жалкие. У немцев и шведов очень светлый загар, медовый – а может, все они пользуются каким-нибудь специальным средством, не знаю.
Здесь быстро появляются свои любимцы. Сёма с женой, за которыми хочется ходить с записной книжкой («Сёма, поедем на лифте!» – «Почему не по лестнице? Нам нужно больше ходить!» – «Сёма, я буду ходить в лифте ради тебя, хочешь? Кругами, все четыре этажа!»); чета пожилых англичан: он приносит ей вишневое варенье в розетке, она перекладывает самую большую вишню в его рисовую кашу – всё это без единого слова, с легкими касаниями, невесомыми улыбками; маленькая девочка с копной черных кудрявых волос, которая начинает каждое утро с того, что вдумчиво сыпет себе на макушку песок под крики многочисленных родственниц. Сегодня ей заплели волосы в косы. Она постояла на берегу, собрала песочную кучу размером с муравейник, деловито отряхнула ладони, наклонилась и воткнулась в нее всей головой.
Рыбка дядя Игорь уехал или просто не попадается мне на глаза, но вместо него появился очень похожего типа мужчина, который выгуливает по пляжу сына лет шести.
– Пап, а что примерно можно сделать из песка?
– Из песка можно сделать примерно все, – отвечает папа, рассеянно глядя куда-то вдаль.
– Ну, например?
– Например, шлакоблок. Знаешь, что это такое?
– Нет…
– Ну и слава богу, – ласково говорит отец.
* * *
Или вот десерты.
Начинается невинно – с земляничного суфле, похожего на взбитое с розами облако. Но долго смотреть нельзя. Стоит замедлить шаг, как к тебе льнут гибкие турецкие кадаиф – из тончайших тестяных нитей. За ними упругие желе, белотелые пудинги, рыхлые медовики и распутная пахлава… Все, ты пропал. Тебя подчинили эклеры, непристойно жирный тирамису и совсем уж бесстыжий шоколадный бисквит, обложенный засахаренными вишнями, как наложницами.
– Соня, попробуй кекс!
– Я сегодня не буду сладости…
Марципан от изумления трескается. Из эклера выползает кремовая гусеница, чтобы посмотреть, кто это сказал. Пчела, влюбленно жужжащая вокруг пахлавы, теряет сознание и падает в сироп.
«Она не будет сладостей, она не будет сладостей, – шелестит над столом. – Она нас не хочет!»
Все замирают. Где-то на краю взвизгивает слабонервный мармелад.
– Сегодня новые пирожные, с абрикосом! Видела?
– Я видела весы! – хмуро говорит Соня.
– Ну и что?
– Знаешь, на сколько я поправилась?
– О, крем-брюле! Взять тебе? Оно не калорийное.
– Не калорийное? – с надеждой переспрашивает Соня.
Все смотрят на крем-брюле. Крем-брюле втягивает живот и размашисто крестится.
– Там же нет теста!
– Тогда возьми, – после долгой паузы соглашается Соня.
Над десертным столом слышен дружный вздох облегчения. Мармелад вытирает испарину.
И только шоколадный бисквит пожимает плечами: он сразу знал, что этим всё и закончится. Любимый грех дьявола – не честолюбие, а чревоугодие. Дали бы Нео хоть раз попробовать тирамису, и о судьбе Матрицы можно не беспокоиться. «С такой кормой по крышам не поскачешь», – злорадно думает бисквит, глядя Соне вслед, и подмигивает засахаренной вишне.
* * *
Я пишу: сегодня жара, море спокойное, гоняли на водном мотоцикле, видели медузу.
Мама пишет: вчера разморозили бассейн, кот ушел жить в валенок, на ночь созываем в постель мышей, чтоб теплее спалось.
Я пишу: гуляли по берегу, искали камешек с дыркой, нашли трех нудистов и дохлую чайку.
Мама пишет: гуляли на реке, ловили голавля на меховых червей, прорубь затянулась, пришлось рубить другую.
Я пишу: купила новое парео.
Мама пишет: подшила старый пуховик.
Я пишу: объелась арбузом.
Мама пишет: засолили кабана.
Я пишу: скоро приеду! Жарь картошку, доставай наливку, настраивай гармонь.
Мама пишет: не приезжай! Кот законопатил валенок изнутри, кабан сам пришел, принес соль, умолял пустить его в печь погреться. Проси в море политического убежища и сиди там. Найдешь работу, получишь вид на жительство, перевезешь нас с папой, согласны жить с медузами и есть планктон.
(Приписка: узнай правила иммиграции для обуви. Кот согласен ехать только вместе с валенком.)
Счастливые часы
И вот представьте: теплый воздух, пальмы, столики выставлены прямо на песке, чтобы постояльцы могли наблюдать закат. Закат красив, как арбуз в разрезе. Рыбачьи лодки черными косточками утыкали океан. Среди пальм блуждает веселый пьяный ветер, разносит запах цветов.
Для гостей категории «все включено» сейчас так называемые «счастливые часы» – время, когда любая выпивка за счет заведения. С четырех до шести вечера.
За одним из столиков сидит полная дама в шляпе и белом сарафане. И не задумываясь над тем, что кто-то рядом может понимать по-русски, с надрывом говорит в телефонную трубку:
– Боже мой, Люда, ну с чем, с чем ты меня поздравляешь?! Во-первых, до него еще два часа! Во-вторых, не смей напоминать мне про эту дату! Я сейчас зарыдаю, клянусь тебе, зарыдаю!
Люда, видимо, произносит полагающиеся слова утешения – о том, что жизнь не кончается, и впереди еще много счастливых лет, и подруга ее молода и прекрасна и отдыхает в прекрасном отеле…
– Мне завтра уезжать! – прерывает ее дама, едва не плача. – Господи, ну все одно к одному! Хоть бы еще недельку здесь провести… Не поздравляй меня, не хочу! Я принимаю соболезнования!
Люда опять утешает. Трубка долго изливается воркующим бормотанием, и постепенно с лица дамы исчезает страдальческое выражение.
– Да, – уже гораздо спокойнее говорит она, – да, ты права, конечно. Спасибо тебе, рыбонька моя. И я тебя. И мне. И я.
Кладет телефон на стол и долгим застывшим взглядом смотрит на океан. Я могу поклясться, она повторяет себе то, что сказала ей верная Люда. Все у тебя хорошо, ты прекрасно отдохнула, ничего, что завтра уезжать, ты еще вернешься на этот курорт, к тому же ты похудела, придешь на работу – девочки обзавидуются, и загорела наверняка, тебе ужасно идет, ты у меня красавица, и молодая, ну молодая же, что ты там себе напридумывала глупостей!
Если бы я сочиняла эту сцену, то не знала бы, как закончить ее. Но жизнь бесстыднее вымысла. Один из молодых официантов замечает полную даму, уставившуюся на океан. Озабоченно взглядывает на циферблат над баром, где стрелка подбирается к шести, подходит к ней и, склонившись, произносит одну-единственную фразу, которая перечеркивает все старания Людочки.
– Мадам, – доверительно говорит он, – ваши счастливые часы заканчиваются. Хотите еще вина?
Утренник
В средней группе детского сада к сентябрьскому утреннику меня готовил дедушка. Темой праздника были звери и птицы: как они встречают осень и готовятся к зиме. Стихотворений, насколько мне помнится, нам не раздавали, а если и раздали, дедушка отверг предложения воспитательниц и сказал, что читать мы будем свое.
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова «Таракан».
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одернула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосет.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждет.
В «Театре» Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тетушка. У меня вместо тетушки был дед. Мы отработали все: паузы, жесты, правильное дыхание.
Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на «вивисекторах» лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под ребрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают.
– Сто четыре инструмента рвут на части пациента! – тут голос у меня дрогнул. – От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова «На смерть поэта», оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит еще в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обреченно вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребенка?
Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: «Папа, папа!»
Бедный сын!
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясенно молчал вместе со мной.
Но и это был еще не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мертвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан!
Чей-то папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
Сторож грубою рукою
Из окна его швырнет.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадет.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном еще желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но все было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он, задравши ножки, ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно поаплодировали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже «Майн Кампф», хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребенком именно это стихотворение?
– Потому что «Жука-антисемита» в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.