Электронная библиотека » Эйлин О'Коннор » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 3 мая 2018, 11:40


Автор книги: Эйлин О'Коннор


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Звон

Сначала на подоконнике возникла муха с бородатыми ногами, затем, деликатно погудев, вошел в форточку шмель, и наконец на шторе обнаружилась дрожащая божья коровка. В ответ на предложение полететь-на-небо-принести-нам-хлеба обмочилась. Это паломничество насекомых наводит на мысль, что тепла еще долго не будет.

На улице толкается ветер. Пылевые смерчи носятся по тротуару, встречная собака колли парусит всем телом. И посреди летящих оберток, окурков, сухих листьев, обрывков рекламных листовок и пивных крышек стоит невозмутимый дворник и созерцает мусорную вакханалию. Идеальная модель для памятника освобожденному Сизифу: камень валяется под ногами, а плешивый Сизиф сворачивает самокрутку и беззлобно сплевывает на горный склон.



Пока рассматривала божью коровку, вспомнила, как один дедушкин знакомый перенес урологическую операцию и на вопросы о здоровье полюбил отвечать «струя крепчает!», чем вводил в смущение женщин-коллег. Продолжалось это до тех пор, пока его случайно не услышала жена.

– Хоть что-то у тебя крепчает! – прошипела она, и с тех пор коллега на вопросы о здоровье краснел и говорил, что спасибо, все хорошо, и шрам больше не тревожит, и вообще самочувствие отличное.



В пасхальную ночь за окном услышала тихий нежный перезвон колоколов. Изумилась, посмотрела на часы – начало второго. Прежде по ночам никогда не звонили, даже на большие праздники.

Сперва мне подумалось, что бить сейчас в колокола не совсем гуманно, ведь по соседству с храмом жилые дома, где спят люди. Но перезвон был так прекрасен, что я невольно отвлеклась от сочувствия разбуженным бедолагам. Он плыл издалека и в то же время звучал рядом, наполняя всю комнату, и чем дольше я слушала, тем радостнее мне становилось. Не знаю, как лучше объяснить, но в его однообразной мелодичности и в самом деле была радость, а еще прощение всем и обещание, что смерти не будет, а раз так, думала я, благоговейно внимая ангельским звукам, пусть звонят, когда хотят, потому что для этой вести нет неподходящего времени.

Колокола всё пели и пели, разгоняя тьму. Я зашла на кухню, чтобы открыть окно, и обнаружила, что все это время звенела батарея бутылок на холодильнике.

Три виски, три коньяка, два хереса и пиво. Я проникалась благодатью под звон непочатого бухла.

Каждый раз в таких случаях вспоминаю фразу, что человек есть устройство по переработке трэша в Царствие Небесное. Она не об этом, но и об этом тоже.

Билет

Однажды мне рассказывали историю о девушке в чужом негостеприимном городе. Город был большой, девушка была маленькая, и как это часто случается с маленькими людьми в больших городах, история ее была об одиночестве и немоте. Люди, к которым не умеешь обратиться, предметы, которым не знаешь названия. Она учила язык, но ей казалось, что, пока она запоминает три новых слова, в мире рождается еще три тысячи.

В общем, это было безрадостное повествование о том, как каждое утро девушка просыпалась затемно в комнатушке, где, кроме неё, жили, ели и спали еще какие-то люди, и бежала на электричку или какой-то пригородный поезд, который доставлял ее на работу. Не помню, чем она занималась – мыла ли полы, перебирала ли овощи, баюкала ли чужого ребенка, – да это и не имеет значения. Она добросовестно тянула свою лямку каждый день, а в конце дня падала без сил на койку, вокруг которой продолжали жить, есть и спать.

Повседневность ее была бы совершенно беспросветной, если бы не лотерейный билет. Девушка покупала его каждое утро. Грошовый билетик – они продавались на станции, с которой ее увозила электричка. Смысл этой небольшой, но довольно существенной для нее траты заключался в том, что каждый новый билет приближал исполнение ее мечты. Потому что девушка твёрдо намеревалась однажды выиграть. И не просто свой месячный заработок или, допустим, поездку на Канары.

Она хотела выиграть квартиру.

Что такое квартира для бездомной, несчастной, нищей девочки в чужой стране? Если подходить к делу практично, то хлопоты, налоги, продажа, налоги с продажи… Но Золушка никогда не думает о тыкве в контексте износа рессор и оплаты проезда по частной королевской трассе. Для нее это лишь способ быстрее добраться до королевского дворца – туда, где всегда воскресенье, и свечи, и праздник, и лето, и смех, и то, что нельзя.

Девушка мечтала о своей квартире, потому что именно так в ее представлении выглядело счастье. Одиночество пассажира в плацкартном вагоне и одиночество машиниста, смотрящего в окно локомотива, – это два разных одиночества. По ночам, засыпая, она мысленно красила стены спальни в светло-зеленый и расставляла на подоконниках фиалки – обязательно синие с белой каймой.

Удивительно, до чего изобретательны становятся некоторые люди, когда им не хватает света. Лотерейный билет был лампочкой – единственной, которая подсвечивала для нее темноту утренней станции, да и всю остальную темноту. Каждое утро девушка стирала защитный слой с картонного прямоугольника и в те минуты, пока еще не вскрытый билет был в ее руках, чувствовала себя почти счастливой.

Ах да, чуть не забыла одну важную деталь.

В эту лотерею не разыгрывалась квартира.

Невозможно было получить ее, что бы ни оказалось под защитным слоем на картонном прямоугольнике. Никак. Никоим образом. Предполагались какие-то ерундовые призы – допустим, пластиковые китайские игрушки, или чашки-непроливайки, или даже карандаши, которыми можно было бы нарисовать дом, а в нём зеленую спальню и фиалки с белой каймой.

Но и только.

Девушка знала об этом с самого начала, с той минуты, когда потратила деньги на первый билет. Но день за днем, месяц за месяцем она продолжала покупать их и мысленно облагораживать свой маленький частный рай ковриками из «Икеи» и полосатыми занавесками из нее же.

Когда я думаю об этом, меня охватывает нечто вроде благоговения. Каждый день человек терпеливо создает параллельную реальность и протискивается сквозь крошечную мятую дверцу лотерейного билета из своей собственной жизни в другую – причем даже не в ту, где он счастлив, а всего лишь туда, где допускается такая возможность.

Скажем, один шанс из пяти тысяч.

Удивительно, до чего изобретательны становятся некоторые люди, когда им не хватает надежды.

Кто-то однажды сказал мне, что это история о самообмане, о торжестве иллюзии над здравым смыслом. Однако я по-прежнему думаю, что это история о чуде, которого не случилось. Этим оно и ценно – невоплощенностью.

Девушка не выиграла, разумеется. Она еще долго ездила в электричке, покупала билеты, учила язык, затем сменила работу, нашла еще одну…

Прошло довольно много времени. Однажды утром она обнаружила себя стоящей на платформе в ожидании пригородного поезда, но только уже в другом измерении. Воздух пах свежескошенной травой, люди вокруг были приветливы и говорили на понятном языке – теперь она даже думала на нем и видела сны. Ее ждала новая работа, а вечером ей предстояло вернуться в съёмную квартиру – нормальную человеческую квартиру с полосатыми шторами и тощим котом, которого в ближайшие два года она планировала перевезти в их собственную.

Сбывшееся чудо меняет реальность, несбывшееся – человека. Когда несколько лет назад уже выросшая девушка рассказывала эту историю, у неё всё было хорошо. Она любила город, в котором жила, и понимала его разговоры. Ее тощий кот растолстел и гонял нового маленького кота по дому, который не без оснований считал своим.

Из сбывшихся чудес рождается сказка. Из несбывшихся получается жизнь. Сотни невыигрышных лотерейных билетов складываются в приз, который невозможно измерить. Я думаю о девочке, твердо знавшей, что волшебства не случится. Весной, когда теплеет, она спускается в сад и высаживает перезимовавшие фиалки в рыхлую землю.

Они распускаются ярко-синими цветами с белой каймой.

Жаворонки

В шестом классе меня подрядили на общественно-полезные работы. Я занималась русским с Юлькой Тумановой. В переводе с языка школьных эвфемизмов это означало, что я пишу за Юльку сочинения и пытаюсь вдолбить ей правила, которых не знаю сама. Дважды в неделю я переступала порог тумановской квартиры и оказывалась среди клонированных березовых стволов, ровных, как единицы в тумановской тетради. Родители Юльки очень любили фотообои. И дважды в неделю меня встречала бабушка Тома Ивановна.

Она была не настоящая бабушка, а чья-то дальняя родственница. Очень толстая, с покатыми, как на портрете Гончаровой, плечами, производившая впечатление тяжеловесной бесшумности. Парадоксальное сочетание, но я не знаю, как объяснить это иначе. Когда Тома Ивановна появлялась в прихожей, казалось, тебе навстречу выплыл приветливый холм.

Холм брал меня за руку и вел на кухню.

В семье Тумановых у Томы Ивановны было лишь одно занятие: она готовила.

Господи, как она готовила!

На ее котлетах хотелось жениться. Борщ было стыдно есть: он во всем, абсолютно во всем превосходил тебя. Блинчики с грибами могли довести чувствительного человека до депрессии: он понимал, что самое яркое событие в его жизни произошло и ничего прекраснее уже не случится.

Тома Ивановна двигалась по своей кухне, как музыкант Дэнни Будман по пароходу «Вирджиния»: с легкостью, доступной лишь тому, кто родился и вырос в этих стенах. Однажды мне довелось увидеть, как она печет яблочный пирог. Печет? О, нет. Идея совершенного пирога, задуманного где-то в высших сферах, на моих глазах обретала материальное воплощение, а проводником этой идеи выступала Тома Ивановна. Она дирижировала всей кухней, от холодильника до штор, а вокруг нее закручивался безумный вихрь из ароматов, отрывистой перебранки венчика и кастрюли, драконьего жара духовки, блеска сахарных кристаллов… Оркестр не фальшивил ни в единой ноте. Я сидела на табуретке, поджав ноги, и меня омывало волнами увертюры яблочного пирога.

Все-таки мироздание в проявлениях своего чувства юмора иногда заходит далеко. В семье Тумановых презирали еду. Юлька перебивала аппетит чипсами и соломкой. Ее отец вполне мог довольствоваться покупными пельменями. Мать, садясь за стол, не раз повторяла с очевидным неудовольствием: «Опять на унитаз работаем!» – фраза, смысл которой оставался для меня загадкой.

Не знаю, что думала об этом Тома Ивановна и думала ли вообще. В детстве я могла бы спесиво назвать ее глупой, если бы уже тогда не ощущала, что категория интеллекта попросту не имеет к Томе отношения. Никто не пытается определить, умна ли плодоносящая яблоня. И какой IQ у холма, на котором она растет.

И вдруг Тома ослепла. Свет ей выключили сразу и навсегда. Никаких подробностей я, конечно, не помню, да и вряд ли они были мне известны. Просто раньше, когда я приходила в гости, на лице Томы сначала появлялось выражение радости, а затем глубокой сосредоточенности: она размышляла, чем меня накормить. А теперь все стало наоборот. Сначала Тома напряженно сводила брови и наклоняла голову – пыталась по шагам узнать, кто пришел. А затем уже ее лицо озарялось улыбкой.

Она упорно выходила встречать гостей в прихожую, и было мучительно видеть, как эта отяжелевшая, громоздкая, до нелепого огромная туша ползет тебе навстречу по коридору с березками: крейсер, застрявший в узком русле реки.

Ее волшебный дар бесшумности исчез. Тома Ивановна задевала полки. Ударялась о шкафы. Роняла стулья. Она была похожа на неуверенный ураган, который несется на тебя, словно в замедленной съемке.

До тех пор, пока не возвращалась на кухню.

Видя, как она готовит, я начинала подозревать, что Тома Ивановна всех нас дурачит.

Ножи.

Кастрюли.

Ложки.

Венчик.

Дуршлаг.

В кухне не находилось предмета, который не подчинялся бы Томиной воле.

Она доставала из шкафов банки со специями, не задумываясь ни на секунду. Отмеряла стеклянным стаканом муку, и если нужно было взять две трети, отсыпала ровно две трети. Точность и быстрота, с которой она разбивала яйца, резала овощи – точно строчила швейная машинка, обжаривала мясо или замешивала тесто, ошеломляли. Я и раньше понимала, что Тома творит нечто необыкновенное, но теперь ее возможности обрели явственный оттенок чуда.

Лишь холодильник поначалу вызывал у нее небольшие затруднения, но и с ним они быстро договорились, что и на какой полке он будет хранить. Задержку в коммуникациях я списываю на то, что он был очень молод и, возможно, туповат.

Это был первый в моей жизни случай, когда я увидела, как сначала человек создает свой мир, а потом мир хранит своего человека. И бережет его в несчастье, и длит его до-бедственное существование.



Что осталось от плюшек? От драников и борщей? Ничего. Работа на унитаз, как говорила Юлькина мама, любящая фотообои с березками.

Ради чего Тома дирижировала своим оркестром? Ради идеального манника и лучшего в мире бульона? Близким было глубоко плевать на то, что она делает. Но мне хочется думать, что рано или поздно эхо каждой песни, пропетой с любовью, возвращается, и мелодия снова звучит вокруг замолчавшего певца.

В начале мая мы с Юлькой провели последнее занятие: она уезжала куда-то на юг, к родне матери. На прощание Тома Ивановна вручила мне пакет «жаворонков» – мягких тестяных птичек с глазками из изюма. Я бездумно съела их один за другим.

И только на последнем споткнулась, представив, как незрячая Тома выкладывает каждой заготовке глаза.

Впрочем, потом все равно его съела.

Он был такой вкусный, что хотелось петь.

Письмо

Мне принесли гвоздички: мелкие, похожие на полевые. Стояли они долго, почти месяц. А достояв отпущенный им срок, не завяли, а выцвели. Остались с прямыми жесткими стеблями, не опустив и не сморщив ни одного цветка.

Но там, где горели алые лепестки, стали блекло-розовые, а ликующий белый выродился в тень самого себя. Кажется, оставь я цветы в вазе еще на неделю, они бы просто растворились в воздухе.

Подумалось, что вот так, пожалуй, могла бы выглядеть идеальная старость. Ни тебе отвисающих складок, ни морщин: медленное выцветание, процесс, обратный проявке: на фотокарточке постепенно исчезают черты и знаки. Пока не остается белый лист, сиречь – небытие.

Но на белом листе проступают слова.

Все дело в том, что у этой старухи была открытка, новогодняя открытка с елкой и крутыми завитками синей вьюги. Открытка в больнице – довольно глупая вещь. В больнице часто трогательные, хорошие, добрые вещи отчего-то выглядят глупыми. А эта была еще и хронически неотправленная, что меня тихо выводило из себя: очевидно, как надругательство над самой идеей послания.

Она писала на ней каждый день. Доставала из ящика ручку. Садилась на край продавленной кровати, поближе к тумбочке. Эти панцирные кровати в больнице хуже ям, честное слово. В яму упал один раз – и все. А тут чем дольше лежишь, тем глубже проваливаешься.

И медленно начинала выводить слово за словом.

За те два месяца, что я наблюдала за ней, не было ни одного дня, когда она изменила бы своему ритуалу. Худая старуха с целлофановыми глазами, с туго обтянутыми, как луковицы в сетке, скулами и подбородком, воплощение той самой идеальной старости без морщин, брала одну и ту же открытку и писала на ней, выводя всё новые и новые пожелания поверх уже высказанных.

Я знаю, о чем она писала, потому что еще застала то время, когда открытка была белая.

У старухи был прекрасный почерк. Так что поначалу, пока все это не превратилось в безумные напластования каллиграфической вязи, текст можно было разобрать, хотя под конец каждого сеанса буквы начинали слабеть, конвульсивно подергиваться и тянуть умирающую строку вниз.



Не знаю, кому она адресовала свое письмо, эта сломанная балерина с вечно прямой, словно намертво приколоченной к кресту спиной. Обращения там не было. Но было «здоровья Саше», долгие годы жизни кому-то, и чтобы им выдали новую квартиру, а еще чтобы не сгорела дача.

Вот эта дача меня сильно занимала. Странное какое-то пожелание подруге или родственнику, думала я. День за днем старуха продолжала свое дело: здоровья Саше, пускай выдадут квартиру и дача пусть останется цела… Потом неожиданно появилось что-то о пианино, а чуть позже на оставшееся свободное место влез совершенно безумный «продмаг».

Старуха писала.

Слов становилось все больше. Уже нельзя было прочесть новые, а елочка с обратной стороны украсилась выпуклыми гирляндами продавленных строчек. Старухе это не мешало. Она упорно нашептывала в ямку свои пожелания, не замечая, что они давно переливаются через край, впитываются без остатка в щедро удобренную чернилами землю.

И однажды меня осенило. Я вдруг поняла, отчего на открытке нет адресата, и почему именно елка с завитками вьюги, и при чем здесь дача.

Старуха писала Деду Морозу. Как маленький ребенок, высказывала она все, что накопилось за долгий, длиннее года, прошедший день. Неизменный скелет ее просьб о Саше, квартире и даче то обрастал плотью и просительно щерился черно-белыми клавишами пианино, то снова истаивал до костей, и над ним в толще фиолетовой воды плыли запятые и восклицательные знаки.

Я смотрела на нее и понимала, что делаю то же самое. Без этой детской магии, но и я пишу одно нескончаемое письмо. Слова, поначалу разборчивые, давно уже слились в огромное чернильное пятно, и, кажется, адресат не в силах будет ничего прочесть.

Возможно, мне нужно было вовремя остановиться?

Попросить один раз, может, два. Но не двадцать и не сто. Не засорять эфир белым шумом, сократить свои желания до простой дроби, а не возводить в степень бесконечным навязчивым повторением.

Может быть, тогда меня кто-нибудь услышал бы?

К концу второго месяца открытка превратилась в труху. В изъеденный шариковой ручкой бумажный лоскуток. Я купила на почте новую, тоже с елкой, но положить на тумбочку не успела: однажды старуху увезли в другое отделение, и больше я ее не видела.

Старая открытка так и осталась на тумбочке. У меня в руках она развалилась на две половинки, но я все равно бросила ее в почтовый ящик: без всяких мыслей, просто потому, что нужно было ее куда-то пристроить. А таскать чужой мусор в сумке я не люблю.

Но с тех пор я вот думаю иногда… Должна же она была дойти, правда? Пусть не сразу. Сначала попадет к Деду Морозу, тот глянет возраст отправителя, шлепнет штамп «не рассмотрено» и передаст вверх по инстанции, Богу.

Тот возьмет открытку, в которую несчастный больной человек до безумия долго вписывал свою жизнь. И вся эта слежавшаяся сырая глыба бесконечных просьб вдруг расслоится на легкие, как перышки, ясные желания: чтобы мама с папой были счастливы, чтобы Саша был здоров, чтобы мы вместе приезжали на дачу и больше не было того страшного пожара, после которого слег дедушка. Чтобы Катенька хорошо училась и ее не обижали в школе, как меня.

Пусть никого не обижают.

Забери меня отсюда, дедушка, ты уже всех моих забрал, а я все тут, одна да одна.

А когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченый орех.

Бог задумчиво почешет подбородок, кивнет, и юная девочка в белой пачке закружится под вальс, который играет на пианино ее мама, и на полке будут конфеты, те самые, из продмага, в золотой обертке, и елка будет сиять, и вьюга будет петь, но совсем нестрашно, потому что больше не случится ничего страшного, ибо все уже давно случилось и прошло.

А все, что осталось, – только старая новогодняя открытка, на которой никогда не будет написано ни единого слова.

Почему они это делают

Я все думаю о мотивах поступков. Разных. «Живой Журнал» этому очень способствует: ты читаешь то, что люди пишут о причинах своих действий, а фоном к их рассказам идет восприятие этих действий окружающими.

С детьми особенно сложно.

Восьмилетний мальчик, сын моих приятелей, возвращаясь из школы, вдруг пытается обломать ветки барбариса, растущего у подъезда. Его стыдит сначала консьержка, потом бабушка, которой неловко перед консьержкой за поведение внука. На другой день повторяется то же самое. На третий его проводят подальше от этого несчастного барбариса, а он все равно вырывает руку, бежит к кусту и злобно дергает ветки.

В конце концов историю доносят до мамы. Бабушка жалуется, что невозможно управиться с мальчишкой. Что он агрессивен, неуправляем. Предупреждает, что будут проблемы в школе: сегодня он срывает злость на безобидном кусте, а завтра стукнет какого-нибудь малыша.

Мама идет к мальчику. Гладит его по голове. Мальчик, конечно, ревет: он слишком долго был для бабушки негодяем. И сквозь слезы и сопли с трудом объясняет: там гуляет собака по утрам, большая белая собака. Она проходит по узкой заасфальтированной дорожке между машинами и кустарником и задевает боком об ветки. Собаке больно. Кустарник царапает собаку, потому что у нее мало шерсти. А ее хозяин ничего не замечает. Он и кормит ее плохо: она худая, как забор, и еще у нее уши пострижены.

Утром мама смотрит в окно. Действительно, собака: обычная дворняга. Никакого вреда бедный барбарис ему, конечно же, не причиняет. Но мальчик летом сам оцарапался о кусты, и ему кажется, что собаке тоже больно.

Почему он не пытался объяснить бабушке? «Не знаю. Она бы не поняла».

Я слушаю мою подругу и думаю, что надо бы постараться не стать такой бабушкой.

Потом думаю, что от моих усилий ничего не зависит.

Но ладно – дети. У меня есть знакомая семья: мама, папа, пятнадцатилетняя дочь. В середине января я встречаю папу с дочерью в парке. Спрашиваю шутливо, где они забыли маму. Папа так же шутливо отвечает, что их выгнали из дому: мама разбирает елку, а она любит делать это в одиночестве.

«И выносит елку тоже сама, – поддерживает дочь (у нее папины снисходительные интонации). – Ветки ей обкусывает секатором. Садистка!» Оба посмеиваются: немного свысока, но беззлобно.

Месяц спустя мы сидим с их мамой в кафе. Заговариваем о Новом годе. Я показываю фотографии наших новогодних игрушек. И вдруг она говорит: «Знаешь, а я каждый год реву, когда убираю елку. Ничего не могу с собой поделать. Снимаю игрушки, складываю в коробку – и плачу».

Я смотрю на нее, забыв про дурацкие фотографии.

Она плачет каждый год, когда настает пора убирать елку. Она выгоняет мужа и дочь, чтобы они не видели, как она ревет.

А они думают, что ей нравится убирать елку в одиночестве.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации