Читать книгу "Возвращение в Триест"
Автор книги: Федерика Мандзон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Из своего детства она помнит остров, дни, когда она изображала маленькую пионерку, но от этих воспоминаний она давно отреклась и уже не уверена, что все это было на самом деле, она могла бы их и придумать, замещая ими жизнь с отцом. Ведь на способности представлять факты как увлекательные истории Альма построила свою карьеру, но не умеет применять этот талант к личной жизни, тем более к своему прошлому. Невозможно. О некоторых вещах я не хочу говорить. Но… Нет.
Тринадцать золотых сабель маршала, красный паспорт отца, который позволял ему свободно передвигаться по миру, – она унаследовала эту свободу и использовала для того, чтобы уезжать раз за разом, ничего не объясняя. И вот теперь, с балканской иронией, именно отец заставил ее вернуться в город на востоке страны, у самой границы: он оставил для нее комментарий, постскриптум, который надо забрать. Нечто большее, чем просто наследство, выкуп, чтобы затащить ее назад, именно сейчас, когда времена меняются. На пороге новый вооруженный конфликт, собираешься убежать от него тоже? Я ничего не знаю, оставьте меня в покое.
Нужно перестать тянуть время.
Остров – это неподвластная времени диорама. Он снимает любое напряжение, в бухте можно спрятаться под приморскими соснами, накренившимися от ветра, набальзамировать свое тело морской солью, слиться с римскими развалинами. Спокойствие острова навеки. Военная база на страже. Павлины-альбиносы. Маршалу бальзамирование казалось отвратительным, он не хотел кончить так же, как русские диктаторы. Альме нужно начинать с острова, перемотать пленку и посмотреть с начала, как старое черно-белое кино, такое восхитительно китчевое, которое сейчас иногда искусственно раскрашивают. Остров был съемочной площадкой для африканского короля и американских звезд.
Не тяни время!
Лучше вернуться в гостиницу, завтра утром она доберется на катере до материка и поедет на машине в обратную сторону к самой границе. Она помнит, какой раньше была эта граница. Теперь там ничего нет, даже красно-белого шлагбаума и ни одной винтовки. Вернее, есть, конечно, но не для тех, кто путешествует по трассе, только для тех, кто бродит пешком, теряясь в лесах с волками и медведями, и, когда люди с ружьями встречают пеших странников, они вырывают у них из рук документы на языках, которые не могут прочесть. Паспорт ее отца имел большую ценность когда-то. Но на самом деле он ничего не стоит, куда важнее свобода писать и думать. Ты уверен, папа? Да, zlato. Она ему поверила, она всегда ему верила. Эту привычку она не утратила – верить людям и обстоятельствам, даже когда разумнее было бы не доверять.
Она подворачивает штанины и заходит в воду по щиколотку. Вздрагивает. Да, завтра утром она отправится дальше, ей нужно добраться до города, потому что это идеальное время, чтобы найти его. Приближается православная Пасха с крашеными красными яйцами, которые будут освящать в храме Святого Спиридона.
Она делает два шага, ступни проваливаются в ковер из водорослей, покрывающих римские руины, краб проворно прячется среди камней. Как же сложно с ним увидеться вновь. Увидеться с кем? С братом, другом, соперником. Эти ее колебания, нерешительность, идея не сразу поехать в город, а заглянуть сюда, на остров, – за всем этим прячется другая история, которую еще сложнее рассказать.
Отец оставил Альме неожиданное наследство. Когда ей казалось, что она наконец приняла тот факт, что его просто больше нет, – оставила в прошлом похороны с этими перешептываниями, почему это она, его дочь, не произнесла ни слова, с ее-то профессией, а ведь могла же хотя бы зачитать какое-нибудь изречение, но в те дни в голове у нее не было ничего, только черная дыра, которая поглощала любое намерение или жизненный порыв, яростный и неуклюжий протест против времени, которое она потеряла, против отца, который заставил ее поверить, что люди никогда не уходят по-настоящему, против неприступного отчаяния своей матери, которая все плакала и плакала, невзирая на все попытки ее утешить. И то, что Альма не проронила ни слезинки, становилось еще более возмутительным, равно как ее джинсы и кеды, ведь она примчалась сломя голову, не подумав про чемодан с вещами и темные очки, и на похоронах ей больше всего хотелось убежать от всех этих глаз, как она делала в десять лет, когда скучала по отцу и отчаянно крутила педали по венской трассе, уверенная, что догонит его, где бы он ни был.
Он снился ей много ночей подряд: как он стоит на палубе катера, облокотившись на борт, или сидит на скалах у берега. Всего несколько месяцев назад она решилась стереть его сообщения с автоответчика, больше никаких «как дела, zlato?», чтобы не сойти с ума. И вот когда ей показалось, что она смирилась с идеей необратимости, пришла весть о наследстве, которое нужно забрать, и теперь она вынуждена вернуться в родной город.
Она давно не ездила на восток страны. Сколько? Если ее спрашивали, она неопределенно махала рукой, мол, не помнит, но, естественно, она точно знает год и день.
Когда разразилось новое противостояние в Европе и некоторые проводили параллели с тем, что происходило в тех местах тридцать лет назад, главный редактор издания, где она работает, вызвал ее и попросил туда поехать. Поезжай посмотреть, у тебя точно найдется ключ к более ясному пониманию.
Нет. У нее нет никакого ключа к тем мирам. Ты оттуда, понимаешь такие вещи. «Оттуда» – туманное и растяжимое понятие, прямо как чувства. Командировку можно организовать за несколько дней. Об этом не может быть и речи. Она видела в газете новые фотографии из зоны конфликта, подписанные этим ее братом, или другом, или соперником. На этот раз фотографии цветные, но построение кадра, в котором соединяется размытый фон и искаженная деталь, типичное кадрирование, когда подходишь очень близко к объекту, используя при этом широкоугольный объектив, – точно такое же, как на снимках, которые попали ей в руки тридцать лет назад, в квартире в Белграде. Не может быть и речи. Последнее, чего хотелось бы Альме, – снова оказаться вместе на территории вооруженного конфликта. А потом по почте пришло запоздалое письмо с последней волей ее отца, и вернуться в свой город на востоке ей показалось вдруг меньшим из зол, хорошей отговоркой, чтобы выпутаться из передряги.
– В каком-то смысле легче поехать на поле боя, чем вернуться домой, – сказал ей редактор, который знал к ней подход, поэтому и отпустил ее.
И Альма задумалась, понимает ли он, насколько все сложно.
Иногда в столичных автобусах она слышала разговоры на языке острова: тогда она внимательно изучала этих людей, в основном это были женщины, пыталась молча сесть поближе к ним, чтобы почувствовать этот укол узнавания, который подкреплял в ней такое излюбленное чувство непричастности к своей жизни, друзьям, любовникам, которые ничего о ней не знают, ни один из них не говорит на языках ее детства. На ужинах на террасах у Тибра она усвоила, что у всех вокруг другой культурный багаж, чем у нее, а ее познания считаются экстравагантными, они не помогают ей наладить связи и чаще всего вызывают скуку или недоверие, а иногда привлекают чудаков. Она знает то, что другим неведомо, но им это неинтересно. Иногда она рассказывала, как одним осенним днем маршал, примчавшись на всех парах из Бухареста, чтобы свести счеты, сказал своим соратникам: «Если бы вы знали, каким я вижу будущее Югославии, вы бы пришли в ужас»; или цитировала стихотворение Тракля[7]7
Георг Тракль (1887–1914) – австрийский поэт-экспрессионист. – Прим. ред.
[Закрыть], которого во всех школах ее города учили наизусть; однажды за ужином, где говорили о политике, она заметила, что на Балканах нужно следить за тем, где заказывать бриньевец, а где сливовицу, чтобы никого не обидеть, потому что в этих краях даже алкоголь стал вопросом самоидентификации. Когда она рассказывала нечто подобное, люди вокруг смотрели на нее с улыбкой и тут же меняли тему – похоже, такие вещи их абсолютно не интересовали, и ей после своего взволнованного рассказа хотелось провалиться сквозь землю.
* * *
Альма тянет время, но сложно долго тянуть время, когда мочишь ноги в апрельском море.
Она выходит из воды, вытирает ноги о траву. Шагает босиком, как девчонка, пока не доходит до асфальтированной дороги, что ведет к виллам, тогда только надевает носки и туфли и идет дальше вдоль леса и забора с колючей проволокой, который ограждает военную часть. На острове все еще дислоцируется военный гарнизон. Она представляет себе, что в хибарке, виднеющейся вдалеке, остался солдат доблестной Югославской народной армии, не ведающий ни о чем, что случилось. Балканский Хироо Онода, который говорит на сербохорватском и хорватосербском и не ориентируется в новых границах страны.
Тем временем солнце уперлось в линию горизонта, и небо над морем стало сахаристо-оранжевым. От скал отражаются пенные брызги, и волны вдалеке морщат синеву. Ветер смешивается с шагами и снова выдувает из Альминой головы все мысли. Она перестала бояться пустынных мест и хруста веток, обломавшихся в последнюю летнюю бурю. Но по-прежнему побаивается павлина-альбиноса и любит подсматривать в чужие окна.
Можно было бы зайти в бухту и найти там ее риф, сейчас полностью спрятанный за соснами, которые касаются ветками воды, и вызывать оттуда духов прошлого, но это место ей не принадлежит. Это всего лишь фрагмент лета длиной в детство или чуть меньше. Передышка от жизни, которая проходила в другом месте, время, сделавшееся нереальным из-за своей секретности. Никому не говори об острове, хорошо, zlato? Да. Много лет она верила, что все это придумала сама: маршала и красный пионерский галстук. Однако слишком много подробностей.
Эти дни существовали, и география это подтверждает. Все пути ведут на остров, говорил ее отец. Но Альма предполагает, что для нее остров – это только начало пути.
Город
(Страстная пятница)
Она никогда не ночевала в гостинице в своем городе. Но ей неизвестно, что стало с домом на платановой аллее, а если выбирать, то она лучше бы вернулась туда, а не в дом на Карсте с трещинами в стенах и квадратными окнами, хоть она и прожила там большую часть своей жизни, прежде чем уехать. Время на платановой аллее вспоминать легче, там тот факт, что отец появлялся и исчезал, отходил на задний план, и достаточно перейти дорогу, чтобы провести вечер в кафе «Сан-Марко», где дед встречался с ней выпить чашечку горячего шоколада со сливками и почитать газету.
Альма хотела заехать в город с севера по виа Коммерчиале, которая отвесно спускается с холма, и на резком повороте открывается такой вид на море, будто ныряешь в него с высокого трамплина, – можно рассчитывать на судьбоносное утешение воды, на хлопковую выцветшую синюю футболку, вытащенную из комода ее детства и надетую на бегу перед тем, как мчаться купаться первый раз за сезон; крики детей, которые на пляже Баркола тренируются нырять «подковой»[8]8
«Подкова» (на триестинском диалекте – сlanfa) – традиционный способ ныряния, распространенный в Триесте. – Прим. пер.
[Закрыть]. Но сбилась с пути. Она заехала с юга, вдоль развалин металлургического завода, проржавевшего массива, который много лет назад перестал извергать огонь, но сохранил шарм советской безъядерной зоны.
Вокруг домá славян с облупившейся штукатуркой, балконами с выцветшей геранью и антеннами, увешанными проводами, висящими как канатоходцы на серых фасадах, когда-то с улицы были слышны песенки с радио Koper, они доносились из окон в районе Сервола, который славился лучшими пекарнями Империи.
С этого ракурса море выглядит совсем не спортивно, в обрамлении лимонно-желтых подъемных кранов торгового порта и рельсов товарных поездов, следующих в Вену или Гамбург; чуть дальше уже виднеется вывеска так любимых фашистами купален Аусония, где ее бабушка играла в бридж, пока Альма училась нырять в воду цвета нефти этого городского унылого моря.
Это город без будущего! Альма вдруг осознаёт, что думает об этом с нежностью.
– Твоя дочь такая же, как этот город, – сказал однажды ее матери доктор душевнобольных[9]9
Так называли итальянского психиатра Франко Базалью, реформатора психиатрических больниц, который работал в Триесте. – Прим. пер.
[Закрыть]. Они курили за каменным столиком под глициниями, дети врачей и санитаров играли в полицейских и воров в парке психиатрической лечебницы. Мать затушила недокуренную сигарету и наблюдала за дочерью, которая бегала в коротких шортах и футболке не по размеру. Она смотрела на нее с подозрением.
– Какая лихая, – заметил доктор. – Она обгонит любого мальчишку.
– У нее ноги длиннее, понятно, что она быстрее бегает.
– Ей весело.
– Она всегда все делает по-своему.
– Как и все мы, разве нет?
У матери вырвался нервный смешок, потом она положила ладонь на руку доктора.
– Я пойду к пациентам.
Доктору душевнобольных нравилась Альма, ведь она не была его дочерью, и он мог любоваться присущей ей свободой, искорками в аквамариновых глазах без необходимости за нее беспокоиться. В доме доктора царила дисциплина и установленный режим, и анархия в нем не очень-то приветствовалась, но вне дома он любил хаотичную жизнь, споры, в которых обычно побеждал, быструю езду. Он любил этот город, куда приехал попытать счастья, поскольку в этих краях ничто не укоренялось надолго и можно было проводить эксперименты: душевнобольные начали выходить на улицу, и народ это особо не волновало, от них не запирались в домах, а смотрели с сочувствием – в конце концов, одеты они как обычные люди.
Альма минует виале Ромоло Джесси, и архитектура времен «железного занавеса» остается позади, так же как и балканская душа города, которую город столь неохотно признаёт. Она идет по набережной к большой площади, где серый цвет уступает место красному кирпичных зданий и желтому – ремонтных работ: весь город в лесах и напоминает старое больное тело, на которое набрасываются с пеленками, скальпелем и дыхательным аппаратом, чтобы попытаться поддержать в нем жизнь или реанимировать.
Она паркуется перед рыбным рынком: когда-то в павильоне с огромными окнами в ваннах бились живые осьминоги, стояли железные весы, корзины с горбылем. Здесь ребенком она поглощала свежих устриц прямо с морской водой.
Она выходит из машины и шагает пешком просто так, наугад.
Она знает, что стоит ей захотеть, она его тут же найдет. Ведь сумела же она его однажды выискать в хаосе войны, в незнакомом городе. Через два дня празднуется православная Пасха, и она уверена, что Вили обязательно заглянет в церковь Святого Спиридона, ему всегда нравилось искать убежища в церквях под золотыми куполами.
Когда-то людей искали по телефонным справочникам, оставленным на ковриках перед дверью или у телефона-автомата с жетонами в каком-нибудь баре. Совпадения имен и бесконечные попытки. Интересно, что написано у него на дверном звонке. В газетах его фотографии подписаны как Вили Кнежевич, но Вили его называл отец, а за ним все остальные. По документам он Гульельмо Кнежевич, многих детей меньшинств на всякий случай записывали так в городе, где билингвизм считался нормой.
В письме с последней волей отца, полученном неожиданно несколько недель назад, говорилось, что он оставил ей наследство, которое пока хранится у Вили в ожидании, когда она объявится, – иначе говоря, в ожидании, когда вернется в город.
Предательский ход, поскольку у них с Вили нет ничего общего, разве что кусочек жизни, который они невольно разделили.
И только-то? Да.
– Наши общества держатся на передаче наследия, – поучал ее друг, когда она упомянула о письме отца на следующий день после того, как его получила. Развалившись на диване в столичной квартире, этот друг напомнил ей, что они оба уже в таком возрасте, когда приходится больше заботиться о мертвых, чем о живых.
– Даже если мы трахаемся с кем хотим, без всяких монополий, – сказал он, отпивая глоток джин-тоника с лукавым видом, – даже если мы освободились от старых семейных уз, приходит смерть, и мы вспоминаем, что мы чьи-то дети и что кровь не вода. Но мы не любим считать себя старыми, правда? – Он улыбнулся ей.
Ей расхотелось ложиться с ним в постель.
– Я уезжаю завтра утром, – сказала она задумчиво и не стала объяснять ему, что в ее краях всем плевать на генеалогическое древо. Про Вили она никогда никому не рассказывала.
Сейчас, сама того не замечая, Альма шагает по направлению к платановой аллее, где проходила ее жизнь до Вили, в прекрасном доме, который дедушка с бабушкой по маминой линии предоставили ей из любви к внучке, чтобы та росла в свежевыбеленных стенах, рядом с немецкой школой в центре. Дедушка с бабушкой обеспечили ей хорошее происхождение, и благодаря этому она росла вежливым и доверчивым ребенком.
Когда Альма подходит к углу с виа Гаттери, она не сразу узнает дом: некогда покрытый копотью, с каменными балконами и строгой кованой оградой, внушительный и неподвижный хранитель времени, теперь он сияет шаловливым персиковым фасадом. Она подходит к домофону; читает вписанные ручкой имена, двойные фамилии чередуются с фамилиями на -ич, все потомки членов гребного клуба «Адриа» – впрочем, как и ее дедушка с бабушкой.
Голос за спиной просит пропустить, девочка с сумкой гимнастического клуба заходит и придерживает для нее железную калитку, не сомневаясь в том, что она тоже хочет зайти. Приходит лифт, Альма качает головой, она предпочитает по лестнице. Квартира на четвертом этаже, с той стороны, где балконы выходят на кроны платанов. Альме ничего не известно о судьбе этой квартиры после того, как они переехали на Карст, она не знает, продали ее или, что более вероятно, оставили в наследство ее матери, чтобы той было на что жить. Не исключено, что сейчас она стоит заброшенная.
С этой мыслью она поднимается на четвертый этаж и звонит в дверь.
Дверь тут же открывается, и выглядывает худощавая женщина в тунике на восточный манер и коралловых сережках, словно она поджидала за дверью. Ее душевная улыбка никак не вяжется с этими суровыми скулами и чертами лица выходцев с Восточно-Европейской равнины. Женщина машет рукой, будто желая сказать одновременно «входи» и «что тебе нужно?», Альма делает шаг вперед, ей проще войти, чем объясняться. Она представляется, имя хозяйки тут же вылетает у нее из головы, хотелось бы хоть краешком глаза глянуть на комнаты, но она успевает уловить только самую малость: латунную ручку, плакат с каким-то фильмом, то ли белый, то ли серый диван, освежитель воздуха с запахом шиповника. Ничего знакомого. Наверное, она ошиблась домом, зря она сюда пришла.
– Здесь жили мои бабушка с дедушкой, – говорит Альма, хотя квартира изначально предназначалась их дочери и из любви к внучке осталась за ней даже после ее безрассудного брака со славянином, и только когда Альма с родителями стремительно переехала в дом на Карсте, квартира снова перешла бабушке с дедушкой.
– Будете кофе?
Ей хотелось уйти, но проще сесть и ждать. Женщина молча завинчивает кофеварку, включает огонь на плите, ставит две чашки на кухонный стол, и Альма узнаёт сервиз с узором из остролиста, которым пользовались ее еще очень молодые родители, когда пили пелинковац после ужина в то далекое время, которое она забыла: они втроем за кухонным столом, отец насвистывает югославский рок, мать выключает радио, у нее болит голова, она уходит в спальню, и им с отцом предстоит мыть посуду. Но сейчас кухня не такая, как в детстве: новая, светлое дерево и блестящая сталь, ей явно почти не пользуются. Похоже на кухни в домах, где Альме доводилось оказаться несколько раз в жизни: квартиры в центре города, купленные какими-нибудь толстосумами под предлогом инвестиций, которые потом используются, чтобы отдохнуть – от детей, плачущих ночь напролет; от жен с их напоминаниями о банковских счетах или машине, которую пора отвезти в ремонт; от кроватей, в которых только спят, потому как делать больше нечего. Эти квартиры с мебелью из IKEA и дизайнерскими объектами, кухнями, используемыми только для того, чтобы поставить контейнер с готовой едой из ресторана. В такие квартиры, которые так и сочатся отчаянием и грехом, она несколько раз заходила с кем-нибудь, даже бутылки вина там не потревожив, – проходи! проходи! – и не возражала, чтобы поскорее закрывались ставни на окнах и чтобы поцелуи были неуклюже деловитыми.
– Вы далеко живете? – спросила у нее женщина, прервав ее разбегающиеся мысли.
– Далеко, да, я живу далеко, – с удивлением услышала Альма собственный голос.
– Я тоже.
Альма смотрит, как она встает, ищет что-то в сумке, висящей на ручке двери, за которой та самая комната ее детства, стены цвета морской волны и письменный стол у окна, где она рисовала осенние листья. Ей кажется, она даже помнит белую кроватку с перекладинами и деревянную лошадку-качалку, выкрашенную в красный цвет, которую бабушка с дедушкой привезли из Зальцбурга.
Женщина возвращается на кухню и садится рядом, показывает Альме в телефоне фотографии с сайта, на котором забронировала на несколько дней эту квартиру; так Альма видит комнаты на экране, фотографии из агентства, не имеющие ничего общего с картинками в ее памяти, – стены перекрашены в белый, нет больше высокого книжного шкафа, где громоздились журналы отца и книги матери: Райт и Лэйнг, «Подземные» Керуака, выжил только чайный сервиз, подаренный бабушкой с дедушкой.
– Вы нашли ее просто так?.. В интернете? – спрашивает Альма.
– Нет-нет, хозяйка дала мне контакты агентства. Она моя подруга, очень давняя.
Хорошее воспитание помешало Альме задавать личные вопросы, но тут помогли профессиональные навыки: порой достаточно немного помолчать, и другие сами расскажут то, что нам хочется узнать.
– Подруга юности. Я играла в труппе, еще девочкой. Уличный театр комедиантов. Приехала сюда, чтобы ставить спектакли с душевнобольными, настоящими сумасшедшими, представляете? Из психбольницы. Они пригласили нашу труппу, в те годы всех интересовали такие реформаторские штуки. Тогда в городе находилась большая психиатрическая лечебница, и ее доктор приглашал актеров. Было ужасно весело, знаете? У меня столько друзей с той поры.
Какая мягкость в голосе этой женщины и восхитительная забота в том, как она воссоздает для нее, незнакомки, годы своей юности: дружбу, душевнобольных, сад психиатрической лечебницы, розы. И все это так доброжелательно. Наверное, цельные люди вот так и рассказывают о своем прошлом, – думает Альма. Но еще она думает о том, как ее мать сказала этой женщине, своей подруге, обратиться в агентство, чтобы та заплатила ей за жилье. Ее мать, которая вечно строила из себя беззащитное существо, для которого сварить картошку – непосильная задача, уж не говоря о том, чтобы распоряжаться деньгами. А на самом-то деле, при всем своем ребяческом эгоизме, всегда умела извлечь для себя выгоду и снискать благодарность кого угодно. О доме на платановой аллее, о том, что квартира осталась ей, мать никогда и словом не обмолвилась.
Альма встает, в руках у нее чашка с узором из остролиста, ей нестерпимы собственные мысли. Она чувствует себя каким-то гибридным существом: наполовину гостьей, наполовину хозяйкой дома.
– Мне пора, – говорит она.
– Да, конечно.
– Спасибо за кофе.
– Хотите посмотреть дом?
Альма колеблется.
– Нет-нет, мне просто было любопытно…
– Ваши дедушка с бабушкой, должно быть, продали эту квартиру много лет назад, когда ее купила моя подруга.
Альма стискивает зубы.
– Как бы то ни было, я пробуду тут всего несколько дней, попробуйте обратиться в агентство, может, она потом будет свободна.
Альма кивает и сдерживается изо всех сил, чтобы не броситься очертя голову вниз по лестнице, вместо этого она ждет лифта, поддерживая светскую беседу на прощание, и только когда железная калитка закрывается у нее за спиной с тихим «клик» и над аллеей вновь показывается небо, невозмутимое и спокойное, Альма чувствует, как ее челюсти разжимаются и дыхание выравнивается.
Годы, проведенные в доме на платановой аллее, все летние. Дни каникул, когда она просыпается рано утром и идет с мамой покупать крапфены[10]10
Крапфен, или берлинский пончик, – круглый пончик с начинкой из джема. – Прим. пер.
[Закрыть] у Греко. Они спускаются по улице среди домов в стиле либерти, девочка с ногами цапли и ее красивая мама, которая похожа на театральную актрису, соломенная шляпка на светлых локонах и загорелые лодыжки в веревочных сандалиях: лишенная наследства дочь профессора.
Они шагают в прохладной тени деревьев, которые обуздывают солнце, а между тем дворники перед театром Россетти еще сметают с тротуаров остатки ночи. Пекарня пропитана запахом дрожжей и корицы. У Греко серебряный зуб, и, когда он улыбается, получается воровская ухмылка; в качестве подтверждения своих корней или для того, чтобы подкрепить фальшивую легенду, он рассказывает девочке об Антигоне, произведя на нее сильное впечатление историей с погребением. Сзади за прилавком стоят большие плетеные корзины, из которых выглядывают кайзерки[11]11
Кайзерки – небольшие круглые булки с бороздками сверху, появились в Вене и распространены на территории стран, входивших в состав Австро-Венгерской империи. – Прим. пер.
[Закрыть] и филончини[12]12
Филончини – небольшие итальянские багеты. – Прим. пер.
[Закрыть], но все витрины отданы под крапфены с вареньем, посыпанные сахарной пудрой: золотые подносы так и снуют туда-сюда по пекарне, пончики появляются еще горячими из цеха и застилают стекло жаром.
Альма с мамой покупают полные кульки. Дома они, сидя на полу или на незастеленной супружеской кровати, вгрызаются в пончики, пока не набивают животы до отказа и пока мать не говорит, что уже поздно, и не отправляет ее переодеться в купальник, а сама начинает собираться на работу – в то время она работала в галерее современного искусства, откуда ее вскоре уволили за то, что она пускала студентов бесплатно и часами курила со сторожем на террасе на крыше, сделанной по проекту Карло Скарпы[13]13
Карло Скарпа (1906–1978) – итальянский архитектор и дизайнер. – Прим. пер.
[Закрыть].
Отсутствие ее отца в эти дни воспринимается как должное. «Кем работает твой отец?» – спрашивает учительница в школе. Папа, кем ты работаешь? Изобретатель, исследователь, чародей, сказочник. Он обожает сбивать ее с толку, рассказывая полуправду.
Летом, до появления Вили, Альма проводит большую часть времени с дедушкой и бабушкой с маминой стороны (существование дедушки и бабушки с папиной стороны – тема неудобная, равно как и любая попытка заглянуть в прошлое семьи). Мать поначалу сопротивлялась, но, когда стопка неоплаченных счетов на столике в прихожей достигла такой высоты, что ее невозможно было не замечать, нехотя уступила.
После обеда они проводят время в полумраке кафе «Сан-Марко», где для деда всегда держат столик. Вместе они читают Die Zeit[14]14
Die Zeit (нем. «Время») – одна из крупнейших немецких газет, выходит с 1946 г. – Прим. ред.
[Закрыть], в том числе ради этого он настаивал, чтобы внучка учила немецкий в одной из престижных школ, он учит с ней столицы мира. Иногда заходит и бабушка, после катания на яхте или партии в бридж, она прерывает их занятия, снабжая свежими городскими сплетнями, заказывает кусочек захера[15]15
Захер – шоколадный торт, изобретение австрийского кондитера Франца Захера. – Прим. пер.
[Закрыть] со взбитыми сливками, как девчонка, или коктейль с мартини, если время уже к вечеру, и упрекает мужа, что тот пытается сделать из Альмы академика. Она же учит внучку играть в брискола и мухлевать в тресетте[16]16
Брискола и тресетте – карточные игры. – Прим. пер.
[Закрыть], водит ее кататься на байдарках в заливе, дарит ей браслетики и ожерелья из стеклянных камушков; когда девочка становится постарше, читает ей стихи Марины Цветаевой, которую никто в городе еще не читает. И этим воспитанием дедушка с бабушкой дорожат куда больше, чем каким-то там наследством. Все то, чем пичкали Альмину мать всю ее юность: стихотворения наизусть и рождественская елка до потолка, тарелки с золотой каемкой на столе. Ее жених, цыган без прошлого, стал для нее возможностью побега, чтобы освободиться одним махом от семьи, от ожиданий, от Австро-Венгрии.
Дедушка с бабушкой к своим семидесяти годам никогда еще не жили под одной крышей, по распространенному в городе обычаю, который отстаивался как символ цивилизованности. Дома у них на противоположных склонах холма, которые выходят соответственно на старый и новый порт; вероятно, было время, когда они делили ложе, но по-настоящему их объединяют путешествия, литература и любовь к сплетням. Бабушка говорит о русских писателях с таким драматизмом в голосе, обсуждает Пушкина и Дантеса, будто это ее друзья, с которыми она проводит вечера и которым обожает перемывать косточки, и Гоголь, Гоголь, самый великий из всех. Ее занимают подробности роковой и незаконной любви этой русской братии, в которой все умирают молодыми и несчастными. Она играет в азартные игры в гостях у подруг или в казино по ту сторону границы, где позже встретит Вили и найдет его более привлекательным, чем внучка.
С бабушкой и дедушкой Альма говорит по-немецки и на городском диалекте: погружаясь в эти дни, она будто залезает в волшебный шкаф, который, захлопнув дверцы, отбрасывает ее за тысячу световых лет от шаткого беспорядка ее дома, от диталини с маслом и посуды, которая громоздится в кухонной раковине, в мир с людьми, говорящими тихими голосами, и глаженым постельным бельем. В школе она описывает дом бабушки и дедушки как свой, ей больше всего на свете хочется, чтобы они взяли ее к себе жить, тогда можно мечтать о школьной форме и четком распорядке дня; только отец одерживает верх над этими мечтами, когда врывается как вихрь, сбежавший от бури, и прямо с порога громко объявляет о своем приходе: все сразу бросали свои дела и кидались к нему, ведь он обещает интересные истории и новости. И его истории действительно полны приключений, он поет печальные балканские песни и делится шепотом секретными сведениями о холодной войне, дочь ловит каждое его слово – у него талант располагать к себе людей, как у всех непостоянных и вечно убегающих.
То волшебное время Альма всегда будет определять как единственное, когда она точно знала, где ее место (в доме на платановой аллее, в квартире с высокими потолками и натертым паркетом, старинной семейной мебелью и вечерами в кафе «Сан-Марко»), оно заканчивается внезапно из-за какой-то неведомой ссоры – наверняка просто мамин каприз, с ненавистью будет думать Альма много лет спустя, – тогда ее родители, как обычно заодно, решают покинуть дом, который бабушка с дедушкой щедро отдали в их распоряжение, и переехать на Карст, в собственный домик с облупившейся штукатуркой, садиком и ржавыми качелями, среди людей, говорящих на другом языке.
С этого момента Альме разрешено видеться с бабушкой и дедушкой только в день своего рождения.
Поэтому теперь, когда она вернулась в город, первое место, куда ей хочется пойти, – это старое центральноевропейское кафе. Оно все такое же, каким она его помнила, выпавшее из времени, как и весь город: столики из мрамора с коваными железными ножками в стиле либерти, на стенах светильники в виде сияющих шаров. Такого рода кафе она встречала только в городах Восточной Европы, скорее в Будапеште, чем в Вене, где царит некоторая моцартовская вычурность. В Санкт-Петербурге за чашкой чая в кафе «Зингеръ» Альма рассказывала мужчине, которого любила за то, что он русский диссидент, о днях, проведенных в кафе «Сан-Марко», о том, как бабушка читала ей стихи Марины Цветаевой. Но его, родившегося в Москве, такие разговоры приводили в замешательство, он тут же переводил разговор на другую тему, рассказывал ей, о чем шепчутся важные политические шишки в кафе «Пушкин», и это непонимание между ними ей наскучило.