Текст книги "Пути-перепутья"
Автор книги: Федор Абрамов
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
В эту ночь Лиза не сомкнула глаз и на минуту.
Сперва, вернувшись со скотного двора, мыла пол в избе – хотелось, чтобы больной свекор попал в чистоту (старик любил опрятность), – потом стала перебирать его постель да увидела клопа на стене возле кровати – начала лопатить весь стариковский угол. Все перемыла, перескоблила: стены, кровать, голбец кипятком ошпарила, а потом уж заодно и перину перетряхнула. Чего больной человек будет маяться на старых соломенных горбылях? То ли дело свежее сенцо! И мягко, и дух приятный, луговой.
Вот так со всеми этими делами – с мытьем пола, с приборкой стариковского угла, с перебивкой перины – она и проваландалась до двух часов ночи, а там уж и спать некак: надо печь топить, какую-то еду для больного сообразить, Васю к своим отнести (насчет коров она договорилась еще вечор с Александрой Баевой).
Лиза привыкла начинать свой трудовой день с первыми дымами на деревне такая уж работа у доярки, но сегодня она и того раньше выскочила из дому, а к матери прибежала – та еще в постели.
– Чего всполошилась такую рань? Попей хоть чаю – я сейчас согрею.
Лиза только рукой махнула. До чаю ли сейчас! Неужели матери родной надо объяснять, что у нее на душе делается?
Утро было холодное, сырое. Кустарник возле дороги поседел от росы, и ох же пополоскало ее в одном платьишке – привыкла по утрам носиться сломя голову.
Но на ходу все-таки потеплее, а каково стоять? А Лиза, наверно, с час или с два коченела у Терехина поля. И все прислушивалась, все ждала: вот-вот раздастся конская ступь и из березняка выедет Михаил.
Но Михаил не ехал.
Лиза начала волноваться. Что там могло случиться? Со стариком плохо? Везти нельзя?
И как только ей пришла в голову эта мысль, она уж больше не томилась у Терехина поля. Сама побежала навстречу. По грязной лесной дороге, четко разутюженной накануне полозьями.
Встретила она брата возле темной еловой рады – не меньше версты прошлепала по грязям.
Сидит, качается на запаренной кобыле, настегивает ее вицей, а старика она сперва и не увидела. Сено, показалось, везет на санях брат. С ног до головы обложил старика сеном, чтобы грязью не заляпало да комар не беспокоил, только для дыханья дыра оставлена.
– Татя, татя, – запричитала на весь лес Лиза, – да что же это такое? Разве так возвращаются люди с покоса?
– Не ори! – коротко бросил Михаил. Он слез с кобылы, устало подошел к саням, приоткрыл лицо старика. – Ну как? Жив? Не вытрясло совсем душу?
Ни единого звука не услышала Лиза в ответ, и она с ужасом перевела взгляд на брата:
– Чего с ним? Пошто он не говорит?
– Выходной взял! – свирепо рыкнул Михаил и вдруг заорал на нее: – Чего стоишь, как столб? Не знаешь, как отца встречают?
Лиза и в самом деле стояла как-то в стороне, на отшибе, и, поняв это, поспешно кинулась к саням, к дыре в сене, откуда чуть заметно шел парок.
– Татя, татя… – Она встала на колени прямо в грязь возле полоза, судорожно обхватила руками старика, вернее, охапку сена, потом срыла сено с груди в ноги – какое теперь комарье, когда к дому, можно сказать, подъехали? Да и она зачем тут? Разве не может веткой отгонять?
Степан Андреянович узнал ее.
– Ы-ы-за-а… – чуть слышно сказал он, но так, что и она, и Михаил – оба услышали, затем на его старых, испугом налитых глазах навернулись слезы.
– Ну, это ты хорошо, старик, надумал, сказал Михаил и от радости похлопал сестру по плечу. – А то я вчерась приезжаю к избе – покойник покойником. И сегодня, сколько ни кликал, не мог докликаться. А тебя, вишь, с первого слова услыхал…
2
Разлад в теле у Степана Андреяновича начался еще тогда, когда он шел с невесткой полями. Хорошее, свежее было утро, ветерок прыскал, а он обливался потом, на великую силу тащил стопудовые сапоги.
Лиза что-то щебетала, давала наказы, советы, а он только и думал о том, как бы добраться до Терехина поля да поскорее распрощаться с невесткой, – не хотелось ее пугать, посреди дороги разлеживаться.
И вот когда наконец Лиза осталась позади, он дотянул кое-как до березняка за полем, ткнулся горячим потным лицом в мокрую, еще не высохшую от утренней росы траву и так долго лежал.
Потом эти лежки пошли у него чуть ли не у каждого муравейника, не у каждой кокоры.[9]9
Кокора – корневище вывороченного ветром дерева.
[Закрыть]
В этот день он с косой, конечно, не разбирался: догреб, доплелся до своих старых владений на Синельге, заполз в избушку, и все – не ел, не пил, до утра лежал, зарывшись в какую-то старую сенную труху, во всей одежде, в сапогах.
Но назавтра он встал молодцом. Легко, без всякой шаткости вышел из избушки, будто и хворости не было, а когда увидел траву в поклоне, густую, тучную, белую от росы, руки сами потянулись к косе.
И покосил.
В одну сторону прошелся, в другую, пьянел от травяных запахов, и как же радовалась стариковская душа! Вот, думалось, не зря ем хлебы. Есть, есть еще от него польза. Будет у Васи молоко…
После утренней напористой косьбы Степан Андреянович поел с аппетитом, попил чаю с дымком всласть, а потом вздумалось ему сходить на свою старую расчистку – посмотреть, что там делается, нельзя ли сколько-нибудь травы потюкать для себя.
И вот с этой-то расчистки все и началось – не нашел он своей пожни.
Все на месте: Синельга на месте, мыс на месте, старые стожары[10]10
Стожары – жерди, которые служат остовом для стога.
[Закрыть] на месте, только расчистки нет, только пожни нет. Кусты всколосились, ольха да осина вымахали. Из края в край. По всей бережине. И Степан Андреянович сел, охнув на старую валежину и заплакал.
Господи, на что ушла его жизнь? Двадцать лет он убил на эту расчистку. Двадцать… Первые кусты начал вырубать еще при царе Горохе, и, помнится, вся деревня тогда потешалась над ним. Кустарник страшный, двум комарам не разлететься, топором не взмахнуть, а ели – боже мой, впору на небо лезть. Ну какой же тут покос?
А он на этот-то кустарник как раз и возлагал все свои надежды: уж ежели ольха да береза так вымахали, то трава и подавно будет.
И он не ошибся. Перед колхозами по тридцать возов самолучшего сена снимал со своих Ольшан – вот каким золотом обернулся для него непролазный кустарник вдоль Синельги.
Правда, он уж и работал – жуть!
Избушка от расчистки далеко ли? За речкой, напротив, четверти часа ходу не будет, а он и эти четверть часа жалел. Тут, на расчистке, спал. Под елью, возле огня. Да и спал ли он вообще в те годы? Кто, разве не он корчевал пни по ночам при свете костров?
Эх, да только ли он себя одного рвал? А Макаровну? Уж ей-то досталось, бедной, она-то, верно, до последнего вздоха помнила эту расчистку. Потому что тут, на расчистке, родила своего единственного сына. Шастала, шастала возле него, оттаскивала в сторону сучья, потом вдруг уползла в кусты, к ручью, а вышла оттуда уже с ребенком на руках. Белая-белая, как береза…
И вот все напрасно. Напрасно надрывался сам, напрасно жену в три погибели гнул, сына малолетнего мучил напрасно – снова кусты. По всей пожне кусты. Как сорок лет назад. И комары. Даже сейчас, в конце августа, вой стоял от них в воздухе…
Степан Андреянович вяло обмахивался березовой веткой, смотрел на буйно разросшийся кустарник за ручьем, и жизнь, прожитая им, представлялась вот такой же запущенной и задичавшей расчисткой. Да и вообще он давно уже не понимал, что происходит вокруг. Люди в колхозе годами считай что работают задаром – почему? А почему добрая половина пекашинцев не имеет коровы? Каждый год трава уходит под снег, а мужик не смей косить – под суд…
Все-таки Степан Андреянович нашел чистую травяную полянку и даже помахал немного косой.
Лиза помогла. Вспомнил про нее, свое солнышко, подумал, сколько у нее радости будет, ежели он поставит воз-другой сена, и пошла коса, заходили руки…
Да, да, удивлялся Степан Андреянович: вот как обернулась жизнь. Родной внук отвернулся, под самое сердце саданул, а эта, чужая кровь, родней родной стала. «Да что ты, татя, куда я от тебя? Как жили вместях, так и дальше жить будем…»
Он плакал. Плакал ночью, перед выходом на Синельгу, плакал сейчас, помахивая косой. За всю жизнь не слыхивал слов радостнее этих…
Степан Андреянович выкосил полянку, нарезал бересты для коробки и шаркунка для Васи – как было забыть про наказ Лизаветы! – а на обратном пути, когда он уже вошел в сенцы избушки, с ним и случилась беда.
– Степа, Степа! – услышал он зовущий голос Макаровны.
Он обернулся – как тут очутилась жена, которая давно умерла? – и вдруг яростный гром грохнул над головой, задрожала, закачалась земля под ногами – и он упал…
3
Речь к Степану Андреяновичу вернулась на третий день, и первое, что попросил он, было: властей позовите.
– Что? Что? Властей? – Михаил, ничего не понимая, посмотрел на сестру, на мать. – Зачем тебе власти-то? Тебе не о властях думать надо, а как бы на ноги встать.
– Властей… Быстрее…
Не посчитаться с больным человеком нельзя, и пришлось посылать за председателем мать, которая вскоре вернулась с Анфисой Петровной: Лукашин с утра уехал в район.
В избу вошла Анфиса Петровна уверенно, не по-бабьи. Есть практика. В войну все похоронки на себя принимала, первой являлась в дом, куда смерть приходила.
– Ну что, сват? Какую кашу с властями варить надумал?
– Бумагу… хочу… дом…
– Ну, насчет дома не беспокойся. Егорша у тебя есть, никакой бумаги не надо…
Степан Андреянович помолчал, видно набираясь сил, и вдруг четко выговорил:
– Лизавета – хозяйка… Лизавете дом…
– Чего? Чего? Лизавете дом хочешь отписать?
– Да… Весь…
Среди старух, бог знает когда набравшихся в избу, пошли шепотки, пересуды: всем в удивленье было, почему старик решил отписать дом невестке. Разве у него родного внука нету?
Лиза, давясь слезами – она стояла в ногах, у старика, – протянула к нему руки:
– Татя, ты ведь неладно говоришь. Какой мне дом? Что ты… На веку не слыхано, чтобы невестке дом отписывали…
– Верно, верно, сват, – поддержала Анфиса. – У тебя внук родной есть и правнук есть. Лизавета тебе как родная, всяк знает, а только порядок есть порядок…
В том же духе говорили старику мать, Марфа Репишная, Петр Житов и особенно с жаром убеждал Михаил, потому что, отпиши старик дом Лизке, разговоров не оберешься: а-а, скажут, оболванили старика, вот он и твердит без памяти Лизавете…
Ничто не помогало. Степан Андреянович стоял на своем: весь дом и все постройки при доме – Лизавете. Одной Лизавете…
В конце концов что было делать? Села за стол колхозная счетоводша Олена Житова, и скоро все услышали: «Я, такой-то и такой-то, в полной памяти и здравом рассудке завещаю свой дом со всеми пристройками невестке моей Пряслиной Елизавете Ивановне, в чем собственноручно и подписуюсь…»
Степан Андреянович расписался сам, потребовал, чтобы приложили руку свидетели, и лишь после этого облегченно вздохнул и закрыл глаза.
Он завершил свои земные дела.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Егорша, тягуче зевая, продрал глаза и аж подскочил: половина десятого! А потом увидел желтенькие, с детства памятные цветочки на старомодных ходиках с белым потрескавшимся циферблатом и, успокоенный, откинул голову на подушку: он дома.
Голова трещала: страсть сколько выпито было за вчерашний день. Первую бутылку за помин деда они раздавили еще на аэродроме с Пекой Черемным и Алексеем Тарасовым.
Пека Черемный, диспетчер районного аэродрома, – старый калымщик, и как минуешь его? Просто клещом вцепился, когда он, Егорша, вывалился из самолета. А вот Алексей Тарасов его удивил. Сам приехал. Специально. Это инструктор-то райкома! Правда, инструктор он особенный – за тот же самый овечий хлев когда-то бегал, что и он, Егорша, – ихние дома в Заозерье впритык друг к дружке, но все-таки, что ни говори, шишка.
И вот помянули деда – прямо в райкомовском «газике». А дальше известно: заехали к Алексею на квартиру чайку попить – помин, в Марьюше на председателя колхоза наскочили – помин, а под Шайволой райтопа встретили – как было не открыть бутылку?
В общем, набрались.
В Пекашино приехали – не знаешь, как и из машины вылезти. Правда, он-то, Егорша, сам, без посторонней помощи выкарабкался, а Алексея Тарасова, того, как архиерея, под руки вывели.
– Эй, кто дома?
Никто не отозвался на его голос. Ни в избе, ни в чулане.
Солнце начало припекать его светловолосую голову. Он повернулся на бок, лицом к медному пылающему рукомойнику в заднем углу и стал припоминать, как очутился тут, на полу, на жаркой, набитой оленьей шерстью перине, – в бриджах, в нательной рубахе, босиком.
Он все помнил, что было поначалу. Помнил, как подъехал к дедовскому дому народу жуть, вся деревня, похоже, собралась, – помнил, как, подхваченный Мишкой, шел по заулку под окошками и плакал даже, помнил, как Мишка на ходу разъяренно шептал ему на ухо: «Нажрался, гад! Не мог потерпеть». (Да, такими вот словами встретил его закадычный друг и приятель!)
Потом, конечно, запомнил встречу с дедом. Он просто упал, просто рухнул на колени, когда увидел деда в белом сосновом гробу – маленького, ссохшегося, какого-то ветошного против прежнего.
Да, деда он запомнил, на всю жизнь запомнил, а дальше, как говорится, пшенная каша в голове: красное, распухшее лицо Лизки, плач, рев, гнусавый старушечий «святый боже, святый крепкий», постоянные подталкивания Мишки сбоку: «Стой прямо!..»
Нет, еще ему припоминается, как, возвратись с кладбища, сели за поминальный стол. Анфиса Петровна – век бы не подумал – такую речь толкнула, до пяток прошибло: «Труженик… пример… никогда не забудем…»
А потом до вина дело дошло – что такое? Из наперстков за такого труженика? Подать стаканы! Ну, и он, Егорша, конечно, жахнул первый: не кого-нибудь деда родного похоронил…
Вот после этого стакана у него в голове и загуляли шестеренки в разные стороны…
Егорша поднялся с постели, прошел за занавеску, зачерпнул ковшом воды из запотелого ведра.
Водица была что надо – холодная, утреннего приноса, и у него немного поосело внутри. Потом он опохмелился: какая-то добрая душа на самое видное место выставила неполного малыша. Лизка?
Егорша глянул на ходики уже без всякого усилия: хорошо теперь работали шейные подшипники. Одиннадцатый час. Самое бы время ей возвращаться со своего коровьего предприятия…
Блаженно, до хруста в плечах, потягиваясь, он вышел на крыльцо, спустился на землю и рассмеялся: колется землица – вот что значит долго не ходить по ней босиком. А вообще-то у них, у Ставровых, не земля, а шелк – по всему заулку зеленый лужок. Это еще от бабки. Бабка Федосья любила травку-муравку под окошками.
Ничего не изменилось в заулке за его отсутствие, если не считать, конечно, дедовской деревянной кровати с матрасом, выставленной на солнце у изгороди. Та же мачта белая посреди заулка, которую он поставил перед уходом в армию, те же ушаты под потоками, то же тяжелое, высеченное из толстенного выворотня било, на котором гнут полозья, и даже роса в тени у изгороди возле нижней жерди та же.
Нет, новое в заулке было – охлупень. Огромное, стесанное с обоих боков бревно, уложенное на березовых слегах вдоль стены двора.
Сам охлупень уже потемнел, и, судя по всему, к нему дед не притрагивался с весны, а вот над конем трудился недавно: и затесы свежие, и щепа на земле белая.
Егорша все-таки дал течь. Не у охлупня, нет, – насчет этого охлупня он ясно писал деду: не надрывайся, ни к чему. И уж, конечно, не оттого, что увидел дедовскую кровать с матрасом: такой обычай – всегда все сушат да проветривают после покойника.
Разревелся он, как баба, когда напоследок заглянул в сарай да увидел, как шевелятся, шелестят белые стружки от гроба. А ему вдруг почудилось, что дед с ним разговаривает. Ну и брызнул. Обоими шлюзами брызнул. И только потом, когда вспомнил, что он солдат, сумел ликвидировать эту позорную аварию.
2
Солнце разгулялось вовсю. Даже в том городе, где стоит их энская часть, не всегда так припекает в данную пору. А ведь этот город с энской частью, в которой он три года служил верой и правдой родине, где, в каких краях? В тех самых, про которые поется в песне: «Зацветали яблони и груши…»
В общем, здорово! Хорошо подставить свою ряху пекашинскому солнышку. Просвечивает насквозь. Как рентгеном.
Его можно просвечивать. Бриджи под коленками в обтяжечку, из офицерского шевиота, сапожки хромовые – смотрись заместо зеркала, подворотничок свеженький – белая каемочка, ну и соответственно ремешок со звездой. Блеск, одним словом. Офицер не каждый так ходит.
Ну, а вы чем, братья славяне, похвастаетесь? Какие у вас за три года достижения?
У Василисы, постной Пятницы, двор разломан наполовину, у Баевых на усадьбе тоже строительство – второй угол у боковой избы-зимницы кромсают на дрова. А что с теремом Кузьмы Павловича? В каких боях-сражениях инвалидность получил с двух сторон костылями подперся?
Да, вздохнул Егорша, хорошо тут заканчивают первую послевоенную пятилетку. Намного превзошли довоенный уровень…
Нет, он не Мишка, не сох по этим пекашинским развалюхам. В первый же час, в первую же минуту, как только переступил порог казармы, из головы вон выбросил. А как же иначе? За этим в армию призывают? В ихней роте и без него хватало мокрых тюфяков, у которых глаза выворачивались от тоски по дому. Жуть что делалось попервости! Какая-нибудь дубина-бревно под потолок, а сидит в уголку, как мышка, да точит слезу. По мамочке, видите ли, скучает. А одного у них лба даже к профессору водили, гипнозом лечили…
Первый день в армии, первые развороты-повороты по-военному… Разве забудешь когда-нибудь, как их первый раз в военном обмундировании выстроили?
Ух, видик! Командир роты старший лейтенант Терещенко идет вдоль строя качается, зубами скрипит: не солдаты, а чучела огородные. У того гимнастерка до колен, у того портки как бабья юбка, у третьего ремень обвис, как шлея на худой кобыле… И вдруг просиял – его увидел.
– Как фамилия?
Егорша отрапортовал по всем правилам – еще в войну с деревянной винтовкой начал проходить боевую подготовку. Вытянулся, щелкнул каблуками:
– Рядовой второго отделения третьего взвода первой роты Суханов-Ставров.
– Во как! Суханов, да еще и Ставров? Сразу две фамилии. Как у барона.
– Так точно, товарищ старший лейтенант.
– Образование?
– Семь классов. – Егорша всегда немножко округлял для краткости.
– Почерк хороший?
– Хороший, товарищ, старший лейтенант.
– Выйди из строя. Будешь писарем роты.
Вот так! Сразу, с первого утра, на командную должность – все только ахнули. А из-за чего? Почему? Грамотой всех шибче? Ничего подобного! После подсчитали: двадцать гавриков у них со средним образованием да еще три лба с высшим. А взяли его, с незаконченной семилеткой. Потому что у этой незаконченной семилетки чердак шурупит, обстановку учитывает.
Покамест его товарищи глаза друг на дружку лупили, да пол в казарме мерили, да письма домой строчили (это в первый-то день в армии!), он что сделал, когда три часа свободных дали?
Прежде всего разведал у вольнонаемного персонала, где тут поблизости можно бабу разыскать, которая иглой ковыряет. Потому что чего ждать, когда очередь до тебя дойдет в батальонной обшиваловке?
Разыскал. К бабе вошел, как и все, куль кулем, а от бабы вышел – шаровары на нужном месте, гимнастерка вподруб, подворотничок беленький… Солдат, одним словом.
Вот старший лейтенант Терещенко и заприметил его сразу. Понял, что этот парень не лаптем щи хлебает.
Но, понятно, воинская служба не коврижки-коржики с медом. Были, понятно, и у него эпизоды – шагом арш!
Раз к ним в ротную канцелярию – он, Егорша, только-только начал в курс входить – вкатывается командир батальона. Злой как черт – язва в брюхе и женка, говорят, на сторону копытом бьет. Вкатывается – то не так, это не так, а потом увидел его:
– Кем на гражданке работал?
– Шофером, товарищ капитан.
– Шофером? Старший лейтенант Терещенко, разве вы не знаете приказ – всех шоферов направлять в АХЧ? (Административно-хозяйственная часть.)
Направили. И вот тут он хлебнул солдатского лиха по самые ноздри. Четыре месяца возил уголь на старом грузовике. Утром вскакиваешь по подъему в пять тридцать, лезешь в грязные шаровары, гимнастерка тоже колом от грязи, на кухне чего-то плеснули – шрапнели (каши, значит) в железную миску кинули: за руль, ребята!
Жуть! Войну добром вспомнишь. За день этим угольком так прокочегаришься черти в аду и те тебя чище. Самая последняя лахудра рожу от тебя воротит. Но больше всего Егорша страдал из-за алюминиевой ложки. Другие – как так и надо. Скидал в рот, что тебе сунули, – и за голенище сапога до следующей заправки. А он никак не мог привыкнуть к этому.
Кто знает, сколько бы он в этой АХЧ мытарил. Может, все три года, до скончания службы, да, на его счастье, заболел шофер у командира дивизии. Ну, тут уж он крутанул своими шариками как следует, чтобы временную прописку в генеральском ЗИСе сделать постоянной…
…Пусто в Пекашине. За все время, что Егорша шел от своего дома до правления, ни одного пекашинца не встретил – ни малого, ни старого: все, видать, на поле. В правлении его тоже не большое веселье ждало – замок в пробое.
Он пошел в магазин сельпо – как раз в это время продавщица начала греметь дверями, должно быть, с обеда возвратилась.
Продавщица по нынешним временам важная птица в деревне. Она да председатель колхоза, можно сказать, жизнь в своих руках держат, и Егорша чертом влетел в магазин: самое это главное в мужском деле – с ходу взять бабу, ошарашить.
Но кого он вздумал ошарашивать? На кого порох тратил? На Ульку Яковлеву она, оказывается, была продавщицей. А Улька Яковлева еще до войны трясла головой, как старая кобыла, – так разве ей на солнце глядеть?
А потом, было бы ради чего выворачиваться. На хлебных полках шаром покати, сахаром-конфетами тоже не пахнет, а в мясной отдел и заглядывать нечего. Там как до войны: наглядное пособие – схема, как разделывать коровью тушу. Все расчерчено-разлиновано. От зада до переда. По научному. Только мяса нет.
От магазина Егорша двинул на задворки – на колхозные объекты. Может, там больше повезет?
Ни черта не больше. Старый коровник заперт (где только Лизка? Неужели задворками домой уперлась?), а на новом скотном дворе тоже, похоже, безлюдье.
Лизка ему в каждом письме про эту пекашинскую новостройку докладывала, так что он знал, как говорится, всю автобиографию коровника, но все-таки не поленился: обошел коровник кругом и даже внутрь заглянул. Надо! А вдруг где-нибудь на командных высотах зайдет разговор – глазами прикажете хлопать?
Работенка неплохая, углы сшиты – хоть воду лей (сразу узнаешь почерк Петра Житова), но когда же он думает сдать в эксплуатацию свой объект? Окна окосячены наполовину, дверей нет, потолок не набран… А потом, ведь нужны стойла, перегородки, всякая другая хреновина.
Егорша поднял с земли толстый обрубок от гладко выстроганной потолочины, размашисто написал плотничьим карандашом – тут, среди инструмента, нашел: «Солдатский привет ударникам великой стройки коммунизма!!!»
Обрубок поставил на чурку (прямо наглядная агитация получилась), потом подумал-подумал и на обрубок насыпал горку «беломорин» – весь портсигар вытряхнул, только одну для себя оставил.
3
К тещиному дому Егорша подошел с тыла, то есть с задворок.
Сперва надулся: что это такое – жена не показывается все утро? Домой он приехал или куда? А потом за воротца скрипучие перешагнул, да шарахнуло по ноздрям свежим коровьим навозом из открытого настежь двора, да зажужжали, завыли вокруг мухи – и начало, и начало травить.
Все вспомнилось. Война вспомнилась, ихняя дружба с Мишкой вспомнилась, первый выезд в лес в сорок втором году вот в это же самое время… И даже Звездоня, покойница, вспомнилась. Мишка уже тогда разорялся насчет кормежки для нее. В первый же день, как только они приехали на Ручьи, потащил его на болото траву смотреть…
Старенькое, кособокое, основательно изрубленное ребятишками крыльцо проскрипело шатучими ступеньками: здравствуй!
– Здравствуй, – улыбнулся Егорша.
А вообще-то не мешало бы перебрать крыльцо, или у Мишки всегда, до самой смерти так будет: в колхозе мнем до беспамятья, а дома дядя сделай?
В сенцах у Пряслиных не лучше – всю жизнь в слепака играют. Руки отпадут два-три раза топором хлопнуть да какой-нибудь осколок стекла в дыру воткнуть?
Наконец Егорша, шаря рукой по двери, еще с незапамятных времен обитой для тепла рваной-перерваной мешковиной, нащупал железную скобу, постучал.
Стук вышел дай боже: дятлом рассыпался сухой, как кость, сосновый косяк, но разве тут понимают по-культурному?
Закипая злостью, Егорша изо всей силы рванул на себя дверь, перешагнул за порог да так и застыл: сын… Его сын…
Сколько он тут, на пекашинской земле? Сутки без мала. Туда, сюда сходил, то, это посмотрел, а про своего гвардейца и не вспомнил. А он – вот он: как штык стоит посередке избы. Вернее, не штык, а ухват сухановский – у них в отцовском роду у всех смалу ноги кренделем, и у него самого, сказывала мать, такие же были.
Егорша присел на корточки, протянул руки:
– Ну, шлепай ко мне. Не узнаешь?
Вася нахмурился – с характером мужик! – а потом вдруг улыбнулся и тяп-тяп, к нему, к отцу…
И тут бог знает что сделалось с ним. В горле пересохло, в коленках дрожь, а когда он сграбастал обеими руками сына да прижал к груди, то тут и вообще ерунда началась…
К счастью, в избу в это время вошла теща.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.