Текст книги "Среди врагов"
Автор книги: Федор Тютчев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
XIV
Однажды, в начале февраля, Петюня проснулся чрезвычайно встревоженный. Глаза его были заплаканы, и по лицу текли крупные капли слез.
Увидев его в таком состояния, старик Арбузов чрезвычайно встревожился и принялся расспрашивать о причине его огорчения.
– Я и сам не знаю, дедушка, – отвечал уныло мальчик, – сон мне страшный приснился. Вижу я, зверь какой-то огромный да страшный прибежал, схватил меня и потащил. Я давай кричать, а он ухватил меня за горло зубами и давай грызть… А ты, дедушка, тоже тут, а только ничем помочь мне не можешь, потому на цепи сидишь. Махаешь руками, плачешь, а оборонить меня от зверя тебе никаким образом нельзя. Дедушка, – добавил мальчик, – страшный этот сон не к добру, чует мое сердце, что не к добру.
– И, полно, голубчик, – постарался утешить Петюню старик Арбузов, – напротив, слезы во сне – это к радости. Может, Бог даст, генерал за нас вступится, Каина-то нашего урезонит, чтобы он, значит, денег прислал и нас отсюда вызволил.
– Нет, дедушка, не к тому этот сон, помяни мои слова. Недаром сердце ноет, а сердце – вещун, чует оно беду неминуемую.
В голосе мальчика было столько безнадежной тоски, что, слушая его, даже у Спиридова защемило сердце, а бедный старик Арбузов совершенно растерялся и только вздыхал и крестился, повторяя скороговоркой слова приходивших ему на память молитв.
До полудня, однако, ничего не случилось.
Тем не менее состояние духа мальчика нисколько не изменилось к лучшему. Он по-прежнему сидел нахохлившись и то и дело испуганно поглядывал на дверь, точно ожидая оттуда себе беды.
Его тревога сообщилась дедушке и Спиридову, которые так же, как и Петюня, сидели в тревожном ожидании чего-то ужасного, что должно было неизбежно случиться именно сегодня.
Вдруг дверь отворилась, и в сопровождении сторожей, нескольких мюридов, Ташав-Хаджи и Агамал-бека неторопливой походкой вошел тот самый перс, который приезжал за купцом-армянином.
Увидев его, Петюня затрепетал всем телом и бросился к дедушке.
– Дедушка, вот он, зверь-то мой! – завопил он не своим голосом. – Боюсь! боюсь! Не отдавай меня, дедушка, милый, хороший, не отдавай!
Арбузов помертвел весь и, широко открыв глаза, с ужасом уставился на перса.
Воцарилась мертвая тишина, нарушаемая только отчаянными, душу раздирающими воплями мальчика.
Войдя в туснак-хан, старый перс, Ташав-Хаджи и Агамал-бек прямо направились к Петюне. Увидя их подле себя, мальчик сразу затих и спрятал голову в колени дедушки, только крепче прижался к ним, не смея повернуть головы. Перс что-то коротко сказал. Два нукера подошли к Арбузову и, надев на него ошейник с цепью, замкнули ее у стены. Старик был так ошеломлен, что даже не сопротивлялся.
Приковав его, те же нукеры грубо схватили мальчика и поставили его перед персом. Тот несколько минут пристально его разглядывал, затем, не довольствуясь этим, для чего-то раскрыл ему рот, ощупал пальцами десны, помял живот и провел ногтем по спинному хребту, потрогал колени, икры и после всего этого с решительным и как бы слегка раздражительным видом обратился к Ташав-Хаджи с несколькими резко сказанными фразами.
Ташав-Хаджи слегка повел насмешливо углами губ и поднял брови, но промолчал.
Перс заговорил снова. На этот раз Ташав ответил ему. Завязался спор, продолжавшийся несколько минут. Наконец перс, сердито сверкнув глазами, направился к двери, после чего Агамал-бек, бывший все время безмолвным свидетелем, заговорил горячо и убедительно, обращаясь то к Ташаву, то к остановившемуся посреди комнаты персу.
Ташав долго слушал Агамал-бека, потупив голову и задумчиво поглаживая рукой свою подстриженную бородку. Наконец, очевидно, убежденный доводами оратора, он сделал энергичный жест плечами и, обратясь к сторожам, почтительно стоявшим у дверей, резким голосом отдал им короткое приказание. Те быстро подошли к Петюне, и не успел он опомниться, как руки его были связаны и сам он перекинут через плечо, точно барашек. Только теперь оцепенение, охватившее Арбузова при входе татар, покинуло его. Он заметался на своей цепи и страшным, задыхающимся голосом закричал:
– Слушайте, вы, душегубы, куда вы хотите вести мальчика?
Никто из присутствующих даже и не взглянул на него, и все двинулись к выходу вслед за нукером, несшим на своем плече горько рыдавшего Петюню.
– Стойте, ироды, стойте, анафемы! – ревел Арбузов, прыгая на цепи как старый лохматый пес, простирая вперед свои руки. Он был ужасен. Всклокоченный, бледный, с перекошенным лицом, с глазами, налитыми кровью, тяжело, прерывисто дыша, он неистово потрясал цепью, силясь разорвать ее и оглашая своды мрачной темницы нечеловеческими воплями.
Петюню вынесли. Последний раз издали донесся его душу надрывающий вопль:
– Дедушка, дедушка!..
Арбузов собрал все свои силы и бешено потряс цепью, но цепь не поддалась; тогда, потеряв всякую надежду, он с глухим стоном, как подкошенный, свалился на земляной пол лицом вниз и в бессильной ярости и отчаянии принялся губами и ногтями рыть и грызть землю.
У Спиридова при виде такого нечеловеческого страдания холод пробежал по телу и волосы шевельнулись на голове: так страшен был Арбузов в эту минуту.
Спустя полчаса в тюрьму снова вошел Агамалов.
– Эй, ты, собака, вставай, – толкнул он ногой Арбузова, – за тебя выкуп прислали.
Арбузов вскочил, словно его подбросило.
– А Петюнька, разве его со мной не отпустят? – спросил он прерывающимся голосом, боязливо вглядываясь в лицо армянину.
Тот злорадно рассмеялся.
– Нет, твой мальчик в Персию поедет. Его купил этот старик-перс, он ему очень понравился еще тогда, когда в первый раз приезжал в этот аул. Твой мальчик красивый. Персы любят таких, – сказал армянин насмешливо и цинично сверкнул глазами.
– Но как же, вы получаете за нас выкуп? Стало быть, должны отпустить нас обоих.
– Мы бы и отпустили, если бы за вас прислали столько, сколько требовалось, но на ваш выкуп прислано лишь пять тысяч. За эту цену решено отдать только одного тебя, за мальчика же Ташаву купец-перс заплатил три тысячи.
– Постой, скажи Ташаву, я дам двадцать. Понимаешь, двадцать? Пусть оставит мальчика у себя, не обижает его, кормит хорошенько, бережет, а меня отпустит за те пять тысяч, которые вам прислали. Через два месяца я вернусь сюда и привезу двадцать тысяч. Понял?
– Понять-то понял, но только все это напрасно, пустые слова. Мальчик уже продан, деньги получены, о чем же теперь и толковать? Ташав-Хаджи не баба и у него не два языка. Слово его твердо.
– Ну а без мальчика мне и свободы не надо, так и скажи твоему Ташаву. Пусть деньги, присланные за меня, назад пойдут, я не хочу уходить из плена.
Агамалов злобно усмехнулся.
– Глупая старая чакалка! – произнес он. – Неужели ты воображаешь, что, наслушавшись твоей брехни, Ташав-Хаджи откажется от получения пяти тысяч? Если ты не захочешь идти добровольно, тебя свяжут, бросят на арбу и повезут туда, где дожидаются уполномоченные с русской стороны с выкупными деньгами; тебя сдадут им, получат выкуп, а после, если хочешь, ты можешь вернуться к нам опять, в гундыне места хватит.
Сказав это, Агамалов презрительно плюнул и вышел. Спиридов принялся уговаривать Арбузова покориться.
– Послушайте, не упрямьтесь. Поезжайте скорее, собирайте деньги, и тогда вы можете поехать в Персию и там выкупить своего мальчика.
– Но как я узнаю, где он будет находиться?
– Это легко. Николай-бек знает этого перса, через него вы легко узнаете, куда увезут Петюню. Это единственный выход. Сопротивлением же вы ничего не достигнете.
Арбузов глубоко задумался.
– А пожалуй, вы и правы, – сказал он наконец, несколько успокоившись. – Послушаюсь вас, и авось Бог поможет мне.
– Наверно даже, – поспешил утешить его Спиридов.
С отъездом Арбузова и исчезнувшего Петюни Спиридов остался в туснак-хане один, и это одиночество, особенно первое время, приводило его в отчаяние. На беду, и Николай-бек, и Иван куда-то исчезли, так что Петр Андреевич был лишен и последнего утешения – перекинуться с ними несколькими словами.
Гундыня тоже опустела. За убийцу горца родственники внесли близким убитого пеню, и его выпустили на свободу.
Страшно медленно потянулось время для Спиридова. Целые дни он, как зверь в клетке, метался из угла в угол, боясь только одного: чтобы не сойти с ума.
Наконец, к величайшей радости Петра Андреевича, в один из дней, когда тоска грызла его с удвоенной силой, в туснак-хан вошел Николай-бек.
Увидя его, Спиридов даже вскрикнул от радости и, отдаваясь первому порыву, бросился к нему на шею и крепко обнял его, чему Николай-бек даже немного удивился.
– Здорово же вы тут стосковались, если мне как брату обрадовались! – усмехнулся он. – Ну, здравствуйте, как живете-можете?
Только теперь Спиридов заметил, что левая рука Николай-бека была на перевязи и на ходу он слегка прихрамывал.
– Что с вами? – спросил Спиридов, глазами указывая на перевязку. – Ранены?
– Слегка, – угрюмо отвечал Николай-бек, – через неделю совсем заживет. Рана не беда, беда, что дела наши плохи.
– А что?
– Русские идут к Хунзаху. Генерал Фези надул нас; мы ждали его через Гимры и Койсубу. Шамиль нарочно собрал гумбетовских и койсубулинских старшин на совещание, и они поклялись занять Карабахский мост на Аварском Койсу и удержать его до приезда наших партий, которые Шамиль поскакал собирать; но пока старшины судили и рядили, Ахмет-хан Мехтулинский по приказанию генерала Фези занял мост и отбросил наши слабые силы. Теперь Фези уже находится в Аварии, и хотя дорога ему предстоит тяжелая, но зато ни один выстрел не встретит его до Хунзаха. Шамиль взбешен и рвет на себе бороду, но ничего не поделаешь, Авария, по крайней мере в настоящем году, выскользнула из наших рук.
– Отчего же такая неудача? Ведь вы говорили, что шамилевские полчища готовы к бою.
– Готовы-то готовы, но беда в том, что собирать их трудно. Собьешь в одном месте, русские идут по другому пути; кинешься туда – они изменят направление. У них отряд в одних руках, а у наших сотня начальников, или, вернее сказать, все начальники… Нет, плохо с недисциплинированными войсками. Шамиль и сам это видит, а как их дисциплинируешь, такую вольницу!
– Да, трудно. Вот и выходит, – прав я был, предсказывая неудачу шамилевскому делу, – сказал Спиридов.
– Ну, это мы еще посмотрим, – упрямо возразил Николай-бек, – цыплят по осени считают.
Спиридов на этот раз не захотел спорить.
– Ну, прощенья просим, домой идти надо. Хотел только навестить вас, узнать, как поживаете.
– Скверно. Скучно очень.
– Погодите немного, может быть, скоро лучше будет, – загадочно произнес Николай-бек и, не давая дальнейших объяснений, протянул руку Спиридову. – Ну, до свиданья пока, завтра приду, потолкуем. Ах да, – вспомнил он, – знаете, Петюня-то помер ведь.
– Помер? Как так?
– А так, как помирают. Били его очень шибко в дороге за то, что сильно тосковал и не хотел ничего есть. Умный народ – плетью к еде приохочивают.
– Ах, звери! – произнес Спиридов. – Жаль мальчонку, смышленый был, тихий.
– Да уж, зверье, – согласился Николай-бек и вышел из туснак-хана.
Сакля Николай-бека помещалась на одном из уступов крутой горы, на которой амфитеатром был расположен аул Ашильты. Она была выстроена, как и большинство сакль, двумя этажами, причем фасад ее представлял узкую арку. При нападении неприятеля арка эта легко могла быть забаррикадирована, и тогда сакля со своими верхними окнами-бойницами представляла небольшую цитадель, весьма удобную для самообороны. Одна половина сакли состояла из двух больших комнат: кунацкой и рядом с ней комнаты хозяина, где он находился, когда желал быть один или в обществе самых близких ему людей. Другая половина сакли, больше первой, представляла из себя ряд небольших клетушек, в которых жил женский персонал и дети, а также была устроена спальня хозяина. Внизу, в нижнем этаже, представлявшем из себя один общий сарай, стояли лошади Николай-бека, сложены были седла и конское снаряжение. Там же, но в другой половине, помещались ближайшие нукеры, которых было всего трое: Иван, один нагаец и один крымский татарин из беглых солдат. Остальные нукеры и часть наездников из сотни николай-бековской обитали в соседних саклях, образуя, таким образом, как бы маленькую самостоятельную общину в ауле.
Был тихий июньский вечер. У открытого окна небольшой комнаты, помещавшейся в угловой башне николай-бековской сакли, на мягком волосяном матраце, обтянутом шелковой материей, полулежала молодая женщина. Несмотря на сильную худобу, ввалившиеся щеки, обтянутые скулы и острый подбородок, в лице женщины легко можно было заметить следы былой красоты. Одета она была, как одеваются богатые татарки, в шелковую рубаху, такую же юбку и суконную чоху, обшитую галуном. Вопреки татарскому обычаю, ни на шее, ни на голове молодой женщины не было никаких украшений, русые волосы ее были заплетены в толстую длинную косу, единственным украшением которой служила голубая лента. Подперев голову локтем, молодая женщина задумчиво смотрела в окно, из которого развертывалась перед ней красивая панорама. Между столпившимися со всех сторон желтовато-серыми скалами зеленела небольшая долина с сверкающей по ней речкой. Далее чернел густой лес, сзади которого снова подымались серые громады гор; вершины их, принимая причудливые формы, похожие на развалины титанических построек, каких-то башен, крепостных стен и куполов, уходили в голубое безоблачное небо, сливаясь мало-помалу в одну общую волнующуюся на горизонте линию. За этими горами начинаются русские владения. Если подняться на крышу, то в очень светлый день можно разглядеть далеко-далеко, на склоне одной из вершин, русскую сторожевую башню; ниже нее расположен форт, но его из аула не видно; только когда дует оттуда ветер, доносится иногда едва уловимое ухом буханье пушечных выстрелов, которыми гарнизон форта попугивает появляющиеся время от времени перед ним шайки беспокойных горцев.
Вот и теперь молодая женщина ясно различает среди царящей кругом тишины слабые раскаты как бы далекого грома, и эти звуки невольно теснятся в ее мозгу. Она живо представляет себе то, что там происходит теперь. Широкая стена форта усыпана усатыми, молодыми и старыми лицами солдат; лежа один подле другого и просунув ружья между зубцами, они спокойно и неторопливо, внимательно целясь, стреляют то залпами, то в одиночку. Артиллеристы суетятся подле орудий, время от времени извергающими целые клубы сероватого дыма; как стальная цепь, лязгает картечь и с визгом и воем несется в пространство, сея на пути своего следования смерть и ужас. Офицеры в сюртуках нараспашку, в фуражках или папахах спокойно распоряжаются, расхаживая между солдатами, сами наводят орудия и зорко следят за тем, что происходит впереди крепости, а там, как муравьи из встревоженного улья, копошатся сотни лезгинских всадников. С гиком и воем кружатся они вокруг стен, то стремительно подскакивают к ним, то, вспрыснутые дождем свинца, мчатся обратно, рассыпаясь во все стороны, подобно воробьиной стае. Пешие, с кинжалами в зубах, собираясь в кучки, пытаются то там, то здесь вскарабкаться на стену. Иногда им это почти удается, некоторые достигают края верхней площадки и с дикими воплями устремляются, махая шашками, на солдат, но всякий раз в ответ на вопли «Алла! Алла!» несется грозное русское «ура», солдаты смыкаются плотнее друг к другу и, ощетинившись штыками, яростно набрасываются на горцев. Происходит непродолжительная схватка, и как падают спелые яблоки с веток яблони, так один за другим валятся мюриды со стен крепости, проколотые насквозь молодецкими ударами штыков.
«Где теперь Николай-бек? – думает молодая женщина. – Неужели там, где гремят выстрелы и льется кровь?»
Последнее время, уступая ее настойчивым просьбам, он начал при всяком удобном случае уклоняться от личного участия в боях с русскими. Дуня замечает, что в нем происходит сильная борьба. Прежней свирепости и охоты к нападениям на русских не осталось и следа. В набеги он перестал ездить и больше старается быть подле Шамиля, наблюдая издали за ходом боя… Всегда, впрочем, так поступать нельзя, и бывают случаи, когда ему приходится для возбуждения отваги в своих бросаться в самую кипень боя. Недавно еще он был ранен в руку и ногу штыковыми ударами и едва не попался в плен. Если бы не Иван, Филалей и несколько мюридов, бросившихся ему на выручку, русские, наверно, успели бы захватить его… При мысли о том, чем бы это могло кончиться, у молодой женщины сердце сжимается от боли.
Четвертый день как Николай-бек выехал из дому и нет о нем известий. Последнее время он был очень сумрачен. Дела Шамиля плохи. Она это знает. Русские заняли Хунзах, укрепились там и идут на Ашильты.
Шамиль выступил к Тилитле, и теперь там надо ожидать кровопролитной битвы, которая решит участь не только Ашильты, но и Ахульго. Отбросит ли Шамиль русских? Едва ли. Все время свято надеявшийся на успех Николай, уезжая с Шамилем под Тилитлю, был угрюм, и по лицу его легко можно было заключить, насколько была слаба в нем уверенность в победе. «Может быть, он уже и убит?» – размышляет молодая женщина, и при этой мысли ей становится нестерпимо страшно.
Вдали застучали подковы быстро скачущей лошади. Женщина встрепенулась и прислушалась. Через минуту стук подков отозвался совсем близко, прогремел под аркой и замер.
– Здравствуй, Дуня, – ласково проговорил Николай-бек, входя в комнату. – Ну, как себя чувствуешь?
Молодая женщина повернула к нему голову, и на исхудалом лице ее выступили яркие пятна. Она ласковым, любящим взглядом посмотрела в лицо Николай-беку и слабым, прерывающимся голосом тихо произнесла:
– Плохо, кашель замучил.
Словно в подтверждение этих слов, она вдруг громко раскашлялась. Долго, мучительно долго кашляла она, вся извиваясь на матрасике, охая, вскрикивая и давясь хлынувшей из горла кровью. Лицо ее побелело, как бумага, и на лбу выступили крупные капли холодного пота. Николай-бек, осторожно ступая, подошел к больной и остановился против нее, не спуская с Дуни печального, встревоженного взгляда. Заметив, что она, задыхаясь от кашля, шарит подле себя рукой, он догадался и, взяв небольшой медный кувшин, наполненный кумысом, поднес его к губам молодой женщины. Та с трудом, ежеминутно отрываясь, чтобы перевести дух, припала воспаленными губами к краю кувшина. Сделав несколько глотков, Дуня успокоилась, но, утомленная приступом сильного кашля, она бессильно вытянулась на матрасике, закинув свою голову на подушку. Несколько минут она лежала так, молча, с трудом переводя дыхание. Высохшая грудь ее то подымалась, то опускалась под тонкой материей сорочки, а по всему телу пробегала судорожная дрожь. Николай-бек опустился подле больной на разостланный на полу ковер и, взяв ее руку в свою, молча и пристально устремил на нее тревожный взгляд.
– Ну что, как там у нас, что наши? – едва уловимым шепотом произнесла Дуня.
– Плохо, – коротко ответил Николай-бек. – Шамиль отброшен, генерал Фези подходит к Ашильте, дня через два будет здесь.
Дуня ничего не сказала, но на лице ее промелькнуло неопределенное, скорбное выражение. Наступило молчание.
Больная лежала неподвижно, закрыв глаза, с трудом переводя дыхание; в груди ее что-то клокотало; время от времени она делала глубокий вздох, причем острая грудь ее выпячивалась, а сквозь слипшиеся губы вырывался слабый стон.
Ночь, без сумерек, как это всегда бывает на юге, почти сразу сменила день. Луч месяца, но не такого тусклого и мутного, как на севере, а ослепительно-яркого, истинного брата солнца, целым снопом фосфорического света ворвался в комнату и осветил лицо молодой женщины и согбенную над ней фигуру Николай-бека. Торжественная тишина царила кругом. Чуть-чуть посвежевший воздух наполнился ароматом ночи.
На вершинах, как огненные глаза неведомого чудовища, вспыхнули сторожевые костры горцев. Легкие, прозрачные, как дымка, облака проносились по небу, и тень от них причудливыми фигурами отражалась на белой, залитой лучами месяца стене комнаты.
Где-то уныло загукал филин и, словно вторя ему, завыла голодная собака.
– Слышишь? – едва шевеля губами, произнесла Дуня. – Это они мою смерть чуют. Скоро, скоро конец… – Она помолчала и, переведя дух, снова заговорила: – Что ж, пора… я рада… видит Бог, рада… Ты не сердись на это, не в обиду тебе говорю… Тебя я любила, сам знаешь, очень любила, но все-таки спасибо Господу Богу, что вспомнил меня и послал по мою душу… Тяжело мне было здесь… невыносимо тяжело… сам видел…
– Я тебе предлагал сколько раз вернуться назад, ты отказывалась, – печальным тоном произнес Николай-бек.
– Верно… отказывалась… Да и понятно… Что мне было делать… там, у своих. Отец умер, мать уехала… жених бы и глядеть не стал, зачем я ему такая… опозоренная… да и не люб он мне больше… Знакомые все хоть и пожалели бы, а все же чуждаться начали бы, потому я для них татарская полюбовница, ничего больше… Нет, какое уж тут возвращение; а главное, тебя было жаль. Видела любовь твою и сама любила… своей охотой уходить сил не было, совесть не позволяла доброй волей покинуть тебя одного с твоим горем… ну, а теперь не мое хотение, а Божье, не сама ухожу – Бог берет…
Николай-бек слушал слова больной, произносимые слабым, натруженным голосом, и лицо его делалось все сумрачнее и угрюмее.
– На горе взял ты меня, – продолжала Дуня, – себе на горе. До меня тебе легче было… не видел ничего, а теперь прозрел, и страшно тебе, и выхода у тебя нет… Впрочем, есть один, я сегодня думала, не знаю, согласишься ли.
– Какой? – буркнул Николай-бек суровым тоном, за которым скрывалось терзавшее его душу горе.
– Уходи на Афон и поступай в монахи, или в Иерусалим… там никто не знает, да к тому же турки и не выдают наших беглецов… право, послушайся меня… Бог милостив, может быть, и замолишь грехи свои тяжкие. А… что молчишь? Или не по сердцу совет мой?
– Не гожусь я в монахи, – угрюмо усмехнулся Николай-бек, – не вижу в их житье никакой святости, да и безделье их претит мне… Нет, я уж как-нибудь иначе.
– Я так и знала, что не захочешь, – тяжело вздохнула Дуня, – твое дело, поступай как знаешь…
Надолго воцарилось молчание.
Каждый из них был погружен в свои собственные думы. На этот раз первый заговорил Николай-бек.
– Видишь, Дуняша, я думал прежде, что Шамилево дело выгорит, станет он тут владыкою, и пойдет жизнь другая… разбои и убийства прекратятся, вместо кровавой канлы устроят суды, народ приучится к труду и начнет богатеть, заведется торговля, горские племена соединятся в один народ и заключат тесный договор с Россией, по которому мы обязуемся не только не беспокоить ее окраины, но даже в случае войны ее с Турцией и Персией помогать ей всеми своими силами. Наших мальчиков мы посылали бы в русские корпуса и устроили бы войско по образцу русских… Прошло бы лет 50, и из дикой, разбойничьей страны возникло бы небольшое миролюбивое, но в то же время сильное государство, сильное своей неприступностью и мужеством своего народа… Если бы все это исполнилось, я мог бы быть совершенно спокоен, совесть не стала бы упрекать меня, и я нашел бы мир душе моей… Но беда в том, что все эти мечты пошли прахом… я изверился в Шамиле… и не столько в нем самом… он великая умница, но горцы наши ни к чему, они храбры, но близоруки, не понимают своей выгоды, раздроблены и не умеют действовать сообща. Вместо того чтобы стремиться к единению, они разбиваются на отдельные шайки, каждый аул дерется за себя одного, и потому русские их бьют… Если русские поймут наконец, что надо делать, усилят вдвое, втрое свою армию и сразу двинутся несколькими большими сильными отрядами с большим количеством пушек в Дагестан, они в несколько недель сломают упорство Шамиля.
– Я женщина, и то давно предсказывала тебе это, а ты не верил. Почему же, если ты теперь сам видишь скорый конец Шамиля, почему же не уходишь, пока не поздно?
– К чему? Или ты думаешь – мне так жизнь дорога? Если бы ты осталась жива, я еще подумал бы устроиться как-нибудь по-новому, по-хорошему, а теперь для чего и голову морочить себе… Во всю мою жизнь я только и любил двух людей – отца моего да тебя, Дуняша. Отец умер, ты умираешь, стало быть, и мне пора… Когда окончательно уверюсь, что моя затея прогорает, – брошусь на штыки, и вся недолга…
– Нет, это не так, – слегка качнула головой Дуня, – совсем не так… Смерть без покаяния, без молитвы – нехорошая смерть… Вот хотя бы про себя сказать… сама смерть зову… рада ей… а в то же время горько на сердце, ох, как горько… Горько, что умираю без покаяния, без причастия… Кабы батюшка мог прийти… благословил бы… напутствовал бы, я и не знаю, как бы рада была; тогда мне смерть, словно мать родная, желанная показалась бы… правду говорю… а теперь? Как подумаю, что ожидает меня не могила христианская, молитвой освященная, а яма, в которую зароют меня как падаль, без креста и молитвы, без свечей и ладана, даже без савана, так сердце и рвется на куски… О, думала ли я когда о таком конце!.. Некому и отходную прочесть… Ты ведь, чай, не умеешь? – спросила она с тревогой и затаенной надеждой.
Николай-бек отрицательно покачал головой.
Дуня тяжело вздохнула.
– Ну, пусть, как Богу угодно, он видит… не по своей вине… Его святая воля… Помолюсь сама, как умирать буду… я и то все молюсь… лежу одна-одинешенька и все молитвы читаю… Авось Бог сочтет их за что-нибудь.
При последних словах из ее глаз выкатились несколько крупных, тяжелых слезинок и медленно поползли по щекам.
Николай-бек почувствовал, как в горле его что-то защекотало, и он поспешил отвести от лица Дуни свой затуманившийся взгляд.
«Вот она, казнь за все мои злодеяния, – думал он, – началась… что-то еще ожидает впереди…»
В эту минуту ему вспомнились несколько таких же полонянок, захваченных им и его шайкой в набегах на русские поселки и проданных в Турцию и Персию.
Сколько их было за все пять лет, он наверно не помнит. Штук десять, если не больше. Можете быть, некоторые умерли, и, умирая так же вот, как и Дуня, в чужой басурманской стороне, без покаяния и духовного утешения, они проклинали его холодеющими устами, проклинали в последние свои минуты… Дуня не клянет, она любит, она давно простила, но и то каждое ее слово бьет по его душе, как удар молота, в каждом – ему слышится грозное обвинение за непоправимое зло, какое он нанес ей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.