Читать книгу "Среди врагов"
Автор книги: Федор Тютчев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
XVIII
Прискакав в Чиркат, Наджав-бек хотел было ехать далее, но, взглянув на Спиридова, он должен был признать всю невозможность везти его дальше, не рискуя уморить. Опасаясь этого, Наджав-бек решил ночевать и даже, в крайнем случае, остаться еще один день, чтобы дать Петру Андреевичу отдохнуть и немного собраться с силами. Старый бек принадлежал к тем весьма немногочисленным горцам, которые, будучи верными мусульманами, не питали особенной непримиримой ненависти к русским; кроме того, он обладал очень добрым сердцем и по природе своей был крайне миролюбив. Сам лично он весьма охотно бы покорился русским, но близкое родство с Шамилем исключало для него всякую возможность подобного исхода; но и воевать он тоже устал и после падения Ашильты решил уехать в свой аул, затерянный среди неприступных гор. Туда же он надумал перевезти и Спиридова. Он это делал в тех соображениях, что подле себя он мог лучше сберечь пленника, выкуп которого сулил тем выгоды Шамилю; кроме того, у Наджав-бека младший сын находился в плену у русских, и старик не терял надежды выручить его ценой освобождения Спиридова.
Убедясь, насколько содержание в туснак-хане гибельно повлияло на здоровье Петра Андреевича, Наджав-бек отчасти по доброте душевной, а отчасти и из расчета решил позаботиться о нем.
Прежде всего, он разрешил Спиридову вымыться, после чего приказал своим нукерам обрить пленнику голову по-чеченски и остричь совсем коротко бороду. Затем из собственных вещей подарил ему рубаху, старый шелковый бешмет, черкеску, папаху, шальвары и чувяки. После девяти месяцев, в течение которых Спиридов ходил полунагой, обросший и нечистый, как какой-нибудь допотопный дикарь, он ощутил невыразимое блаженство, почувствовав себя вымытым и одетым. Признательность его Наджав-беку не имела границ, и он несколько раз горячо принимался благодарить его, в ответ на что старик весело улыбался, щелкал языком и беспрестанно повторял: «Якши, якши, ладна».
Вечером Наджав-бек позвал Спиридова ужинать. После скверной пищи, какою он довольствовался в Ашильте, Петру Андреевичу показалась еда, предложенная Наджав-беком, верхом кулинарного искусства. Никогда и раньше, и позже с таким аппетитом не ел он полусырой дымящийся шашлык и мутный суп из конины, как в тот вечер; он просто захлебывался от наслаждения, чем в конце концов привел добродушного Наджав-бека в умиление. Старик ласково потрепал его по плечу и произнес ломаным, едва понятным языком:
– Урус султан якши молодца. Урус давай адат не бежал, урус хорошо будет. Моя твоя друг, но только не надо бежал. От моя бежал, другой мусульманин бирал, хуже будет, у моя оставайся, лучше будет, письмо генералу писал, деньга получал, моя от себя пускал. Айда домой ступай, яхши, а сам пошел, не яхши. Поймал, вязать буду, арканом сажал, или в яму – фа, фа, не яхши.
Для вящей убедительности, Наджав-бек даже головой потряс и пальцы растопырил. Спиридов протянул ему руку.
– Слушай, Наджав-бек, – произнес он голосом, которому старался придать как можно больше убедительности, – я никогда в жизни не лгал, не солгу и тебе. Если ты оставишь меня на свободе, не будешь ни вязать, ни в яму сажать, станешь хорошо кормить и не позволишь твоим гололобым надругаться надо мной, даю тебе честное слово: я не сделаю даже попытки бежать, а буду терпеливо дожидаться, пока не пришлют за меня выкупа; только не требуйте того, что русские не могут исполнить, вы этим лишь напрасно будете мучить меня и зря время тратить. Насчет денег не беспокойтесь, деньги я уплачу, сколько вы назначили, это от меня зависит, но выдача ваших пленных и Хаджи-Мурата не в моей власти. Если русские согласятся – хорошо, не согласятся – не настаивайте, все равно ничего не поделаете, русские не уступят. Понял?
Наджав-бек мотнул головой в знак того, что сказанное Спиридовым ему ясно, и, подумав немного, спросил:
– А моя сына не пускай? Я очень хочу моя сына, он малшика, не джигит, зачем русским малшик? Малшик убивать русских не будет. Пускай отдадут моя мой малшик.
– И этого, Наджав-бек, по совести сказать, не могу тебе обещать, – отвечал Спиридов, – потому что мне неизвестно, какое решение последовало касательно твоего сына. Я обещаю тебе только одно, что напишу генералу Фези и буду усиленно просить его, чтобы он распорядился вернуть тебе твоего сына, и, думаю, генерал не откажет.
– Ты думаешь, не откажет? – оживился Наджав-бек. – Пошли Аллах! Ты напиши, пожалста, напиши, хорошенько напиши. Скажи, Наджав хороший человек, Наджав не хочет воевать с русскими, пусть только сына отдавал ему, он совсем довольна будет.
Спиридов обещал, что напишет так хорошо, как только сумеет.
На другой день к вечеру Наджав в сопровождении небольшого отряда своих мюридов покинул Чиркат. Спиридов ехал с ним рядом верхом; вполне свободный, он чувствовал себя прекрасно. Сравнительно с тем, что было им пережито в течение почти десяти месяцев, его теперешнее положение нельзя было назвать пленом, а вернее, принудительным пребыванием в гостях, как он мысленно сам подшутил над собой. Наджав-бек обращался с ним ласково, не как с пленником, а как с гостем, и всю дорогу разговаривал, но на таком невозможном языке, что Спиридов с трудом мог понимать с пятое на десятое его мудреную речь.
После двух дней пути они наконец достигли аула Наджав-бека Ечень-Даг. Это было небольшое селение, притаившееся на склоне крутой горы, доступ к которому, как и к большинству чеченских аулов, был весьма труден. У Наджав-бека была большая семья, но в настоящее тревожное время в ауле оставались только одни женщины и маленькие дети, сыновья же Наджав-бека, которых у него было трое, кроме одного, находившегося второй год у русских в плену, и мужья его двух дочерей служили в войске Шамиля.
Вернувшись домой, Наджав-бек распорядился поместить Спиридова в небольшой комнате, смежной с той, где он сам всегда находился, и, вполне доверяя слову Петра Андреевича, не учредил над ним никакого надзора. Не желая возбуждать в добродушном старике каких-либо подозрений и тем ухудшить свое положение, Спиридов целые дни безотлучно находился возле сакли, от нечего делать внимательно приглядываясь к быту горцев. Под влиянием относительной свободы, хорошей пищи и прекрасного климата он начал быстро поправляться. Силы возвращались к нему, и из мумии, на которую он, влача свое существование в Ашильте, стал уже было походить, Петр Андреевич скоро превратился в прежнего молодца, каким он был до плена. С Наджав-беком у него очень скоро установилось нечто вроде приятельства. Спиридову чрезвычайно нравились прямота, честность и справедливость Наджава, который, в свою очередь, питал к своему пленнику полное доверие.
Вскоре по приезде в Ечень-Даг Спиридов написал генералу Фези длинное и весьма обстоятельное письмо, в котором, между прочим, рассказал о хорошем обращении с ним Наджав-бека и о его тяготении к русским, настоятельно просил похлопотать вернуть ему сына, если только к этому не будет особенных препятствий со стороны высшего начальства.
Когда письмо было написано, Спиридов медленно и вразумительно прочел его Наджаву. Понял ли тот что-либо или нет, решить было довольно трудно, но тем не менее Наджав остался им очень доволен и с этого дня стал еще лучше обращаться со своим пленником. Благодаря тому, что аул Ечень-Даг находился как бы в стороне, новости до него доходили довольно редко. Долгое время Спиридов ничего не знал об участи, постигшей Николай-бека. Одно время он считал его даже убитым при штурме Ашильты, и лишь спустя два месяца случайно узнал, что Николай-бек жив, но весь изранен.
Известие это привез Иван, которого Николай-бек послал, в свою очередь, узнать о том, как поживает Спиридов. Это внимание чрезвычайно тронуло Петра Андреевича, и он стал просить Наджав-бека отпустить его навестить Николай-бека.
На этот раз старик выказал упрямство и ни за что не хотел согласиться на отъезд Спиридова.
– Моя твоя верит, – говорил Наджав-бек в ответ на предположение Спиридова, думавшего, что старик не отпускает его из боязни, чтобы он не попытался бежать, – но дорога большой, горцам много. Могут убить, а тебя убивай, моя без сына будет.
Прожив три дня в Ечень-Даге, Иван уехал обратно. Из его слов Спиридов понял, что он опять собирается на русскую сторону, но зачем именно, Иван не говорил.
Одиночество и полная бездеятельность развили в Спиридове большую наклонность к размышлениям. Сидя по целым часам где-нибудь в укромном уголку, Петр Андреевич мысленно поверял все те ощущения и впечатления, которые он пережил за последнее время. После получения им письма от Зины он все чаще и чаще задумывался о ней, и бывали дни, когда ему почему-то особенно хотелось видеть именно ее, никого другого, как ее – Зину Балкашину. Вызывая в памяти свои разговоры с ней, Спиридов удивился, как в свое время он мало придавал им значения. Он словно не замечал горячей любви, питаемой к нему молодой девушкой, и свою к ней чересчур излишнюю холодность. Теперь ему становилось нередко стыдно при воспоминании о той обидной осторожности, с какою он обращался с нею, точно боясь, чтобы она не стала ловить его в женихи.
«Зина очень умна и не могла не замечать этого, – размышлял Спиридов. – Воображаю, как в душе ей было иногда больно и оскорбительно такое мое к ней отношение».
О княгине Двоекуровой Петр Андреевич думал не менее часто, чем и о Зине, но теперь она казалась ему чересчур далекой. Родившееся в нем еще в Ашильте сомнение, не забыла ли она уже его в водовороте столичной жизни, перешло теперь в уверенность. Ему казалось, что с того дня, как он очутился в плену, прошло страшно много времени, целая вечность, и было бы смешно надеяться, чтобы богатая, молодая светская женщина могла в такой долгий промежуток не забыть своего поклонника.
«Притом, – думал Спиридов, – княгиня имеет полное право негодовать на меня за то, что на ее горячее письмо я не дал ей никакого ответа. Если ей неизвестно ничего о моем плене, то чем должна она объяснить себе мое молчание в ответ на ее страстный призыв, как не желанием прекратить с ней прежние отношения?»
При мысли о возможности подобного недоразумения Спиридовым иногда овладевала сильная тревога. Если бы хоть какая-нибудь возможность была написать, он сейчас же бы написал и оправдался в ее глазах, но, к величайшему его огорчению, между Ечень-Дагом и Петербургом немыслимы были никакие сношения, а потому приходилось безропотно покориться своей судьбе.
Однажды вечером, сидя около сакли и задумчиво глядя на кроваво-багровый диск солнца, постепенно тонувшего за снежными вершинами, Спиридов увидел горца, осторожно подходившего к нему.
– Что тебе надо? – спросил Спиридов. За время плена он немного выучился говорить по-чеченски.
Вместо ответа татарин полез рукой за пазуху и, вытащив оттуда толстый пакет, подал его Спиридову.
– От кого это? – спросил немного изумленный Петр Андреевич.
– От русского солдата Ивана, что у Николай-бека служил.
– А где он сам? – полюбопытствовал Спиридов.
Горец развел руками и, горячо жестикулируя, принялся о чем-то рассказывать. Долго Спиридов не мог ничего понять, и только когда подошел Наджав-бек, ему с его помощью с грехом пополам удалось наконец до некоторой степени уяснить себе, в чем дело. Из слов горца выяснилось, что Иван зачем-то пробрался в русскую крепость, где был узнан, схвачен и, как принявший мусульманство и служивший Шамилю, – расстрелян. Татарин пространно рассказывал о подробностях казни и о том, каким молодцом держал себя Иван до последней минуты, но Спиридов мало что понял из его рассказа. Меньше всего было для него понятным, каким образом очутился принесенный ему горцем пакет в руках неожиданного посланца и откуда он взялся. Не добившись толку, Петр Андреевич махнул рукой и поспешил вскрыть пакет.
Письмо было от Зины Балкашиной. Спиридов чрезвычайно обрадовался и с жадностью принялся за чтение. На этот раз письмо было очень длинно и полно известий, глубоко поразивших Спиридова.
Зина писала о Двоекуровой, о ее приезде на Кавказ с целью принять участие в деле выкупа Спиридова.
Это известие ошеломило Петра Андреевича и наполнило его сердце ощущением радости. Элен на Кавказе, она узнала о несчастье, постигшем его, и поспешила на его спасение. Мог ли он рассчитывать на что-либо подобное? Разумеется, нет. Как же он был несправедлив и гадок, предполагая, будто Элен забыла его в вихре светских удовольствий. В то время как он воображал ее в Петербурге, окруженной толпою поклонников, она жила в скромном поселении, в штаб-квартире, вне привычных для нее условий жизни, умирая от скуки. От волнения Спиридов долго не мог сосредоточиться на письме, строчки расплывались перед его глазами, и он никак не улавливал смысла читаемого. Однако по мере того, как он читал, им начало овладевать недоумение, перешедшее скоро в беспокойство и закончившееся припадком глухого бешенства.
С помертвевшим лицом, с крепко стиснутыми зубами и мрачно сверкающим взглядом сидел Спиридов, держа в опущенной руке письмо, а другой разглаживая, по своей привычке, пылавший лоб. То, что он узнал из последующих сообщений Зины, превосходило всякое вероятие. Зина писала ему о том, как, приехав в штаб-квартиру, княгиня странно повела себя с молодежью, остававшеюся в селении, о ее дружбе с хорунжим Богученко, о подарках, которые она ему сделала, о кольце, полученном им от нее, о тех упорных слухах, какие носились по поводу всего этого в селении.
«Несмотря на очевидность, многие еще не верили, – писала Зина. – Меньше всего Аня и ее отец. Они оба горячо заступались за госпожу Двоекурову до той минуты, когда Аня сама лично застала своего жениха, Ваню Колосова, обнимающегося с княгиней. Вообразите, что должна была испытать Аня в эту ужасную для нее минуту! Помните, я вам писала, как они любили друг друга, как были счастливы, как радостно готовились к свадьбе, – теперь всему этому конец. Свадьба расстроилась, между ними полный разрыв. Колосов уехал в отряд. Аня плачет день и ночь, на бедного Павла Марковича смотреть больно, так он убит всей этой историей. Кто мог думать о чем-либо подобном? Я сама никогда не поверила бы, если бы не видела своими глазами отчаяния Анюты, не слышала бы из ее уст рассказа об этой гнусности. Княгиня давно завлекала Колосова, и так искусно, что Анюта даже ничего не замечала до тех пор, пока Колосов сам не признался ей в своей любви к госпоже Двоекуровой, но и тогда еще Аня не считала ее виновной. Колосов, чтобы замаскировать свои отношения к княгине, стал собираться в отряд; очевидно, у них был какой-нибудь хитро обдуманный план, но неосторожность выдала их… Накануне отъезда Колосов пошел к Двоекуровой, Аня, не зная об этом, тоже собралась к ней, и вовсе не желая, совершенно нечаянно застала их обнимающими и целующими один другого… Она чуть с ума не сошла и даже не помнит, как выскочила из дома княгини и убежала к себе… Теперь об этом скандале знает все поселение.
И вот ради какой женщины вы теперь несете нестерпимые муки ужасного плена! – заканчивала свое письмо Зина. – Как только подумаю об этом, так мне хочется рыдать и биться головой об стену. Ради нее вы отвергли мою любовь, а я любила вас горячо, не буду скрывать этого, – вы все равно знаете, рисковали жизнью и целых десять месяцев томитесь в неволе… А сколько еще впереди этих месяцев, один Бог знает. Ах, зачем я не мужчина – я собрала бы партию отчаянных смельчаков и попыталась бы освободить вас… Какой бы жертвы ни принесла я, чтобы только видеть вас свободным. Письмо это вам взялся передать тот самый черкес, хорошо говорящий по-русски, который был уже однажды в нашей крепости и взял первое мое письмо к вам. У нас поговаривают, будто это вовсе не татарин, а беглый солдат и большой преступник; я не хочу этому верить: у него такое славное, добродушное лицо. Сегодня его нет в крепости, он куда-то ушел, но завтра утром он обещал прийти. Его хотят задержать, но ради того, чтобы это письмо было доставлено, я готова буду покривить душой и устрою так, что его никто из наших не увидит, когда он придет. Если он даже действительно беглый и злодей, как о нем говорят, пусть спасется, лишь бы вы получили мое письмо. Может быть, я беру этим на свою душу страшный грех, все равно… я ни о чем не хочу думать, как только о вас… Я знаю, это письмо огорчит вас, но зато, Бог даст, исцелит от вашего увлечения к той, кто не стоит мизинца на руке вашей».
Прочитав до конца все письмо, Спиридов долго не мог прийти в себя; оно подняло целую бурю в его душе. Сообщение Зины было настолько чудовищно, настолько неправдоподобно, что мысль отказывалась принять его на веру, а между тем нельзя было не верить очевидности. Зина лгать бы не стала.
Несколько дней Спиридов находился под гнетом полученного им известия. Он неоднократно читал и перечитывал роковое письмо, как бы ища в нем чего-нибудь нового, чего-нибудь такого, что дало бы ему право сомневаться в справедливости всего написанного; но нового ничего не было, и чем больше и глубже он вдумывался в смысл пестревших перед его глазами фраз, тем все более и более убеждался в роковой истине: княгиня Двоекурова сделалась авантюристкой. Стало быть, ревность ее покойного мужа имела свои основания. Кто знает, может, в ней уже и тогда были преступные зачатки, видные только ему, – самому близкому к ней человеку? Эта мысль испугала Спиридова. Неужели он мог так жестоко и грубо обмануться? Выходило, что да. Он обманулся. Он любил недостойную женщину и из любви к ней перенес самые ужасные страдания, какие только могут выпасть на долю человека.
Он вспомнил удары плетей, щедро сыпавшиеся на его плечи, плевки и поношения толпы фанатиков, объедки холодного шашлыка, который он, мучимый голодом, подбирал губами с грязной земли в первую ночь прибытия своего в Ашильту, наконец, издевательства Агамал-бека, гундыню… словом, все, все, что так глубоко унижало и терзало его в течение этих долгих десяти месяцев, и дикий крик бешенства вырывался из его груди, кулаки сжимались, и он посылал проклятия той, которую еще недавно так сильно и самоотверженно любил.
XIX
Николай-бек с трудом поправился от своих ран; главная причина этого обстоятельства крылась в чрезвычайно угнетенном состоянии духа, в котором он находился. После разгрома Ашильты он сразу потерял все, что хоть сколько-нибудь скрашивало его жизнь.
Там он расстался с Дуней, потерял жену, детей и почти все свое имущество. О последнем он, впрочем, мало тужил; если что ему и было жалко, то только лошадей, которых у него было несколько штук и которыми он очень дорожил. Последнее время, пока еще была жива Дуня, Николай-бек, в тревоге за ее жизнь, как бы отшатнулся от Алимат, совсем не думая ни о ней, ни о детях; ему казалось, что он даже их вовсе не любит и вполне равнодушен к их судьбе; но теперь, когда их уже не было в живых, он почувствовал всю тяжесть утраты. Особенно жалко ему было сына, которого он любил и возлагал какие-то смутные, туманные надежды.
Спасшиеся от русских штыков ашильтенские беглецы передали Николай-беку о гибели всей его семьи и с глубоким почтением рассказывали, как Алимат, роза Дагестана, в последнюю минуту, когда русские уже окружили их, зарезала всех троих своих детей и с окровавленным кинжалом в руках бросилась на русских, но тут же пала, пораженная пулей в самое сердце. Впрочем, печаль о детях была ничто по сравнению с беспокойством о судьбе Дуни. Теперь, когда он не видел ее, ему ее болезнь не казалась такой ужасной. Мысль, что, может быть, русские доктора начнут ее лечить и вылечат, не давала ему покоя. Может быть, она не умерла, а даже, напротив, поправляется; разве таких случаев не бывало? Иногда Николай-беку казалось, что именно так и случилось, и им овладевало страстное желание убедиться в этом. Какое бы это было счастье! Если Дуня останется жива и, выздоровев, согласится снова уйти к нему, на этот раз добровольно, он ни минуты не останется на Кавказе и уедет в Турцию; там много русских, можно устроиться и зажить по-хорошему, забыв разбои и убийства… Только бы разузнать о ней, о Дуне, где она и что с ней; но от кого можно собрать эти сведения? Между татарами не было никого, кто бы мог сказать ему о том, что сталось с Дуней в русском лагере; только солдаты куринского или апшеронского полков, штурмовавшие аул, могли сообщить ему все подробности, но расспросить было невозможно.
Николай-бек сильно тосковал. Иван неотлучно находился при нем, как сестра милосердия, знал причину его тоски и, чтобы утешить свое любимое начальство, как он полушутя-полусерьезно называл Николай-бека, вызвался сходить на разведку на русскую сторону.
– Куда же ты пойдешь? – спросил Николай-бек Ивана.
– Ближе всего в крепость Угрюмую; ежели Авдотья Ивановна еще жива, не иначе как ее туда отправили, – рассудительно отвечал тот. – Ежели там ни до чего не добьюсь, тогда разузнаю, где теперь стоят апшеронцы или куринцы, и туда схожу… Словом, так или иначе, а разузнаю и вам все подробно отрапортую. Кстати, надо будет по дороге Петра Андреевича господина Спиридова проведать.
– А разве его не освободили? – удивился Николай-бек, который почему-то был вполне уверен, что при взятии Ашильты Спиридов был спасен русскими.
– То-то и беда, что нет, – возразил Иван. – Наджав-бек успел увезти его. Теперь Петр Андреевич у него в ауле Ечень-Даг проживает.
– Досадно. Так ты действительно заезжай к нему, скажи, что как только поправлюсь, непременно сам приеду, и тогда посмотрим, авось мне удастся помочь ему бежать. Шабаш, довольно служить Шамилю верой и правдой, пора и о душе подумать… Одним добрым делом больше – не повредит… Только бы, Бог дал, Дуня моя осталась жива и выздоровела, я бы совсем имама бросил, ушел бы отсюда и тебя бы взял с собой.
– Хорошее бы это было дело, – вздохнул Иван, – ох, хорошее; мне тоже здешняя сторона очертела до живой печени, ушел бы отсюда и не оглянулся… Иной раз Филалею завидуешь, убили его, и к месту, по крайности, тоска не сушит.
– Ты только мне про Дуню узнай, а там видно будет, – утешил его Николай-бек.
Иван в Ечень-Даг приехал под вечер и прямо направился к сакле Наджав-бека. Увидав Спиридова, чисто одетого и на свободе, Иван чрезвычайно удивился и очень обрадовался. Петр Андреевич, в свою очередь, был доволен его приездом и принялся расспрашивать о Николай-беке.
Долго говорили они, сидя под стенкой на корточках, как давно не видавшиеся друзья.
– Это хорошо, что вы на свободе, – заметил Иван, – легче будет устроить побег. Вот только пусть Николай-бек поправится настолько, чтобы сесть на коня, он тотчас же приедет и мигом это дело оборудует… Вы почему же головой качаете, не верите разве? – спросил он, видя, что Спиридов отрицательно потряс головой.
– Нет, не то, – отвечал тот, – я верю; почему не верить, при помощи Николай-бека в моем теперешнем положении уйти – пустое дело; но штука-то в том, что я не могу бежать, я слово дал Наджав-беку ждать выкупа, и хотя бы умереть, не нарушу его, пока жив старик Наджав. Он доверился мне и поступает со мной не как с врагом, а как с другом, и я ни за что не хочу обмануть его доверие, – докончил Спиридов решительным тоном.
– Да, вот оно что. Пожалуй что, – неопределенно произнес Иван.
Он не высказал вслух своей мысли, но во взгляде его, которым он мимолетно скользнул по лицу Петра Андреевича, отразилось глубокое уважение.
– Ваше дело, – произнес Иван, – поступайте, как знаете.
На другой день утром Иван двинулся дальше.
– Зачем ты едешь? – спрашивал Спиридов. – Смотри, попадешься, расстреляют.
На всегда веселое лицо Ивана на минуту легла угрюмая тень.
– Не каркайте, – сердито произнес он, – я и то встревожен. Сон дурной сегодня видел.
– Какой же сон? – усмехнулся Спиридов.
– Снилось мне, будто бы я назад в полк вернулся, и так-то мне все товарищи рады, так рады, так рады, что и сказать невозможно. Целуют, обнимают, посадили под образа и давай наряжать: мундир новый надели, на голову шапку, сапоги, а затем принесли лент красных и ну убирать ими, как невесту. Сижу я это и думаю: как же это так, нечто солдат в ленты снаряжают? Ну, мундир новый, шаровары, сапоги, это я все понимаю, а ленты к чему, – совсем понять нельзя, и так мне стало вдруг боязно, так боязно, затрясся аж весь от страха, с тем и проснулся.
– Почему же тебе кажется этот сон страшным? – спросил Спиридов. – По-моему, в нем никакой угрозы нет.
Иван слегка нахмурился.
– Это по-вашему, а по-моему, не так, – ленты красные – кровь моя алая, прольют ее свои же бывшие товарищи… Ну, да что там толковать, – тряхнул он головой, – двум смертям не бывать, а одной не миновать.
Сказав это, Иван ловко вскочил в седло.
Лицо его приняло обычное беззаботно-веселое выражение.
– Прощайте, ваше благородие, жив буду, на обратном пути опять заверну, а сгину, – не поминайте лихом, а пуще того, не кляните за то, что через меня в плен попали… Если бы вы могли видеть, как крепко каюсь я в этом до сей поры!
– Ну, что там толковать, я не сержусь, – добродушно произнес Спиридов и вдруг, неожиданно для самого себя, протянул Ивану руку. Иван в первую минуту как бы растерялся; вдруг лицо его озарилось счастливой улыбкой. Он торопливо схватил руку Спиридова и крепко пожал ее.
– Вот за это спасибо, – тронутым голосом произнес он, – большое спасибо… не ждал… стало быть, взаправду простили и за мерзавца не считаете… Дай вам Бог… Ежели доведется умереть, в последнюю минуту вспомню, и умирать будет легче… право слово… Ну, еще раз прощайте, храни вас Христос… Да, вот еще что, помните барышню, майора Балкашина дочь? Прикажите, я повидаю ее и письмо попрошу для вас… Идет?
– Идет, – улыбнулся Спиридов, – привезешь, спасибо скажу.
– Ой ли! Ну, тогда беспременно привезу, ежели не сам, с каким-нибудь кунаком отошлю, а уж доставлю, будьте в спокое, хоть бы мне за это жизни решиться.
Иван ударил плетью своего сытого, статного иноходца и, с места пустив его вскачь, скоро скрылся из виду. Спиридов проводил его глазами. За время своего плена он выучился глубже глядеть в человеческую душу и под грубой оболочкой дезертира и изменника, который не встретил бы прежде в нем никакого снисхождения, он видел теперь душу живую, существо не столько преступное, сколько несчастное, и когда, месяц спустя, татарин, принесший ему письмо Зины, сообщил о смерти Ивана, расстрелянного по приказанию генерала Фези, Спиридов искренне, от души пожалел его.
Спиридов живо представил себе плутоватое, нагло-добродушное лицо Ивана у позорного столба, сзади которого, как раскрытая пасть, чернеет глубокая могила. Его плотная, коренастая фигура, крепко привязанная веревками, выглядит как-то особенно странно в белом мешке, заменяющем саван. Взвод солдат со слегка побледневшими лицами, с едва заметной дрожью в руках выстраивается в нескольких шагах впереди осужденного. Офицер с обнаженной шашкой что-то сердито кричит и кого-то торопит; в стороне виднеется ряса священника, издали осеняющего крестом осужденного человеческим судом преступника… Громкая, отрывистая команда… словно треснул огромный кусок холста; серо-мутный дым большим облаком пополз с земли к небу. Притянутая к столбу фигура опустилась, повисла на поддерживающих ее веревках, кровь из нескольких ран обильно течет по белому холсту и просачивается на землю, образуя большие красные пятна.
«Алые ленты, – вспомнился Спиридову сон Ивана, – действительно, алые».
Николай-бек исполнил свое обещание и приехал в Ечень-Даг как раз под Новый год. Спиридов с трудом узнал его, так сильно он постарел и осунулся. От прежнего человека оставалась, как говорят, одна его тень.
Петр Андреевич не выдержал и сказал ему об этом. Николай-бек усмехнулся грустной, иронической улыбкой.
– Жизнь-то больно не радостна моя, не с чего гладким быть, к тому же и раны. Здорово меня в Ашильтах свои отделали, кабы не Иван, тут бы и конец мне. Кстати, вы слыхали об Иване, пропал, бедняга…
– Да слыхал, поймали его.
– Поймали и расстреляли. Мне один человек все подробности рассказал. Молодцом держался, покаялся перед смертью, Богу много молился, перед священником плакал, а у столба веселый стоял, улыбался и глаз просил не завязывать: дозвольте, – говорит, – хоть перед смертью на своих земляков наглядеться, давно не видались. Балагур, как и всегда.
– Как же он попался?
– Выдали мирные чеченцы. Теперь многие из горцев опять к русским потянулись. Шамиль притих. Кубанцев Фези разгромил, сколько аулов уничтожил – сосчитать нельзя… Наибы – которые разъехались по своим аулам, а которые вот так же, как и я, раны залечивают. На Кубани тоже, слышно, много тише стало. Неудачный был для мусульман год, что и говорить. Если бы на месте Шамиля другой был, наверно бы упал духом и окончательно покорился бы русским, но Шамиль не из таких. Только тогда и успокоится, когда в землю зароют или пленником в Россию увезут, а пока он на Кавказе, он не отступит от начатого дела, таков уж характер у него.
– А зачем Иван на русскую сторону ездил? – вернулся Спиридов к прерванному разговору.
– Мой грех: я послал его – хотелось про Дуняшу мою узнать… Ведь я ее, когда русские Ашильту брали, солдатам передал, чтобы к себе в лагерь снесли… Вот и тянуло меня проведать, как она, умерла ли или жива осталась? Знаете, человек глуп, до последней минуты все надеется.
– Ну и что же? – спросил Спиридов.
– Что же, известное дело – умерла, – тяжело вздохнул Николай-бек, – в тот же день к вечеру. Я теперь даже знаю, где и похоронена, ездил смотреть. Внизу под Бетлинской горой, над речкой; чинар стоит там одинокий, а под чинаром камень большой, спасибо, солдаты навалили, чтобы кто могилу не разрыл, на камне крест высечен. Вот и все, что осталось от моей Дуняши, словно бы и не было…
Николай-бек глубоко задумался.
Спиридов тоже молчал.
Прошло несколько минут полного безмолвия.
– Теперь, – снова заговорил Николай-бек, – я как есть один остался, кругом один. Дуняша умерла, жена Алимат, помните, я вам рассказывал про нее: красавица, роза Дагестана, погибла, дети зарезаны; последний был Иван – и того теперь нет… Эх, смерть-то не идет. Просто не могу себе представить, что мне теперь с собой делать. Убить себя – неохота, претит мне это, русским отдаться – гонор не позволяет, не баран, чтобы самому горло под нож подставлять; притом же, как вспомню всю эту канитель: суд, допросы, любопытствующие, – а ну их к Богу… не хочу… А и так жить нет возможности. Кабы Дуня жива была – в Турцию ушел бы, а одному и двинуться никуда желания нет… Посмотрим, пускай уж Бог как рассудит, так и будет.