Текст книги "Большая книга хирурга"
Автор книги: Федор Углов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 95 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
А Гриша рвался на фронт.
Как сейчас вижу… Он сидит в кабинете напротив меня, в молодых, по-кавказски жгучих глазах огоньки нетерпенья, и это же нетерпенье во всем его облике, оно угадывается даже в нервном подрагивании тщательно выбритых щек.
– Когда же, Федор Григорьевич?
– Не скоро, Гриша.
– Убегу в свой полк… честное слово!
– Вернут. С такой же рукой не только воевать, работать хорошо не сможешь…
– Что же делать, Федор Григорьевич? – И уже мольба во взгляде. – Война-то идет, а я где?!
После тщательного обследования Захарова мы пришли к выводу, что при настойчивом желании и терпеливом отношении самого раненого руку можно попытаться разработать. А операция на этих рубцах грозит повреждением сосудов и тяжелыми нежелательными последствиями, риск почти без шанса на успех. Так что выхода два: или оставить все не трогая – Захаров будет демобилизован с инвалидностью; или же ему нужно, не щадя себя, разрабатывать руку, – и это единственная надежда на возвращение в строй. Так и объяснили Грише.
И он, усвоив приемы лечебной физкультуры, по многу раз в сутки, днем и ночью разрабатывал свою руку, до пота и крови, в полном смысле этого слова. От упражнений рубец лопался и рана кровоточила. Но Гриша, не давая заживать новой ране, настойчивыми тренировками разрывал рубец еще больше… Становясь к косяку двери, он, перебирая пальцами, тянул руку выше, выше. И вот уже она на уровне плеча, а через несколько дней он с восторгом показывал нам, что поднимает ее почти над головой. Но этого мало: руку нужно поднять выше головы без «почти» и – чтобы она встала вертикально!
Заходя в палату, мы видели, как Гриша, мокрый, с красным от напряжения лицом, старается распрямить руку так, чтобы поставить ее в вертикальное положение. Сколько упорства и какая выносливость! Он брал табуретку, с силой поднимал ее кверху, а затем рывком запрокидывал назад. От этих движений на расстоянии можно было слышать, как трещат рубцы его старых ран. А он не унимался… Кончив упражнения, от ужасных болей не знал, куда деть себя, но, отдохнув немного, опять светлел лицом и вновь продолжал упражнения… «Железный старший лейтенант» – так звали Гришу в палатах.
За каких-нибудь два-три месяца Гриша полностью разработал руку! Ранки постепенно затянулись нежным эластичным рубцом, полностью восстановилась функция легких… Гриша сиял, пел песни, и не было, казалось, человека счастливее его! А мне извиняющимся тоном говорил:
– Очень привык к вам, скучать буду, но ехать-то надо, понимаете, надо! Фронт-то как гремит, а!
В день отъезда он зашел проститься возбужденный, в тщательно подогнанной форме, с привинченными к гимнастерке орденами.
– Разрешите, Федор Григорьевич, вас поцеловать…
Мы обнялись.
– Добился ты своего, Гриша…
– Я офицер.
– Теперь до победы!
– Оставляю вам адрес, чтоб встретились мы на Черном море…
– Приеду, спасибо.
– А я сегодня от мамы из Батуми письмо получил. Хожу и улыбаюсь.
– Письму?
– Ну да! Как взгляну на конверт – маминой рукой написано. Она писала. Вот и улыбаюсь…
Потом я смотрел в окно, как шел он двориком, стройный, перетянутый портупейными ремнями, легкий в походке… А вскоре мы получили от него весточку: сообщал, что уже воюет, но теперь не батальонным, а в должности помощника начальника штаба полка. Письмецо дышало молодостью, разговор о серьезном перемешивался остротами и шутками. Я сразу же ответил ему. Но отозвался не Гриша, а его фронтовой товарищ. Он писал:
«Ваше письмо, товарищ Углов, уже не застало ст. л-та Захарова в живых. Горячо любимый всеми в полку, мой друг Гриша погиб две недели назад, в момент, когда к нашему КП прорвались фашистские автоматчики. Гриша организовал оборону, обеспечил выигрышное положение, и в ту минуту, когда поднимал группу защитников в контратаку, вражеская пуля сразила его. Подоспевшие к месту боя наши бойцы полным уничтожением фашистского десанта отомстили за смерть ст. л-та Захарова.
Друг Гриши Капитан Соловцов».
С печалью и грустью читал я сообщение незнакомого мне капитана Соловцова, а виделся Гриша, настойчиво, с одержимостью, превозмогая жуткую боль, разрабатывающий руку, чтобы защитить город Ленина, свою страну, а затем работать на мирной, отдыхающей от взрывов и огня земле… Было родственное в судьбах Гриши и Оли Головачевой, жизнь которых оборвалась в самом расцвете. И я рад возможности хоть вкратце рассказать о них – они достойны нашей памяти, как любой из тех, кто пал в борьбе с фашизмом.
Мне, кстати, сразу же после победного сорок пятого года довелось побывать в Батуми. И я, признаться, долго колебался, идти ли к несчастной матери Гриши Захарова, потерявшей своего единственного сына? Что скажу ей в утешение? Но все же решился… Отыскал нужный дом, стены которого были увиты гибкими виноградными лозами. На мой стук вышла немолодая грузинка, одетая во все черное. Это и была мать Гриши. Я назвал себя и тут же понял, что она хорошо знает мое имя. Но не оживились подернутые скорбью материнские глаза… Молча, со строгим лицом выслушала она мой рассказ, как ее сын лежал у нас в госпитале, как ценой невероятных тренировок сумел добиться возвращения на фронт, как потом пришло к нам письмо от его сослуживца… Ни одного вопроса не было задано мне. Мать все хорошо знала, обо всем передумала, все было пережито ею… Некоторое время мы молчали. И в эти минуты очень уж громким и совершенно лишним казался шум улицы. Я, сославшись на занятость, сказал, что мне, к сожалению, нужно уходить, и тихо прикрыл за собой дверь…
Был жаркий южный день, когда в расплавленном небе плавало тоже расплавленное солнце, а синева у горизонта сливалась с лазурью моря, и белый пароход уходил вдаль. Белые аккуратные домики приморского города стояли в тени развесистых каштанов и густых акаций. Молодые, с загорелыми лицами моряки, позванивая медалями на ослепительных форменках, шли мне навстречу… И я думал, что совсем недавно здесь бегал черноволосый резвый мальчик по имени Гриша. А затем, уже юношей, он гулял тут под руку с любимой девушкой, и счастливая мать встречала его у калитки. Сын отвечал ей любовью, был светлым животворным лучиком в ее, в общем-то, нелегкой жизни: муж – заместитель начальника погранзаставы – погиб еще в двадцатые годы.
Бедная мать! При встрече со мной в ней боролись два противоречивых чувства: с одной стороны, природное гостеприимство требовало радушно принять меня, врача, который заботливо лечил ее сына; с другой, сердце говорило ей, что именно я своим лечением стал невольным виновником гибели Гриши. Зачем я старался? Чтобы вылечить и снова послать под пули?! Зачем же сам Гриша так изнурял себя, терпел боль и страдания? Чтобы никогда не вернуться в материнский дом?!
Я вышел к морю, сел на камень, смотрел на набегающие волны, слушал мерный шум прибоя… У моря чудный дар: возле него становишься собраннее и спокойнее, то, что до этого тревожило тебя, тут как бы становится яснее, недавняя тревога уступает место уверенности. Нет, думал я, Гриша Захаров иначе поступить не мог. Когда Отчизна в опасности, выгоды для себя не ищут! И не она ли сама научила его главному: благородству, чистоте, тому, что в своей сыновней любви он был одинаково предан – и матери и Родине. И я, как хирург, по отношению к Грише и ко многим-многим другим всего-навсего лишь честно исполнял свой долг…
Во время блокады мы исполняли роль госпиталя глубокого тыла. У нас до полного излечения находились раненые, получившие первичную медицинскую обработку в полевых условиях. Одновременно в период оживления боевых операций мы сами находились на положении медсанбатов. Раненых бойцов привозили в наш госпиталь прямо из окопов или с плацдарма наступления…
Одним из таких экстренно поступивших был Василий Иванович Лебедев, чьи стихи обо мне впоследствии будут опубликованы в госпитальной стенгазете. Но о стихах позже.
Лебедева доставили, как говорится, чуть тепленького: в момент атаки он был прошит автоматной очередью, повредившей ему кости таза, мочевой пузырь, кишечник. За восемнадцать часов, которые прошли с тех пор, как его подобрали на поле боя, у солдата начались мочевые затеки, создавалась реальная угроза перитонита.
И Лебедев мне запомнился не только своими стихами, но и тем еще, что операция у него совпала с одной из наиболее мощных бомбежек.
Многое предстояло сделать: обнаружить раны мочевого пузыря, зашить их и наладить трубочку для оттока, обнаружить ранение прямой кишки и ушить его… Работа длительная, кропотливая! В самый разгар операции раздался сигнал воздушной тревоги. Но разве отойдешь от такого раненого! И мы продолжали работать… Сначала послышался лихорадочный перестук зениток, затем нарастающий рев авиационных двигателей, вой крупных бомб и близкие взрывы. Падают, проклятые, рядом и – все ближе! Вдруг одна из них взорвалась прямо на улице Салтыкова-Щедрина, метрах в двухстах от операционной: осколки стекол и щепки от рам со свистом полетели в нас и на лежащего на столе раненого. Мы невольно склонились над ним, закрывая операционное поле от смерча из дробленого стекла и кирпичной пыли. И тут же, через минуту, другой взрыв: комната закачалась, как корабль на волнах. Весь многоэтажный угол здания и вся наружная стена операционной кафедры неотложной хирургии, что находилась в соседнем крыле, отвалились, и операционная предстала перед нашими пораженными взорами как бы в разрезе, с выходом прямо на улицу…
А поблизости из воронки бил огромный, разбрасывающий брызги фонтан метра на три в высоту. Оказывается, бомба повредила трубопровод, снабжающий водой наш район. Стремительные потоки неслись по тротуару… И к слову заметить, долго нам после приходилось ходить с ведрами в руках в соседние здания, подземные коммуникации которых не пострадали.
…Но требовал внимания раненый, и мы, оправившись от потрясения, освободившись от осколков стекла и мусора, продолжали операцию.
Он, Лебедев, задал нам хлопот! В послеоперационный период долго выводили его из шока, а позднее зорко наблюдали за трубками, которые были вставлены у него для предупреждения затеков. Частые перевязки, многочисленные хирургические манипуляции, неослабное внимание к нему, пока через длительное время не наступило улучшение… Выздоровлению способствовали и природный могучий организм, и упорство самого Лебедева, его стремление во что бы то ни стало одолеть недуг. И как только он поднялся на ноги, мы увидели, что это за деятельный человек! Он органически не мог переносить безделья: красил и ремонтировал госпитальную мебель, делал дополнительную электропроводку, приходил помогать в операционной и перевязочной. В палатах по его инициативе были избраны старшие, которым вменялось в обязанность следить за порядком, чистотой, организацией помощи самым слабым.
Я думал, что Лебедев из фабрично-заводских мастеровых людей, но, как выяснилось, он учитель, считающий свою профессию самой главной и важной в жизни.
А рифмованные строки, что посвятил мне Василий Иванович Лебедев в стенгазете, тронули меня, конечно, своей сердечной искренностью, как трогает любое внимание, когда кто-то со стороны видит и одобряет твою работу. Такое внимание как награда. И, простится мне, что я не собственного восхваления ради, а как память о незабываемом прошлом приведу отрывок из стихотворного сочинения защитника Ленинграда Лебедева. Назывались стихи «Кто он?» и адресовались Ф. Г. Углову:
Он среднего роста, жгучий брюнет,
Всегда чисто выбрит, опрятно одет.
Тридцать шесть – его возраст. И он
Как будто с профессией вместе рожден…
Сколько чудесных историй с ним связано,
Сколько людей ему жизнью обязано.
И так далее, строф двенадцать, в которых была «зарифмована» не только моя хирургическая работа в военных условиях, но – мимо чего никак не мог пройти учитель! – и педагогическая. Да-да, мы в самые тяжелые месяцы не забывали, что наш госпиталь открыт при Институте усовершенствования врачей: считали своим долгом вести занятия по специализации и усовершенствованию медицинских работников по хирургии, и главным образом по военно-полевой хирургии. Ведь фронт так нуждался в хирургах, умеющих в условиях медсанбата оказать экстренную помощь, поставить точный диагноз, установить показания для операции. В эту пору в клинике не было Николая Николаевича Петрова, он находился на Большой земле, в эвакуации. Его замещал И. Д. Аникин, который изредка читал лекции, а в практические дела не вмешивался, и по сути вся врачебная и педагогическая деятельность лежала на плечах доцентов и ассистентов, оставшихся по одному-два на отделение.
И мы, несмотря на нашу занятость в госпитале, наперекор блокадным лишениям продолжали заниматься научной работой. В первые месяцы, когда еще не было жестокого голода, и после окончания голодной зимы проводили серьезные клинические наблюдения и даже эксперименты. Я за годы войны опубликовал девять научных работ, главным образом о фронтовых ранениях в грудную клетку. Стремился разобраться сам и одновременно помочь другим врачам решить вопросы, которые ставила перед медициной война с ее жестокими средствами массового поражения.
Среди различных групп пострадавших на поле боя много хлопот и неожиданностей доставляли нам те, у которых были проникающие ранения грудной клетки, особенно после открытого пневмоторакса. Еще в финскую кампанию у некоторых раненных в грудь, задержанных в медсанбате на долгое время, мы наблюдали случаи расхождения швов и повторный открытый пневмоторакс. В блокаду же, когда скудное питание и авитаминоз мешали нормальному заживлению тканей, это стало обычным явлением. И такие раненые, по существу, становились мучениками. А вместе с ними мучениками были и врачи, не знавшие, как эффективно помочь подопечным, что же делать, когда у них раны расползаются… Долгие напряженные дни проходили, пока мы, повторно переливая таким раненым кровь, постоянно откачивая гной, налаживая дренажи, вновь и вновь ушивая рану, не выводили их из тяжелого состояния. Это при благоприятном исходе…
В эти же месяцы, выкраивая свободные минуты, я возвращался к страницам своей монографии, той самой – об опыте хирургической работы в условиях дивизионного пункта медицинской помощи. Под рукой были почти все данные отдаленных результатов, и я с увлечением изучал, систематизировал и описывал их. Такая сверхнагрузка – госпиталь, преподавание, научные занятия – помогала мне быть собраннее и тверже в блокадных опасностях. Во всяком случае, в часы невольного упадка или усталости (все мы люди!) я спасался ею, работой…
Еще до отъезда на Большую землю монографию успел прочитать Николай Николаевич, похвально отозвался о ней и написал письмо Петру Андреевичу Куприянову, ведающему делами медицинского издательства, с просьбой напечатать ее. Он указывал в этом письме-рекомендации, что хотя уже первые месяцы Великой Отечественной войны изменили многие наши представления о военно-полевой хирургической деятельности, тем не менее опыт медсанбата с отдаленными результатами будет поучителен.
К сожалению, Куприянов, продержав рукопись у себя довольно долго, почему-то отнесся к ней более чем сдержанно, туманно ответив мне, что в настоящее время рекомендовать ее для печати не может. А так как его мнение в таких вопросах считалось тогда решающим, окончательным, книга света не увидела.
Не повезло монографии и после войны. Получившая высокие отзывы некоторых видных военно-полевых хирургов, даже главного хирурга нашей армии профессора А. А. Вишневского, она была отклонена Медгизом на том основании, что в портфеле издательства имеются десятки трудов по лечению раненых в Великую Отечественную войну: справиться бы с их изданием… А я, хотя и надеялся до последнего на выход книги, в которую вложил столько сил и труда, отнесся к этому «удару судьбы» в общем-то спокойно. Наверное, потому, что работа над первой в жизни книгой, сам процесс творчества, незабываемые минуты вдохновения дали мне много радости и, главное, научили, как нужно писать. Может, поэтому моя докторская диссертация и последующие монографии создавались на удивление легко, без натуги, с непокидающим ощущением душевного подъема. А кроме того, эта неизданная книга была моим добрым товарищем в дни блокады: сколько ночей, кутаясь в пальто, отгоняя назойливые мысли о еде, я провел над ее страницами!
Но даже в самую, казалось бы, безысходную пору, в последние месяцы 1941-го и первые месяцы 1942 года, особенно жестокие из-за страшного голода, в городе можно было услышать бодрое слово, веселую шутку и, конечно, песню. Ленинградцы держались, народ не поддавался унынию! Работали театры, в нетопленых концертных залах слушатели сидели в верхней одежде и рукавицах. И каждый праздник – та же встреча нового, сорок второго года – оставался праздником…
До конца дней не забыть этого первого военного Нового года! Истощенные до предела, измученные обстрелами и бомбежками, мы все же стремились отметить его как можно радостнее. Я был приглашен в гости своим давним другом Николаем Ивановичем Потаповым, работавшим на административно-хозяйственной должности в Пушкинском театре.
Поздно вечером я пошел в театр, в здании которого, в одной из комнат, отапливаемой небольшой печуркой, жили супруги Потаповы. В портфеле я нес немного хлеба и флакончик касторки. Катерина Тимофеевна приготовила деликатес тех дней: замесила лепешки из жмыха пополам с отрубями. Поджаренные на касторке, эти лепешки божественно хрустели на зубах! Были они микроскопических размеров, и каждому досталось по три штучки, ели, растягивая удовольствие… Кроме того, имелось немного разведенного спирта, сильно отдающего бензином, как раз по рюмке. Можно было сказать тост. А тосты произносились за Ленинград, за наших близких… И, придвинувшись вплотную к горящему огню, говорили, говорили, мечтая о том, как чудесно встретим первый послевоенный Новый год, какой разнообразный стол, не хуже довоенного, будет перед нами… Николай Иванович, оживившись, перешел на забавные театральные анекдоты, и мы так раскованно и заразительно смеялись, как давно никто из нас не смеялся!
Наша дружба с Николаем Ивановичем Потаповым, выдержавшая испытание блокадой, окрепшая в те месяцы, продолжается и поныне.
Блокада была снята в январе 1944 года. Это явилось для нас предвестником скорой окончательной победы. Многолюдней стало на улицах, возвращались те, кто находился в эвакуации. И хотя по всей стране жизнь тогда была одинаково трудной, люди чуть ли не везде жили впроголодь, приезжающие в город резко отличались от дистрофичных блокадников… И город быстро залечивал свои фронтовые раны, ленинградцы восстанавливали все, что поддавалось восстановлению без капитального строительства. Уже к концу войны не осталось ни одного дома со следами обстрела и бомбежки, и только сгоревший госпиталь на Суворовском проспекте долго являл собой печальный вид, мрачно возвышаясь полуразрушенными стенами со слепыми провалами окон. Его вернули к жизни лишь в пятидесятые годы.
В том, сорок четвертом, коренным образом изменилась тональность сводок Информбюро – теперь в них звучала спокойная уверенность в близкой гибели фашизма. И хотя смерть с не меньшим (если не с большим) ожесточением гуляла на просторах войны и десятки тысяч матерей и жен еще будут безутешно рыдать над свежими похоронками, страна уже налаживала мирную жизнь. До солнечной весны 1945 года оставались считаные месяцы…
Глава 12
Кому-то нужно начинать…
Сразу же после победы началась перестройка всей работы клиники на мирный лад. Приехали из-за Урала и из среднеазиатских республик профессора и доценты. Многие же, особенно кто помоложе, возвращались из армии. Госпиталь был закрыт, в коридорах института появились первые курсанты, прибывающие из разных городов страны для изучения вопросов мирной хирургии. Жизнь, как всегда, торопила: новые дни – новые насущные требования.
И все мы смотрели друг на друга чуть ли не с радостным изумлением: преодолели, выстояли! Только многих-многих нет с нами… Торжество и скорбь – они были рядом.
Война с фашизмом возвысила представление о России, о русском народе. Сделав их безгранично широкими и многообъемлющими. Русскими враги называли всех бойцов нашей многонациональной армии, одетых в краснозвездную советскую форму, кто бы это ни был: туркмен или армянин, бурят или представитель любой другой народности СССР. И вполне понятно, от силы и крепости, от сплоченности самого русского народа зависела целостность, а отсюда и независимость всей Страны Советов. Это тоже подтвердила война.
Я пишу сейчас об этом, думая, как важно воспитывать и развивать благородное чувство национальной гордости, любви ко всему родному, к лучшим народным традициям и обычаям в молодежи. В этом – преемственность отцов и детей, в этом залог вечной молодости нации.
…Среди раненых, которые после закрытия госпиталя дольше других оставались в нашей клинике, были те, у кого в легких сидели осколки. Вокруг осколка образовывался абсцесс, и мы понимали: вылечить можно, лишь удалив часть легкого. И другое понимали: мы к такому пока не готовы…
Именно к этому времени – в конце 1946 года – поступила в клинику Вера Игнатьева, которая нуждалась в большой и опасной операции – удалении части легкого. Тут мне приходится отослать читателей к первым страницам книги. Там, если помните, рассказывается про Веру Игнатьевну и про то, как я решился приступить к операциям, которые у нас в стране, если кто и пробовал делать, результаты получал неутешительные… Кому-то нужно было начинать! Тем более что проблема диктовалась самой жизнью. Ее ставили и продолжали ставить перед хирургом больные люди.
Правда, кое-кому это кажется странным и непонятным. Недавно рецензент Ю. Карелин, сам врач по образованию, в отзыве на мою рукопись так и написал: «Не потому же он занялся этой проблемой, что страдают люди от легочных болезней… Страданий и сейчас много, которые не лечатся хирургами…» Кстати, если быть точным, хирургом лечатся не страдания, а больные с их заболеваниями. Но суть тут не в точности словоупотребления, а в различии наших врачебных позиций. По мнению уважаемого рецензента, страдающие люди – это при разработке проблемы нечто второстепенное, не определяющее. Может быть, для кого и так… Для меня же, как я уже неоднократно подчеркивал в предыдущих главах, больной человек всегда был центральной, указующей фигурой. Только для его спасения шел я на освоение новых операций, если оказывалось, что в нашей стране такие больные не оперируются и никакой надежды у человека нет. Я не мог и не считал себя вправе беспомощно стоять у постели тех, кто обрекался на смерть из-за врачебного бессилия или неумения. В каждом случае проблема возникала передо мной не абстрактно, а конкретно – в образе определенного больного со своим именем, своей жизнью, своими горестями и надеждами.
Как уже рассказывал, подготовку к совершенно новой для себя операции начинал чисто теоретически – по отдельным статьям в наших и зарубежных журналах. Происходил, можно сказать, сбор золотых крупиц… Затем вел проработку техники операции на трупах и в эксперименте… А идя на саму операцию, отлично сознавал, что никто мне ни помочь, ни подсказать не сможет, я сам должен буду выпутываться из любого затруднительного положения.
Так, ради больных, которые к нам поступали и которых мы не знали, как надо лечить, я специально занялся изучением проблемы легочной патологии. А позже много труда потратил на разработку методики операций у людей, страдающих циррозом печени, слипчивым перикардитом и болезнями сердца.
Просматривая литературу по резекции легких, я невольно обратил внимание на несколько интересных статей и сообщений – особенно в американских медицинских журналах – по хирургии пищевода. Такие больные тоже приезжали к нам, и мы не знали, как радикально помочь им. Вставляли трубку для кормления в желудок и с чувством досадливой горечи на душе выписывали их из клиники… А люди готовы были на любую операцию – лишь бы был маленький проблеск надежды!
Тяжкие мучения от голода плюс непокидающий страх, что предстоит умереть голодной смертью, – вот удел больных раком пищевода. По мере роста опухоли перестает проходить густая пища, а затем и совсем жидкая… Что может быть ужаснее – при ясном сознании, при отчетливом понимании всей своей беды?
Однажды, когда я работал в Киренске, ко мне приехал из тайги, с охотничьего зимовья, седеющий, крайне истощенный мужчина и сказал, что несколько дней тому назад он проглотил кусок плохо пережеванного мяса и тот застрял у него в пищеводе. Он даже показал место, где его чувствовал… «А теперь, – жаловался приезжий, – не только ничего глотать не могу, чай не проходит… Ослобони, доктор, – просил он, – век буду за тебя Бога молить!»
Но что я, врач на далекой периферии, мог сделать? В то время операции на пищеводе не проводились даже в столичных клиниках… И как, с другой стороны, отпустить больного ни с чем? Это равносильно тому, что прямо сказать: иди и умирай! Может, попытаться извлечь застрявший кусок с помощью специальных щипцов, которые неизвестно каким образом оказались в нашем хирургическом наборе? Но придется орудовать вслепую, на большой глубине. И если вместо кусочка мяса захватишь кусочек стенки пищевода – это вызовет кровотечение или гнойное воспаление средостения. Что тоже приведет больного к гибели.
В подобных случаях хирург оказывается в сложном положении. Он хочет и должен помочь страдальцу. Однако операция хранит в себе угрозу смерти, и если больной действительно умрет, врача, возможно, не будут судить, но осуждать станут обязательно: не берись, мол, за то, что не умеешь! Так что отказать в этой ситуации легче. Хирург говорит, что техникой подобной операции не владеет, таких операций вообще не делают, а если делают, то лишь в специальных лечебных учреждениях, которые от нас за тридевять земель, и он, хирург, не может рисковать жизнью больного… Его поймут, с ним согласятся.
Когда же складывается ситуация, подобная той, о которой рассказываю, только собственная совесть да ответственность за судьбу больного толкают на поиски путей для спасения этого человека, заставляют идти на риск… И я тогда решил попытаться извлечь щипцами злосчастный кусочек мяса из пищевода, обрекавший таежного жителя на голодную смерть. При этом понимал, что если даже справлюсь с задуманным – для больного облегчение будет, скорее всего, временным. Если там в основе сужения пищевода образовалась опухоль, мы только отодвинем смерть, сделаем ее, может быть, не такой острой и жесткой.
В своих правилах хирургической деонтологии Н. Н. Петров писал, что вечной жизни мы больному дать не можем. «Наша задача заключается в том, чтобы продлить эту жизнь и сделать ее более приятной».
На сколько мы продлеваем жизнь – вопрос, конечно, очень важный. Но хоть на малый срок, как только позволяют наши врачебные возможности, пусть на год, на полтора, пусть даже на неделю – это всегда благо. Спросите любого человека, что он предпочтет: умереть сегодня или через неделю. Уверен, что любой выберет последнее. Этим и должен руководствоваться хирург в своих действиях у постели больного.
…Предупредив своего пациента-охотника и его родных о возможных осложнениях и опасности, получив от них согласие на операцию, я ввел длинные изогнутые щипцы в пищевод до того места, где конец щипцов уперся во что-то мягкое. Это мог быть кусочек мяса, но не исключалось, что это слизистая пищевода.
Щипцы шли назад вначале туго, но затем подались, и когда я извлек их – о радость! – на конце, между браншами, был зажат кусочек мяса величиной с небольшую сливу. Больной хриплым голосом попросил воды. Ему подали стакан. Он сделал вначале небольшой глоточек, подождал… затем глоток побольше, совсем большой… Несколько мгновений прислушивался, видимо, к тому, как жидкость проходит по пищеводу, и вдруг бухнулся передо мной на колени! Я от неожиданности так растерялся, что громко закричал на него: «Встаньте немедленно, а то милиционера позову!»
Этого больного я наблюдал несколько месяцев: чувствовал он себя хорошо, затруднений при глотании не ощущал. «Доктор, – говорил он мне, – я однажды в буран заплутал, замерзал, думал, что крышка, погиб, и не было так страшно, как от голода умереть…»
История хирургии хранит немало примеров, когда больные соглашались на любую операцию, зная, что надежда на благоприятный исход ничтожна. Самый маленький, крошечный шанс на спасение лучше, чем ничего… Серьезные же попытки избавить больных раком пищевода от страданий оперативным путем начались лишь в двадцатых годах нашего столетия. Однако все операции, как правило, кончались печально, и хирурги, предпринявшие их, после нескольких безуспешных попыток прекращали работу в этом направлении.
Наибольшее упорство в то время проявил известный немецкий хирург Зауербрух, руководящий клиникой в одном из городов Швейцарии. Он сделал сорок грудных операций на пищеводе, и все сорок его подопечных погибли. В швейцарский парламент поступил запрос: можно ли хирургу, в частности Зауербруху, разрешать проводить операции, от которых больные умирают? Парламент, обсудив этот вопрос, вынес решение в пользу врача. После этого Зауербрух осуществил еще несколько операций на пищеводе, и… прежний скорбный итог. От него, не выдержав поголовной смерти всех больных и травли, поднятой бульварными газетами, ушли любимые ученики – его постоянные ассистенты. Подавленный, разуверившийся Зауербрах вынужден был прекратить операции, так и не добившись излечения ни в одном случае…
Столь же печально окончились попытки операций при раке нижних отделов пищевода со стороны брюшной полости у нашего соотечественника профессора Сапожкова. Приблизительно такое же, как у Зауербруха, количество проведенных операций, и ни одного успешного результата. Профессор Сапожков, отчаявшись, также опустил руки. А отчаяться было от чего. Столько тратится сил, энергии, нервов. За каждой операцией – живой человек со своими надеждами, просьбами, с мольбой в измученных страданиями глазах – и все оказывается зря!
Обращает на себя внимание тот факт, что больные, хорошо осведомленные о гибели тех, кого оперировали раньше, не только продолжали давать согласие на операцию, но и настойчиво просили об этом. Какая же сила физических и моральных мучений должна быть у этих людей, если они, имея лишь малейшую надежду на излечение, решались на операцию. Вот почему, зная все это, думая над этим, я не мог пройти мимо сообщений о первых успешных операциях на пищеводе, проведенных хирургами США.
У американцев тогда уже при внутригрудных операциях было хорошо налажено обезболивание, а мы продолжали их делать под местной анестезией, что, разумеется, затрудняло работу хирурга и создавало дополнительные опасности для больного. Я старался прочитать всю доступную литературу по этому вопросу, и чем больше узнавал об удачах и просчетах, имевших место в освоение проблем хирургии пищевода, тем сильнее крепла во мне уверенность: этим можно заниматься в нашей клинике, я обязан попробовать… Николай Николаевич Петров, можно сказать, благословил: действуй! Было это так…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?