Текст книги "Потерянный профиль"
Автор книги: Франсуаза Саган
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Когда я прощалась с ним у регистрационной стойки, он попросил меня не волноваться. Он сам должен быть в Нью-Йорке на будущей неделе и постарается ускорить свою поездку. В любом случае, он позвонит мне завтра в отель «Пьер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он знает, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его ласковыми словами, спокойствием и организованностью. Когда я увидела его, такого маленького издали, машущего мне из-за турникетов, я почувствовала, что покидаю очень дорогого друга. Действительно, за эти три месяца он стал покровителем – в самом благородном смысле этого слова.
Все пассажиры гигантского самолета, бесстрастно летевшего через ночь и океан, спали. Одна я приютилась в баре первого класса. Крошечный бар походил на автономную ракету, которая вот-вот отделится от самолета и одиноко исчезнет в галактике. Последний раз я совершала этот путь два года назад, только днем и в обратном направлении Самолет плыл вслед за солнцем посреди розовых и голубых облаков. Тогда я убегала от Алана, и самолет своей гигантской, чудовищной силой все дальше уносил меня от того, кого я еще любила. Теперь та же сила послушно возвращала меня к Алану, но я больше не любила его. Мне было покойно в этом уединенном баре, где дремлющий бармен, в мыслях, несомненно, проклиная меня, иногда порывался встать и предложить мне виски. Но я отказывалась. Да, моя свекровь хорошо сделала, заказав мне билет в первом классе, ибо только его пассажиры имели доступ в бар. Но еще лучше она сделала, заплатив на него. Значит, она знает о моем безденежье. Интересно, что она об этом думает? Конечно, как мать Алана и мать-эгоистка, она может желать мне в жизни лишь несчастий. Но, будучи американкой и женой американца, она должна быть шокирована тем, что Алан оставил меня без средств. Ее состояние было обеспечено двумя разводами и одним вдовством, так что эта статья равноправия женщин меньше всего казалась ей поводом для; шуток. Я спрашивала себя, как Алан представил ей положение вещей.
Она была женщина жестокая и властная. Двадцать лет назад «Херперс-Базар» превозносил ее прекрасный профиль хищной птицы. Это сравнение почему-то привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, время от времени устремленный, на собеседника, что еще более подчеркивало сходство. Она и меня пыталась гипнотизировать в самом начале нашей супружеской жизни. Но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и на месте орла видела старую злую курицу. Ее неоднократные попытки разлучить Алана со мной лишь еще больше сблизили нас и, в конце концов, заставили бежать. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее, в этом самолете я находилась благодаря ей и отдавала себе отчет в том, что отныне свет солнца, облака и прекрасные пейзажи, которые когда-то расточала для меня земля, разворачивающаяся подо мной, те чудесные сны, доставляемые столь частыми полетами, подчинены моему материальному положению, то есть более чем ограничены. Итак, моя пресловутая свобода оказывалась во все более и более тесных рамках. Но я недолго предавалась этим грустным размышлениям. Шум самолета и звон льдинки в стакане перекрывали непрестанный звон в моей голове, напоминавший, что Алан болен, может быть, умирает, и что, так или иначе, это моя вина. Я не заснула ни на секунду и сошла в аэропорту «Панамерика» окончательно обессиленная и осовелая. И аэропорт стал другим. Он еще вырос, еще ярче сверкал огнями и был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях. Я вдруг почувствовала страх перед ошеломляющей Америкой, как перед безупречной иностранкой. От шофера такси меня отделяло стекло, непроницаемое для пуль, а значит и для беспечных, веселых разговоров. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла машины стали непроницаемыми и небьющимися и что они навсегда отделили меня от Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрел-Парке, и прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Значит, Нью-Йорк еще и забаррикадирован. Я смутно узнала застекленную переднюю квартиры, увешанной полотнами абстракционистов – все они служили для помещения капитала, – и, содрогаясь, вошла в гостиную. Хищная птица была там и набросилась на меня. Она сухо поцеловала меня в щеку, я испугалась, как бы она не выклевала из нее кусок. Затем, отстранившись и продолжая держать меня за кончики пальцев, она пристально на меня взглянула.
– Вы плохо выглядите, – начала она, но я перебила ее:
– Что с Аланом?
– Не волнуйтесь, – ответила она, – он чувствует себя хорошо. Наконец-то хорошо… Он жив.
Я поспешила сесть. Мои ноги дрожали. Наверное, я очень побледнела, так как она позвонила и попросила дворецкого принести рюмку коньяку. Все-таки любопытно, – думала я теперь, когда ужасный сердечный спазм стал утихать, – любопытно, что в качестве подкрепляющего во Франции мне постоянно предлагают виски, а в Америке – коньяк. Я почувствовала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, как оживаю. Я в Нью-Йорке, мне хочется спать. Алан жив. А этот восьмичасовой перелет – не более чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми иногда награждает нас судьба, просто для собственного развлечения. Как сквозь туман, я видела напротив себя женщину с искусно наложенным гримом, слышала, как она говорит: неврастения, депрессия, злоупотребление алкоголем, злоупотребление амфитаминами, транквилизаторами – говорит, в сущности, о злоупотреблении любовью. Потом она вспомнила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я, не раздеваясь, упала на кровать. Одно мгновение я слышала непрестанный и смутный рокот города, потом заснула. Мой партнер по пляжам, балам и мучениям выглядел страшно плохо. Двухдневная щетина покрывала ввалившиеся щеки, взгляд остекленел. Это не удивило меня, учитывая лечение, которое ему давали психиатры. В этой эмалевой, звуконепроницаемой палате с кондиционированным воздухом он выглядел инородным телом, человеком вне закона. Лечащий врач и консультант, принявшие нас, говорили о заметном улучшения, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я сначала вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую, хотя иногда и причинявшую страдания, жизнь, а потом вероломно вернула его назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и глядел на меня – не просительно, не властно, – а со спокойным облегчением, и это было хуже всякого взрыва. Казалась, он говорил: «Видишь, я изменился. Я понял. Я снова гожусь для жизни. Ты только возьми меня». Видя Алана рядом с его слишком заботливой матерью и этим слишком рассеянным психиатром, я испытала вдруг острую жалость, и чуть было не поверила в реальность его немой просьбы. Да, это было хуже всего. Он глядел, как доверчивая побитая собака, которая хочет сказать, что наказание чересчур затянулось, что оно было достаточно убедительным, и слишком жестоко с моей стороны и дальше его оставлять в этом аду. Эта мрачная палата… Куда делся плюш, на котором он привык вытягиваться всем своим большим телом? Куда делись кашемировые шали, которыми он, засыпая, любил прикрывать глаза в дни своей грусти? Куда делась та мягкость жизни, та пушистая нежность, с которой встречали его узкие парижские улочки, маленькие пустые кабачки и молчание ночи? Нью-Йорк, не переставая, глухо гудел день и ночь, и для него, я знаю, с самого начала это было невыносимо. Но искусственное и болезненное молчание этой палаты было еще более нестерпимо: «Я здесь уже неделю», – говорил он, и это значило: «Ты представляешь себе? Ты представляешь?». «Они все очень вежливы», – говорил он, и это значило: «Ты представляешь: я во власти этих людей!». «Доктор совсем неплохой», – соглашался он, и это значило: «Как могла ты бросить меня на этого бездушного чужого человека?». На прощанье он прошептал: «Я выйду через неделю, я думаю». А я слышала молчаливый крик: «Неделю, только неделю, подожди меня всего неделю!» Я была буквально растерзана. Воспоминания о нашей счастливой жизни нахлынули на меня: наш смех, наши споры, наши сиесты на пляже, наша самозабвенность, а главное, эта неистребимая уверенность в том, что мы любим друг друга и будем вместе до глубокой старости. Забылся кошмар наших последних лет, забылась новая уверенность, приобретенная уже мною одной и состоявшая в том, что если так пойдет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в то же время. Парк-Авеню встретил меня отвратительным гомоном и сумятицей. Вместо того, чтобы пойти пешком и увидеть Нью-Йорк, я торопливо села в автомобиль свекрови. Она предложила выпить чаю в Сан-Реджис, где мы можем спокойно поговорить. Я согласилась. Казалось, отныне я принесена в жертву лимузинам, шоферам и чайным салонам и обязана проводить там время в обществе людей, вдвое старше меня и вдесятеро увереннее. Тем не менее, я заказала виски; свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Видимо, эта больница – со специально депрессивным уклоном. На секунду я почувствовала симпатию к свекрови.
Алан ее единственный сын. Быть может, несмотря на профиль хищной птицы, под этим оперением с о-ва Св. Лаврентия бьется материнское сердце?
– Как вы его нашли?
– Как вы и говорили – и хорошо, и плохо.
Воцарилось молчание, и я поняла, что как только минутная слабость пройдет, она вновь стянет свои войска.
– Жозе, моя дорогая, – начала она, – я никогда не желала вмешиваться в то, что касается вас двоих.
За этой ложью последует, очевидно, и вторая, и третья. Я решила не мешать.
– Так что не знаю, почему вы разошлись, – продолжала она. – Во всяком случае, должна вам сказать, я была абсолютно не в курсе того, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его болезнь была в разгаре, и было слишком поздно его упрекать. Я махнула рукой, как бы желая сказать, что это не имеет значения, но она была другого мнения и тоже махнула рукой, как бы наперерез мне, говоря: нет, напротив. Мы как два семафора, только работаем по разным кодам.
– Как же вы устроились? – спросила она.
– Я нашла работу, не слишком выдающуюся в денежном плане, но довольно интересную.
– А этот господин А. Крам? Вы знаете, мне пришлось затратить сумасшедшие усилия позавчера, чтобы вырвать у его секретарши ваш адрес.
– Этот господин А. Крам – друг, – сказала я, – и только.
– И только?
Я подняла глаза. Наверное, вид у меня был довольно измученный, ибо она поспешила сделать вид, что ее убедило, по крайней мере, пока, мое «и только». Вдруг я вспомнила, что пообещала Юлиусу остановиться у «Пьера» и позвонить ему, и почувствовала угрызения совести. Франция, Юлиус, журнал, Дидье – казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такими ничтожными, что сама я, казалось, совсем потерялась. Потерялась в этом страшном городе, рядом с этой враждебной ко мне женщиной, после этой страшной клиники, потерялась, лишившись корней, любви, друга, потерялась в своих собственных глазах. Большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный возле меня, невозмутимый гарсон, уличный шум – все вызывало во мне дрожь. Я оперлась обеими руками о стол и застыла в невыносимом страхе и отчаянии.
– Что вы собираетесь делать? – строго спросила моя непреклонная спутница.
Я ответила «не знаю», и это был самый искренний в мире ответ.
– Вы должны принять решение, – продолжала она, – относительно Алана.
– Я уже приняла решение: Алан и я должны развестись. Я ему об этом сказала.
– А он мне говорил иначе. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но не окончательно.
– И все-таки – это именно так.
Она вперилась в меня глазами. Эта мания разглядывать долго в упор, что она полагала моментом истины, могла кого угодно вывести из себя. Я пожала плечами и отвела глаза. Это привело ее в раздражение, вся ее злоба тут же вернулась к ней.
– Поймите меня правильно, Жозе. Я всегда была против этого брака. Алан слишком чувствителен, а вы слишком независимы, и это не могло не заставить его страдать. Я вызвала вас единственно по его просьбе и еще потому, что я нашла в его комнате двадцать писем, адресованных вам, но не отправленных.
– Что он писал?
Ловушка захлопнулась.
– Он писал, что не может…
Она спохватилась, что так глупо созналась в своей нескромности. Если бы она не была так накрашена, было бы видно, как она покраснела.
– Ну что ж, – прошептала она, – я прочла эти письма. Я была в безумном отчаянии, и вскрыть их – был мой долг. Кстати, как раз из них я узнала о существовании господина А. Крама.
Надменность вернулась к ней. Бог знает, что мог написать Алан относительно Юлиуса. Я почувствовала, как во мне поднимается, растет гнев и выводит меня из моей подавленности. Образ Алана, беспомощного, с помутившимся взором, по мере этого терял свою отчетливость. Не может быть и речи о том, чтобы хоть на один день остаться рядом – с этой ненавидящей меня Женщиной. Я не вынесу этого. Но я обещала Алану прийти завтра. Да, действительно, обещала.
– Кстати, о Юлиусе А. Краме, – проговорила я, – он весьма любезно предложил мне воспользоваться номером, который забронирован для него у «Пьера». Так что я не буду вас больше обременять.
Услышав это, она слегка махнула рукой и чуть улыбнулась, как бы приветствуя меня: «Браво, милочка, вы недурно устроились».
– Вы нимало меня не обременяете, – возразила она, – но я думаю, что у «Пьера» вам будет веселее, чем в квартире вашей свекрови. Я ведь не просто так сказала о вашей независимости.
На ней была черно-синяя шляпа, вроде берета, украшенная райскими птичками. Внезапно мне захотелось нахлобучить ей ее до самого подбородка, как бывает в комических фильмах, а когда она заверещит, бросить ее, ничего не видящую, посреди чайной. Иногда у меня бывают такие минуты гнева, сопровождающиеся приступом нелепого, исступленного смеха. И я могу тогда сделать что угодно. Это был сигнал тревоги. Я поспешно встала и сорвала с вешалки пальто.
– Я завтра приду к Алану, – сказала я, – как мы и договорились. За чемоданами я пришлю к вам кого-нибудь от «Пьера». В любом случае парижский адвокат снесется с вашим по поводу бракоразводного процесса. Мне очень жаль покинуть вас так скоро, – добавила я под влиянием рефлекса вежливости, возникшего откуда-то из детства, – но я должна, пока еще не поздно, позвонить в Париж – моим друзьям и на работу.
Я протянула ей руку. Она пожала ее с каким-то диким видом, как бы спрашивая себя, не слишком ли далеко она зашла, не пожалуюсь ли я Алану, и не придет ли он от этого в смертельный гнев.
Сейчас она выглядела старой, одинокой и эгоистичной женщиной, которая вдруг пришла в ужас, осознав себя таковой.
– Все это останется между нами, – произнесла я, проклиная свою дурацкую жалостливость и собираясь уйти.
Она очень громко позвала меня по имени. Быть может, о чудо! – я, наконец, услышу голос человеческого существа?
– Не беспокойтесь о вашем чемодане. Шофер завезет его к «Пьеру» ровно через час.
Администратор «Пьера», как видно, испытал большое облегчение, когда я явилась. Он ждал меня с утра и боялся, как бы цветы в моей комнате хоть немного не завяли. Господин Юлиус А. Крам дважды звонил из Парижа и предупредил, чтобы его вызвали в 8 часов по нью-йоркскому времени (т. е. в 2 часа по парижскому). Номер Юлиуса был на тридцатом этаже. Он состоял из двух комнат, разделявшихся большой гостиной и меблированных под Чиппендейла. Было 7 часов вечера. Подойдя к окну, я внезапно опять испытала, казалось, навсегда утраченное чувство восхищения. Нью-Йорк пылал огнями. Ночью город стал сверкающим и призрачным. Я простояла долго. Каким-то чудом мне удалось открыть форточку, и вдохнуть запах вечернего ветра. Ветер пахнул морем, пылью, бензином. Этот запах был так же неотъемлем от Нью-Йорка, как его глубинный гул. Он никогда не мог мне надоесть. Я уселась на диване в гостиной, включила телевизор и немедленно окунулась в оглушительную стихию вестерна с бесконечными выстрелами и красивыми чувствами. Я испытывала единственное желание – отвлечься от воспоминаний о мрачных часах, пережитых сегодня днем. Но вот странность! Если падала лошадь, я падала вместе с ней. Когда пуля поражала в самое сердце злодея, я умирала вместе с ним. А любовные сцены между невинной молодой девушкой и жестоким, но раскаивающимся героем казались мне личным оскорблением. Я переключила на другой канал. Там шел детектив, с садизмом, доведенным до совершенства. Он лишь нагнал на меня скуку. Я выключила телевизор и услышала, как бьет 8. И нелепый же был у меня, должно быть, вид: сижу одна, без дела, на диване, затерянном в недрах огромной гостиной, – точь-в-точь переселенка, по ошибке попавшая в роскошные апартаменты. Принесли мой чемодан, но у меня не было ни сил, ни желания его распаковывать. Я чувствовала дурацкую пульсацию крови в висках и запястьях. Это нескончаемое биение казалось мне бессмысленным. В 8 часов 5 минут зазвонил телефон. Я бросилась к нему. Голос Юлиуса был необычайно отчетлив и близок, и телефонный провод казался мне последней связью между мной и миром живых. Он тянулся по морскому дну, и все бури были ему нипочем.
– Я беспокоился, – сказал Юлиус. – Где вы были?
– Я приехала к свекрови очень рано, вернее, очень поздно, и все утро проспала у нее. Потом я была у Алана.
– Как он?
– Неважно, – ответила я.
– Вы рассчитываете скоро вернуться?
Я растерялась, ведь я ничего не знала.
– Дело в том, что я могу завтра быть в Нью-Йорке, – сказал он. – Я должен уладить кой-какие дела, а потом ехать в Нассо, тоже по делам. Если хотите, вы сможете поехать со мной и моей секретаршей. Неделя у моря вам не повредит.
– Неделя у моря! – Я представила себе белый пляж, индиговое море и солнце, сверкающее для того, чтобы отогреть мои старые кости. Я уже изнемогаю от этих городов.
– А Дюкре, – спохватилась я, – мой директор?
– Я ему позвонил, как мы с вами договорились. Он полагает, что вы воспользуетесь вашим пребыванием в Нью-Йорке и побываете на двух-трех выставках. Он мне их назвал. Я думаю, он благосклонно отнесется к вашей отлучке, если вы привезете ему несколько статей. Кажется, он даже сказал, что эта поездка – настоящая удача.
Я чувствовала, как оживаю. Путешествие на грани безумия и депрессии приобретало смысл, даже интерес – удваивающийся благодаря счастью оказаться на пляже. Я не знала Нассо. Мы с Аланом всегда прятались, как пираты, на маленьких, затерянных островках близ Флориды или в Карибском море. Но я знала, что Нассо – рай для налогоплательщиков, так что не удивительно, если один из форпостов Юлиуса находится там.
– Это было бы идеально, – произнесла я.
– Вам это будет полезно. И мне тоже, – добавил Юлиус. – Здесь отвратительная погода. Она прямо давит на меня.
Я плохо могла представить себе, чтобы что-то давило на Юлиуса или хотя бы чуть-чуть сплющило его. Его внешность ассоциировалась, скорее, с бульдозером. Но, по-видимому, это было с моей стороны несправедливостью или недостатком воображения – и то и другое часто взаимосвязаны.
– Я приеду совсем скоро, – продолжал он, – не тревожьтесь обо мне. Что вы делаете сегодня вечером?
Я понятия не имела об этом и так ему и сказала. Он стал смеяться и посоветовал мне лечь, а чтобы скорее, заснуть, посмотреть какой-нибудь фильм. Он рекомендовал мне также со всеми просьбами обращаться к г-ну Мартену из администраторской гостиницы, он мне во всем поможет. Он рассказал мне новости о Дидье. Ему, кажется, меня уже не хватает. Подсказал также, где в его комнате я найду несколько интересных книг. Ласково пожелал мне доброй ночи. Словом, успокоил.
Я заказала по телефону легкий ужин. Отыскала в спальне книгу Малепарте и, пользуясь приливом сил, распаковала багаж. А в нескольких кварталах от моей гостиницы лежал в тишине палаты обессиленный молодой мужчина и, наверное, не мог дождаться, когда кончится эта ночь. Я представила на мгновение это долгое ожидание во тьме, его запрокинутый профиль, вернее, все лицо его, голубоватое от щетины, во вмятине подушки. Потом я углубилась в книгу, и для меня исчезло все, кроме вычурного и дикого мира «Капута». Тяжелый сегодня был день.
На следующее утро, прежде чем отправиться в клинику, я пошла на выставку Эдварда Хуппера, американского художника, к которому питаю особую симпатию. Целый час я промечтала у меланхолических полотен, населенных одинокими героями. Особенно долго простояла я перед картиной «Сторожа моря». На ней сидели рядом мужчина и женщина. Бросалась в глаза их полная отчужденность. Они сидели на фоне дома кубической формы и глядели на море. Мне показалось, что эта картина – безжалостная проекция моей жизни с Аланом.
Он был выбрит. Нормальный цвет лица понемногу возвращался к нему. Исчезло растерянное, молящее выражение глаз. Его сменило другое выражение, так знакомое мне – недоверчивое и злое. Он едва дал мне сесть:
– Так, значит, ты ушла из дому и живешь в номере, забронированном Юлиусом А. Крамом? Он что, приехал с тобой?
– Нет, – ответила я, – он предоставил мне свой номер, а поскольку мы с твоей матерью, ты знаешь, плохо ладим друг с другом…
Он не дал мне договорить.
Щеки его порозовели, глаза загорелись.
Я снова с грустью отметила, как красит его ревность. Существует, и гораздо чаще, чем думают, странная порода людей: они обретают равновесие и силу только в сражении.
– Я-то, дурак, думал, что ты приехала специально повидать меня. Но он-то, конечно, не так глуп, чтобы оставить тебя одну дольше, чем на два дня. Когда он приезжает?
Он вывел меня из себя. Я ненавидела его интуицию, одновременно и верную, и ложную. Она лишала возможности убедить его в моей доброй воле. Я опять оказалась в том безвыходном положении, которое существовало все время нашего супружества: всегда под подозрением и всегда виноватая. Я пыталась шутить. Рассказала о Хуппере, о Нью-Йорке, о самолете, но он меня не слушал. Он вернулся к своим старым упрекам, я, со смешанным чувством ярости и облегчения, сказала себе, что наш разрыв был неизбежен. А наше вчерашнее свидание, так ранившее и растрогавшее меня, – не более чем недоразумение, причиной которому только моя жалость. Но я слишком хорошо знала, что жалость не может быть основой, любовных отношений: под ее гнетом они задохнутся и увянут.
– Но, в конце концов, – сделала я последнюю попытку, – ты прекрасно знаешь, что между мной и Юлиусом нет ничего в смысле физическом.
– Ну, разумеется, – ответил он, – в мое время ты обычно выбирала покрасивее.
– Я никого не выбирала, как ты выразился, в твое время. Было всего два случая, которые ты сам спровоцировал.
– Во всяком случае, Юлиус А. Край взял тебя под свое крылышко – золотое крылышко. И тебе это, как видно, нравится. И потом, – добавил он с внезапной силой, – что мне с того, спишь ты с ним или нет? Ты его без конца видишь, говоришь с ним, звонишь ему, улыбаешься. Да, ты улыбаешься, говоришь – с кем-то, а не со мной! Даже если он никогда не дотронулся до тебя и кончиком пальца – это все равно.
– Тебе хотелось бы вернуть наши последние недели перед твоим отъездом? Существование двух буйнопомешанных, запершихся в своей клетке, – о такой жизни ты мечтаешь?
Он не сводил с меня глаз.
– Да, – сказал он. – Две недели ты целиком принадлежала мне, как на тех пустынных пляжах, куда я увозил тебя, и где ты никого не знала. Но к концу второй недели ты уже находила себе знакомых среди рыбаков, посетителей кафе или официантов, и нужно было опять уезжать. Среди Барбадосских и Галапагосских островов уже не осталось ни одного, где бы мы не побывали. Не есть еще другие острова, которых ты не знаешь, и куда я увезу тебя – силком, если понадобится.
Голос его перешел в рычание, он покрылся испариной и выглядел, как настоящий сумасшедший. В смятении я поднялась со стула. Вошла санитарка, спокойно, но быстро. В руках у нее был шприц. Он отбивался. Тогда она позвонила – и пришел санитар. Он сделал мне знак выйти.
Я стояла в коридоре, держась за стену. Кошмарная тошнота, как говорят в романах, подступала к моему горлу. Алан все выкрикивал названия островов, бразильских пляжей, индийских провинций. Голос его делался все истошнее. Я заткнула уши. Вдруг наступила тишина. Санитарка вышла из палаты. Лицо ее было по-прежнему абсолютно спокойно.
– Он в прекрасном состоянии, – сказала она. Мне показалось, что глаза ее полны упрека.
С меня было довольно. Я больше не могла. Я повернулась и, слегка спотыкаясь, пошла через калитку, где вновь царило молчание. Что бы ни говорил Алан, я его больше никогда не увижу. Это невозможно. Невозможно. Эти слова преследовали меня до самого номера гостиницы. Я толкнула дверь. Секретарша Юлиуса, распаковывавшая багаж, растерянно подняла на меня глаза. Потом из комнаты вышел Юлиус, и я в слезах припала к его плечу. Он был меньше меня ростом, и чтобы опереться на него, я должна была немного нагнуться. Наши силуэты, наверное, были похожи на глупое, потерявшее голову деревце, пытающееся выпрямиться с помощью маленькой, но очень прочной подпорки.
В Нассо прекрасный был пляж, солнце – жаркое, а вода – прозрачная и теплая. Я повторяла это, как заклинание, лежа в гамаке и пытаясь поверить в то, что вижу вокруг. Ничего не получалось. Совокупность всех этих благ не давала мне ни малейшего ощущения счастья, даже физического. Все три дня, что я находилась здесь, какой-то коварный зверек все копошился в моем мозгу, повторяя: «Что ты здесь делаешь? Зачем? Ты же одна!» А ведь именно в одиночестве мне довелось познать моменты необыкновенного, почти сверхъестественного счастья, когда вокруг, в каком-то ослепительном, концентрированном озарении постигаешь, что жизнь великолепна, что она полностью и безоговорочно оправдана в эту именно секунду простым фактом твоего существования. А в другие моменты счастье сопереживалось с кем-то. Кажется, таких моментов было гораздо больше. Как будто, чтобы открыть ничтожную молекулу счастья, необходим такой микроскоп для улавливания чувств, в котором фокусируются лучи от двух пар глаз. Но сейчас мой взгляд не обладал силой, достаточной, чтобы без посторонней помощи воссоздать; этот слепящий свет. Юлиус, боясь жары, вел деловые дискуссии в роскошных гостиных отеля, оснащенных кондиционерами. Когда он, м-ль Баро и я встречались за трапезой, он не упускал случая похвалить мой загар. Сам он был очень бледен и выглядел усталым. Он поглощал множество лекарств – белых, желтых, красных таблеток, запас которых пополнил в Нью-Йорке.]Время от времени он повелительным жестом требовал какую-нибудь из них у бедной г-жи Баро, которая бросала на него тревожный взгляд. Лично я испытываю священный трепет перед лекарствами, но я избегала даже намекнуть на это в силу какой-то старомодной стыдливости. А ведь в наше время каждый с увлечением описывает мельчайшие расстройства своего организма. Такая гипертрофированная потребность в медикаментах, тем не менее, беспокоила меня и я, в конце концов, обратилась с вопросом к м-ль Баро, которая, поджав губы, предъявила мне ошеломляющий список тонизирующих, снотворных и транквилизаторов. Я была удивлена. Юлиус, неуязвимый и могущественный делец, нуждается в успокаивающих средствах? Мой покровитель жаждет поддержки? Мир перевернулся! Мне было известно, что девять десятых снабжаемого населения земли прибегают к медицинским средствам. То, что Юлиус, испытывая перегрузки от дел и одиночества, тоже нуждается в них – вполне логично. И все-таки это нарушение равновесия, обнаружившееся в нем впервые, испугало меня. Я была, однако, уже взрослой и знала, что под слоем бетона бывает песок, а под песком – бетон, и что трудности существования одинаковы для всех. Я спросила себя, а каким было детство Юлиуса, его прошлая жизнь, я пыталась проникнуть в суть его натуры. И вовремя: следовало уже поинтересоваться тем, кто проявил ко мне столько доброты.
За исключением этого краткого момента угрызения совести, я зверски скучала в этом карикатурном Нассо, заполненном истеричными американками и малокровными дельцами. К счастью, благодаря конкуренции бесчисленных бассейнов, гарантировавших безопасность от акул и микробов, море было в моем распоряжении. Хотя постоянное одиночество на пляже иногда тяготило меня, оно притупляло мои чувства, и отзвук криков Алана в больничной палате постепенно слабел. Без всякого нетерпения ждала я, пока мой организм придет в согласие с окружающей природой или пока мы вернемся в Париж. Прекрасны были вечера. У самого моря ставили столики, и невидимый пианист в сопровождении банджо исполнял старые вещи, принесшие когда-то славу Колу Портеру. После ужина немногочисленные обитатели отеля укладывались в гамаки и любовались морем, луной, вслушиваясь в упорный гул волн. В один из таких вечеров у Юлиуса возникло нелепое желание услышать вальс Штрауса. Я нашла пианиста на деревянной эстраде у самой воды. Когда я произнесла свою просьбу, голос мой дрогнул, потому что пианист был замечательно красив. Он показался мне таким черноволосым, таким стройным, таким беспечным, таким уверенным в себе. Мы бросили друг на друга один из тех откровенных взглядов, какими я не часто обменивалась с незнакомым мужчиной. Имел такой взгляд последствия или нет, всякий раз он был очевидным знаком взаимопонимания. Пианист заиграл венский вальс, а я тут же ушла, улыбаясь своему прошлому или будущему беспутству. Потом я о нем забыла. Но на миг этот взгляд пробудил во мне сознание того, что я женщина, что я дар, что я живая.
А кроме того, на следующий день Юлиус упал в обморок на пляже. Он подошел к моему гамаку, пробормотал что-то относительно жары и вдруг упал головой вперед. Он лежал у моих ног – в своем коротеньком блайзере цвета морской волны, в галстуке и в серых брюках. К счастью, он питал отвращение к шортикам, которые напяливали на себя иные одышливые постояльцы отеля. Это маленькое темное тельце, вытянувшееся посреди ослепительного пляжа, казалось, покинуло картину какого-то сюрреалиста. Я бросилась к нему, подбежал еще кто-то, и мы отнесли Юлиуса в его комнату. Доктор говорил о переутомлении, о напряжении. Я прождала в обществе м-ль Баро почти час, пока он хоть немного пришел в себя. Когда он позвал меня, я вошла в комнату и села в ногах его кровати, преисполненная жалости, как к больному ребенку. Он был в светло-серой пижаме, и в вырезе ее, там, где начиналась шея, волос совсем не было. Голубые глаза без очков испуганно мигали. Он казался таким беззащитным! Такой маленький пожилой мальчик. На мгновение я смутилась, что не принесла ему в утешение ни игрушки, ни сухого пирожного.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.