Текст книги "Воля к власти"
Автор книги: Фридрих Ницше
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
К критике философа. Самообман философов и моралистов, будто они не заражены декадансом потому, что борются против него. Это не зависит от их воли, и сколько бы ни отпирались, впоследствии все же обнаруживается, что они были самыми сильными двигателями декаданса.
Возьмем философов Греции, например Платона. Он отвлек инстинкты от полиса, от состязания, от военной доблести, от искусства и красоты, от мистерий, веры в традицию и предков… Он был обольстителем nobles[138]138
Дворян (фр.).
[Закрыть], его самого обольстил roturier[139]139
Разночинец (фр.).
[Закрыть] Сократ… Он отрицал все предпосылки «благородных греков» старого закала, ввел диалектику в повседневный обиход, вступал в заговоры с тиранами, вел политику будущего и дал образец совершеннейшего отклонения инстинктов от старого. Он глубок и страстен во всем антиэллинском…
Они олицетворяют собой один за другим типичные формы декаданса, эти великие философы: морально-религиозную идиосинкразию, анархизм, нигилизм, индифферентность, цинизм, ожесточение, гедонизм, реакционность. Вопросы о «счастье», «добродетели», «спасении души» являются показателем физиологической противоречивости этих натур упадка: их инстинктам не хватает устоя, не хватает понятия «куда?».
Насколько диалектика и вера в разум основаны еще на моральных предрассудках. У Платона мы, в качестве бывших обитателей некоторого интеллигибельного мира добра, сохраняем еще заветы той поры; божественная диалектика, выросшая из добра, ведет ко всему доброму (следовательно, как бы «назад»). Ведь и Декарт представлял себе, что в основном христиански-этическом воззрении, опирающемся на веру в доброго Бога как творца вещей, нелживость Бога сама является порукой наших чувственных суждений. Без религиозной санкции и поруки в пользу наших чувств, разума какое имели бы мы право доверять бытию! Что мышление служит мерой действительности, что то, что не может быть мыслимым, не существует, – такое воззрение является грубым non plus ultra моральной доверчивости (к изначальному принципу истины, лежащему в основе всех вещей), нелепым по своей сущности утверждением, которому наш опыт противоречит на каждом шагу. Мы вообще не можем вовсе мыслить ничего так, как оно существует.
Настоящие греческие философы – это предшественники Сократа (с Сократом кое-что меняется). Все это знатные особы, сторонившиеся народа и общественной нравственности, много странствовавшие, строгие вплоть до угрюмости, с медленным взором, не чуждые государственным делам и дипломатии. Они предвосхищают у мудрецов все великие концепции вещей: они сами представляют собой такую концепцию, систематизируют себя. Ничто не дает лучшего представления о высоте греческого духа, как это внезапное богатство типов, как это непроизвольно достигнутое совершенство в деле выработки великих возможностей философского идеала. Я вижу только еще одну оригинальную фигуру среди позднейших философов, мыслителя запоздалого, но по необходимости пришедшего последним, – нигилиста Пиррона: его инстинкт был враждебен тому, что выплыло на поверхность, – сократовцам, Платону, артистическому оптимизму Гераклита (Пиррон через Протагора восходит к Демокриту…). Мудрая усталость: Пиррон. Жить среди низших, быть низшим. Без гордыни. Жить просто, чтить и верить в то, во что все веруют. Остерегаться науки и духа и всего того, что предрасполагает к чванству… Быть простым: неописуемо терпеливым, беспечальным и кротким, отличаться апатией, еще более – прострацией. Явившийся среди шума школ буддист Греции, опоздалый, усталый, – с протестом усталого против рвения диалектиков, с безверием усталого в важность всех вещей. Он видел Александра, он видел индийских кающихся. На таких запоздалых и утонченных действует обольстительно все низкое, бедное, даже идиотское. Это наркотизирует, это выпрямляет (Паскаль). С другой стороны, они в этой сутолоке и близости с кем попало ощущают какую-то теплоту. Они нуждаются в теплоте, эти усталые… Преодолеть противоречие; не нужно состязания; не нужно стремления отличиться: отрицать греческие инстинкты (Пиррон жил со своей сестрой, которая была повивальной бабкой). Облечь мудрость в плащ бедности и нищеты, дабы она не выделяла более человека, исполнять самые низкие обязанности – отправляться на базар продавать поросят… Сладость, ясность, безразличие, никаких добродетелей, требующих жестов. Нивелирование себя также и в добродетели: предельное самопреодоление, предельное бесстрастие.
Пиррон, а с ним Эпикур являются выразителями двух форм греческого декаданса. Их роднила ненависть к диалектике и всяким актерским добродетелям – то и другое вместе звалось тогда философией. Намеренно ни во что не ставили то, что любили, выбирая для таких вещей самые обычные и даже презрительные названия, изображая собой состояние, когда человек чувствует себя ни больным, ни здоровым, ни живым, ни мертвым… Эпикур наивнее, более идиллик, благодарнее. Пиррон опытнее, зрелее, нигилистичнее… Его жизнь была протестом против великого учения тождества (счастье = добродетель = познание). Подлинная жизнь вырабатывается не наукой: мудрость не делает «мудрым»… Подлинная жизнь не хочет счастья, не принимает счастье в соображение…
Борьба, предпринятая Эпикуром против «старой веры», была, строго говоря, борьбой против предсуществовавшего христианства, борьбой против уже помраченного, оморализованного, проквашенного чувством вины, обветшалого и больного Древнего мира.
Не «испорченность нравов» древности, но как разморализирование ее было единственной предпосылкою победы христианства над Древним миром. Нравственный фанатизм (короче, Платон) разрушил язычество, переоценив его ценности и отравив его невинность. Мы должны же наконец понять, что разрушенное стояло выше того, что победило! Христианство возникло из психологической извращенности, могло пустить корни лишь на испорченной почве.
Научность: как дрессировка или как инстинкт. Я вижу в греческих философах деградацию инстинктов. Иначе они не могли бы заблуждаться до такой степени, оценивая состояние сознательности как высшее состояние. Интенсивность сознания стоит в обратном отношении к легкости и быстроте церебральной передачи. Там господствовало обратное мнение об инстинктах, что всегда является признаком ослабления инстинктов.
Действительно, жизнь полнее там, где она менее всего сознательна (то есть где не выступают ее логика, доводы, средства, намерения, ее полезность). Возврат к фактическому bon sens[140]140
Здравому смыслу (фр.).
[Закрыть], к bon homme[141]141
Доброму человеку (фр.).
[Закрыть], к «маленьким людям» всех родов. Справедливость и мудрость, накопленные в течение поколений, не сознающие своих принципов, обнаруживающие даже некоторый страх перед принципами. Требовать резонирующей добродетели – не резонно… Философ компрометирует себя подобным требованием.
Если благодаря упражнению в течение целого ряда поколений мораль как бы накоплялась, а следовательно, накоплялись и утонченность, предусмотрительность, храбрость, добросовестность, то вся совокупная сила этой накопленной добродетели излучается также и в ту сферу, в которой справедливость реже всего проявляется, – в мысли. При всяком процессе сознания испытывается некоторое стеснение организма; нужно испробовать что-то новое, ничто в достаточной мере не подготовлено к этому, является чувство затруднения, напряженности, повышенная раздражимость – все это и есть осознание… Гений заложен в инстинкте, точно так же как и доброта. Действуешь только тогда совершенно, когда действуешь инстинктивно. Также и с моральной точки зрения всякое мышление, протекающее сознательно, есть лишь некоторое нащупывание почвы, чаще всего нечто обратное морали. Научная честность служит вывеской, когда мыслитель начинает резонировать. Можно сделать опыт, взвесить мудрейших на чувствительнейших весах, заставив их высказываться о морали…
Одно можно доказать – это то, что всякое мышление, протекающее сознательно, соответствует гораздо более низкой ступени морали, чем мышление того же человека, поскольку оно управляется инстинктами.
Борьба против Сократа, Платона, против всех сократовских школ имеет в своей основе глубокое инстинктивное сознание, что человека нельзя сделать лучше, внушая ему, что добродетель есть нечто подлежащее доказательству и требующее обоснования… В конце концов, у них все сводится к ничтожному факту, что инстинкт борьбы вынудил всех этих прирожденных диалектиков прославить свою личную склонность как наивысшее свойство, а прочие достоинства считать обусловленными ею. Антинаучный дух всей этой «философии»: она стремится остаться во что бы то ни стало правой.
Это поразительно. В начальном периоде греческой философии мы наталкиваемся на борьбу против науки при помощи некоторой теории познания или скепсиса – и ради чего? Все в интересах морали… (Ненависть к физикам и врачам.) Сократ, Аристипп, мегарийцы, циники, Эпикур, Пиррон – это генеральный штурм познания во имя морали (ненависть также и к диалектике). Проблема: они приближаются к софистам, чтобы отделаться от науки. С другой стороны, все физики настолько порабощены, что принимают в основы своего учения схему истины, истинного бытия: например, атом, четыре элемента (признание принципа постепенного нарастания сущего ради объяснения множественности и изменчивости). Учат презрению к объективности интереса: возврат к практическому интересу, личной полезности всякого познания… Борьба против науки направлена: 1) против ее пафоса (объективности); 2) ее средств (то есть против ее полезности); 3) ее результатов (как имеющих детский характер).
Это та же борьба, которая позже еще раз была предпринята Церковью во имя благочестия: Церковь унаследовала от древности весь ее арсенал. Теория познания играет здесь такую же роль, как у Канта, как у индусских философов… Не желают никаких стеснений: желают, чтобы руки были развязаны для отыскания своего «пути». Против чего, собственно, они борются? Против обязательности, закономерности, необходимости идти рука об руку – они, по-видимому, называют это свободой.
В этом находит свое выражение декаданс. Инстинкт солидарности настолько выродился, что солидарность ощущают как тиранию. Они не хотят никакого авторитета, никакой солидарности, никакого включения в строй с его неблагородной медленностью движений. Им ненавистен поступательный ход, темп науки, им ненавистно нежелание прибыть к цели, выдержка, личный индифферентизм человека науки.
Мораль в своей основе враждебна науке: уже Сократ так настроен, и именно потому, что наука придает важное значение таким предметам, которые с «добром» и «злом» не имеют ничего общего и, следовательно, уменьшают значительность чувства «добра» и «зла». Ведь мораль хочет, чтобы к ее услугам был весь человек и все его силы. Ей кажется расточительностью со стороны того, кто для расточительности недостаточно богат, если он серьезно отдается растениям и звездам. Поэтому с тех пор, как Сократ занес в науку болезнь морализирования, научность в Греции быстро пошла под гору. Никто уже больше не поднимался на ту высоту, которой достигла мысль Демокрита, Гиппократа и Фукидида.
Проблема философа и ученого. Влияние возраста; привычки, действующие на психику угнетающе (домоседство а la Кант; переутомление; недостаточное питание мозга; чтение). Существенное: не проявляются ли уже симптомы декаданса в самой склонности к такой всеобщности; объективность как дисгрегация[142]142
Дисгрегация – рассеяние, рассредоточение.
[Закрыть] воли (умение – оставаться вдали…). Это предполагает безразличие по отношению к сильным влечениям: своего рода изоляция, исключительное положение, борьба с нормальными влечениями.
Типичен разрыв с родиной, стремление все в более широкие круга, растущий экзотизм, онемение старых императивов, в особенности этот постоянный вопрос «куда?» («счастье») служит признаком разрыва с организационными формами перелома.
Возникает вопрос: представляет ли ученый в большей мере симптом декаданса, чем философ? Как целое он не обособлен, только часть его исключительно посвящена познанию, вышколена для определенного угла и оптики. Ему нужны для его дела все добродетели сильной, здоровой расы, большая строгость, мужество, мудрость. Он скорее симптом высокой многосторонности культуры, чем ее усталости. Ученый декаданса – плохой ученый. Между тем как философ декаданса, по крайней мере до сих пор, слыл за типичного философа.
Ничто так редко не встречается в среде философов, как интеллектуальная добросовестность. Возможно, что они утверждают как раз противоположное; вероятно, они даже и убеждены в этом, но все их ремесло обязывает их признавать только некоторые определенные истины. Они знают, что им нужно доказать. Они, пожалуй, и видят признак того, что они философы, в том, что сходятся относительно этих «истин». Таковы, например, моральные истины. Но вера в мораль еще не доказательство морали. Бывают случаи – и философы представляют именно такой случай, – когда подобная вера просто безнравственна.
В чем же проявляется отсталость философа? В том, что он принимает свои личные качества за необходимые и за единственно ведущие к достижению «высшего блага» (например, диалектика Платона). В том, что он располагает всякого рода людей по лестнице степеней, постепенно возвышающихся до его собственного типа, который он считает высшим. Что он считает маловажным то, что ценится другими, что роет пропасть между высшими жреческими ценностями и ценностями светскими. Что он знает, что такое истина, что такое Бог, что такое цель, что такое путь… Типичный философ здесь является абсолютным догматиком. Если он чувствует потребность в скепсисе, то лишь для того, чтобы приобрести право в самом главном для себя – говорить как догматик.
Философ в борьбе со своими соперниками, например с наукой; тут он становится скептиком; тут он оставляет за собой право на такую форму познания, которая, по его мнению, недоступна ученому. Тут он идет со жрецом рука об руку, чтобы не возбудить подозрения в атеизме, материализме. Всякое нападение на него он считает нападением на мораль, на добродетель, религию и порядок. Он умеет дискредитировать своих противников как «соблазнителей» и «людей, ведущих подкопы», здесь он идет рука об руку с властью.
Философ в борьбе с другими философами: он старается вынудить их проявить себя в качестве анархистов-безбожников, противников авторитета. In summa: поскольку он борется, он борется во всем как жрец, как каста жрецов.
Философия, определяемая Кантом как «наука о границах разума».
Философия есть искусство находить истину – так учит Аристотель. Против этого восстают эпикурейцы, использовавшие для своих целей сенсуалистическую гносеологию Аристотеля: они относятся весьма иронически и отрицательно к поискам истины – «философия как искусство жизни».
Три великие наивности: познание как путь к счастью (как будто…);
как путь к добродетели (как будто…);
как путь к «отрицанию жизни», поскольку оно есть путь к разочарованию (как будто…).
Как будто существует «истина», к которой можно было бы так или иначе приблизиться!
Заблуждение и незнание пагубны. Утверждение, что истина достигнута и что с незнанием и заблуждением покончено, – это одно из величайших заблуждений, какие только могут быть. Допустим, что этому поверили, тогда тем самым была бы парализована воля к изысканию, исследованию, осторожности, испытанию. Сама эта воля может казаться кощунством, именно как сомнение в истине. «Истина», следовательно, пагубнее заблуждения и незнания, потому что сковывает силы, направленные на просвещение и познание.
А тут еще аффект лени становится на сторону истины («мышление – это страдание, несчастье!»); равным образом порядок, норма, счастье обладания, гордыня мудрости – все in summa суетное: удобнее повиноваться, чем исследовать; гораздо приятнее думать: «я обладаю истиной», чем видеть вокруг себя один мрак. Прежде всего это успокаивает, дает надежду, облегчает жизнь, это «улучшает» характер, поскольку уменьшается недоверие. «Душевный покой», «безмятежная совесть» – все это изобретения, возможные только при условии, что истина существует. «По плодам их познаете их…»
«Истина» есть истина, ибо она делает людей лучше… И далее в том же духе – все доброе, успешное заносится на счет истины.
Это служит показателем силы – счастье, довольство, общее и частное благосостояние принимается как результат веры в мораль… Напротив, неудачный исход нужно приписывать недостатку веры.
Причины заблуждения кроются одинаково как в доброй воле человека, так и в дурной. Он в сотне случаев закрывает глаза на действительность, он фальсифицирует ее, чтобы не страдать от своей доброй или дурной воли. Например, или судьба человека направляется Богом, или жалкий жребий его находит свое объяснение в том, что это ниспослано и предопределено ради спасения души, – такой недостаток «филологии», который для более тонкого интеллекта кажется некоторой неопрятностью мышления, фальшью, в общем есть результат влияния доброй воли. Добрая воля, «благородные чувства», «возвышенные состояния» в отношении употребляемых ими средств являются такими же фальшивомонетчиками и обманщиками, как и отвергаемые во имя морали и считающиеся эгоистическими аффекты любви, ненависти и мести.
Ошибки – вот что человечеству обошлось дороже всего, и в общем ошибки, проистекавшие из «доброй воли», оказались более всего вредными. Заблуждение, которое делает счастливым, пагубнее, чем то, которое непосредственно вызывает дурные последствия. Последнее изощряет, делает недоверчивым, очищает разум, первое усыпляет…
Прекрасные чувства, возвышенные порывы принадлежат, говоря физиологически, к наркотическим средствам. Злоупотребление ими ведет к тому же результату, как злоупотребление каким-либо другим опиумом, – к нервной слабости.
Заблуждение – самая дорогая роскошь, какую человек может себе позволить, но когда заблуждение является к тому же еще и физиологическим заблуждением, то оно становится опасным для жизни. Что же, следовательно, дороже всего обошлось человечеству, за что больше всего оно расплачивалось? За свои «истины», потому что все они в то же время были заблуждениями in physiologicis…[143]143
В естествоведении (лат.).
[Закрыть]
Психологические смешения: потребность в вере смешивается с «волей к истине» (как, например, у Карлейля). Но точно так же смешивают потребность безверия с «волей к истине» (потребность разделаться с верой может вытекать из сотни побуждений: оказаться правым в споре с каким-нибудь «верующим»). Что вдохновляет скептиков? Ненависть к догматикам – или потребность в покое, усталость, как у Пиррона.
Выгоды, которых ожидали от истины, были выгодами, вытекающими из веры в нее. Ибо взятая сама в себе истина могла быть весьма мучительной, вредной, роковой. С другой стороны, нападали на «истину», когда ждали от победы над ней известных выгод, например свободы от господствующих властей.
Методику истины выводили не из мотивов истины, а из мотивов власти в стремлении к превосходству.
Чем доказуется истина? Чувством повышенной власти, полезностью, неизбежностью – одним словом, выгодами (то есть предпосылками о том, какова должна быть истина, чтобы она пользовалась нашим признанием). Но это предрассудок, признак того, что речь идет вовсе не об истине.
Какое значение имеет, например, «воля к истине» у Гонкуров? У натуралистов? Критика «объективности». Для чего познавать, не лучше ли заблуждаться?.. Желали всегда веры, а не истины… Вера создается при помощи совершенно иных, противоположных средств, нежели методика исследования: первая даже исключает последнюю.
Наличность известной степени веры является в наших глазах теперь доводом против того, во что веруешь, еще более для знака вопроса относительно душевного здоровья верующего.
Мученики. Для преодоления всего того, что зиждется на благоговении, требуется со стороны нападающего дерзновенный, отчаянный, даже бесстыдный образ мысли… Если же принять еще во внимание, что человечество в течение тысячелетий освящало только заблуждения в качестве истин, что всякую критику первых клеймили как признак дурного образа мысли, то приходится с сожалением признать, что нужна была изрядная доза имморальности, чтобы взять на себя инициативу нападения, то есть разумения… Да простится этим имморалистам, что они разыгрывали из себя «мучеников истины». Истина в том, что ими руководило не влечение к истине, но инстинкт разрушения, дерзновенный скепсис, страсть к приключениям – вот из каких влечений вытекало их отрицание. В других случаях личная ненависть увлекала их в сферу проблем. Они ополчались против проблем, чтобы одержать верх над лицами. Но прежде всего научно-полезной стала месть, месть угнетенных, то есть тех, которые господствующей истиной были отнесены в сторону и даже угнетены.
Истина, я хочу сказать – научная методика, была усвоена и двинута вперед теми, которые угадали в ней средство борьбы, орудие истребления. Но чтобы придать своим нападкам благовидный характер, они пускают в ход аппарат, заимствованный у тех, на кого они нападали. Они афишируют понятие «истины», придавая ей столь же абсолютное значение, как и их противники. Они становятся фанатиками или, по крайней мере, принимают соответственную позу, ибо всякой другой позе не придавалось серьезного значения. Все прочее довершает уже преследование, страстность, шаткое положение преследуемого. Ненависть росла и обусловила невозможность удержаться на почве науки. Они все в конце концов стремились одержать верх таким же нелепым способом, как и их противники… Слова «убеждение», «вера», «гордость мученичества» – все это состояния, неблагоприятные познанию. Противники истины в конце концов усвоили сами, в своем решении вопроса об истине, субъективную манеру во всем ее объеме, с ее позировкой, жертвами, ироническими решениями, то есть продлили господство антинаучных методов. Как мученики, они компрометировали свое собственное дело.