Текст книги "...По имени Анна"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
К чему это я? К голосу, которого я никогда не слышала раньше. В нем были печаль, но и гордость, в нем было достоинство. Одним словом – был не ее голос. «А это, – продолжила она, – мой отец». И она показала мне книжку. «Я – Эмилия Домбровская», – сказала она и поднялась, и словно бы вытянулась вверх, каким-то непостижимым угадыванием распустила пучок-кулачок волос на затылке, и они обрушились ей на плечи, красивые – не сказать. Царские.
Но смотрела она не в зеркало, а в сторону. И взгляд у нее был странный, будто она увидела то, что люто ненавидит.
– Брехуха, – сказала она.
– Кто?
– Я, – ответила она, уже глядя на меня, и у нее было другое, совсем другое лицо, которое почему-то хотелось смыть. Я объяснила это как потрясение. Что же еще?
* * *
Конечно, я влезла в эту историю и пошла по инстанциям, и меня встречали удивленно: шли восьмидесятые, и все, кто искали своих, уже нашли или не нашли. Но это дело оказалось простым. Домбровский был крупный ученый. В первой же библиотеке мне предъявили биографическую книгу о нем, где черным по белому было сказано, что он и вся его семья – жена и трое сыновей – погибли.
– Не вся, – возмущалась я. И показывала всем фотографию Милы. Люди пожимали плечами. А может, проходимка? Меня надоумили сходить в загс и проверить, рождалась ли она вообще.
А Мила-Эмилька продолжала мести двор, но все тайное потихоньку становится явным, и вот уже какая-то древняя старушонка вспомнила, как на третий этаж к профессору привезли из роддома девчонку. Была зима. Мальчишки-братья и отец от радости, что появилась сестренка и дочь, слепили снеговую бабу. Старушка становилась на цыпочки, показывая величину бабы. «Христом клянусь, выше крыши». Я понимаю, что она тогда была малышка, но это «выше крыши» меня все-таки смутило: врет старуха. Но нет, загс подтвердил рождение Эмилии, архив подтвердил прописку. Речь шла об Эмилии Михайловне Домбровской, а двор-то мела слабоумная Людмила Кучерова.
«Интересно, как же это она могла спастись? – спрашивали меня. – Знаете, сколько сейчас авантюристов, которые рассчитывают на заграницу?» Историю с Нюрой я знала. Деревенскую военную часть их жизни знала тоже. По словечку о чем-то дознавалась у Милы. Но дело было даже не в этом. Убедившись в том, кто она есть на самом деле, Мила-Эмилия, и без того неразговорчивая, ушла в себя совсем. Тут бы ей распахнуться, ан нет. Она изменилась внешне, стала как будто выше ростом, но ее царские волосы так никто и не видел, явив их себе и мне, она по-прежнему крутила на затылке клубок. И еще однажды она постучалась в квартиру на третьем этаже. Ее впустили. Здесь жила семья Валюшки. Так случилось – я была при этом. Зашла к Валюшке. Елена Васильевна сидела перед зеркалом, пыталась покрасить волосы. Она слегка напряглась. Зачем тут эта дворничиха? И я, чтоб снять это напряжение, сказала: «Давайте я вас покрашу». Она как-то вяло отдала зубную щетку.
– Валюшка бестолковая, у нее руки ничего не умеют.
Мои умели все. И я стала истово красить, видя, как постепенно с лица ее уходит напряжение.
– Ловко как у тебя получается, – похвалила она меня.
А Мила всего ничего – прошла по комнатам, необъяснимо зачем и для чего, трогала какие-то части стен, а мимо других проходила не замечая. Я видела: она касалась проступавшего прошлого. Какой-то фигурный выступ, кусочек древнего кафеля возле замурованного камина, планка паркета, не затертая мастикой. Овальные окна, за которыми как-то торжественно стыл город…
* * *
Я уже жила в общежитии, но старалась бывать у нее почаще, честно – из-за Валюшки. И хотя в бадминтон играть я не научилась и на коньках кататься не умела тоже, что-то нас притягивало друг к другу. Может, будущее издалека готовит нас к тому времени, когда канет прошлое, и я даже почти забуду Милу, потому что однажды она исчезнет из этого дома и двора. Ее комнату займет молодой парень с кипой книг, из новой категории не любящих советскую власть, бегущих от нее в дворники, кочегары, а то и в сумасшедшие.
Валюшка призналась мне потом, что они очень рады исчезновению Милы, они боялись: вдруг у нее возникнут претензии на квартиру. «Знаешь, эти бывшие репрессированные не ангелы».
– А кто ангелы? – спросила я.
– Я атеистка, – ответила моя подружка.
Откуда мне знать, были ли еще столь запоздалые случаи прозрения и знания или моя хозяйка просто уникальный пример глухоты и неосведомленности. Но так было. И сейчас я думаю: может, это и хорошо? Когда была девчонкой, мне снилось, что я Жанна д’Арк и меня сжигают на костре. Но в последний момент, когда огонь уже лижет ноги, кто-то человеколюбивый стреляет в мое сердце, спасая меня от страданий. Проснувшись, я думала: а вдруг бы огонь не занялся? Вдруг бы хлынул ливень? Вдруг бы смилостивился король? На эти вопросы у меня не было ответов. Ибо нам не дано знать, что ожидает нас через минуту. Хотя мои знакомые любят повторять: лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Но при чем здесь Мила с ее родословной? И вообще – зачем ее настигло прошлое?
Я не знаю, что потом оно настигнет и меня.
То, что Мила уехала, не оставив записки и не сказав до свидания, обидело. Я пришла забрать у нее библиотечную биографию ее отца, но дверь была открыта, два матраца свернуты и лежали у изголовья, как в казарме. Две чистые кастрюльки стояли кверху дном. На них лежали крышки. Две чашки тоже были дном кверху, а в третьей стояли зубьями вверх алюминиевые вилки, ножи и ложки. На крючке висела дворницкая амуниция. Не было библиотечной книги, книги студента и фотографии. На стене осталась висеть фотография Нюры и стриженой девчонки в пальто с рукавами до колен на вырост. Мила не взяла и отдельную фотографию Нюры, когда та была еще молодая.
И тут я поняла значение слова «брехуха», которое тогда произнесла Мила. Так она назвала Нюру. И лицо, которое хотелось мне смыть, было лицом ненависти. Господи, за что? Как она смела?
«Свинство», – подумала я, снимая фотографии со стенки. Потом мне стало стыдно, что я как бы выставляюсь лучше, чем она, а потом стало страшно за нее, уже немолодую, темную, не знающую мира. Ушедшую в никуда.
В домоуправлении мне сказали, что она уволилась. Получила деньги и отпускные, и ей еще в дорогу собрали, кто сколько мог, но не сказали про это – не взяла бы. Просто сказали: полагается. Из невнятных рассказов – кто что слышал – я поняла, что она уехала в те края, где погибли ее родители. Сказала, что хочет умереть там же. Господи! Какое – умереть? Но как-то ясно представилось, как она ложится на стылую землю в холодном лесу, аккуратно на груди складывает руки, под которыми лежит книга с фотографией. Смотрит в серое равнодушное небо и тихо отдает Богу душу. Глупо! Глупо! – кричу я в себе. Но почему? – отвечает мне чей-то голос. Что ее связывало с людьми? Ты пожила с ней, а потом канула в гуще своих проблем. Сколько раз ты у нее была с тех пор, когда раскопала факт ее рождения? Ты была горда открытием, тем, что помогла ей вернуть имя и фамилию. И что она, Маугли города, могла с ними делать? Друзья твои с третьего этажа были счастливы, что она исчезла у них с глаз. На радостях сделали ремонт. Ну и правильно. При чем тут они? Ни с какой стороны перед ней не виноваты. Ну, поопасались ее на всякий случай – вдруг начнет что-то предъявлять? «С какой, собственно, стати, – сказал папа Валюшки. – Она тут, считай, и не жила. Вообще, куда она делась? Вполне возможно, что и авантюристка».
В правду верить – себе дороже. Даже если все доказано.
Фотографию Нюры я положила в альбом к своим умершим родным. Хотите верьте, хотите – нет, но альбому это не понравилось. Он сваливался с полки, он издавал хрусткие звуки. Моя родня отторгала чужачку. И я положила фотографию Нюры в свой аттестат зрелости. Равнодушие тонких корочек было умиротворяющим и способствовало забвению. Какая нужда может заставить человека заглянуть в аттестат? Ни-ка-кая! Прошлое отрезается острыми ножницами, думала я тогда. Я не знала, как оно капсулируется. Чужой опыт, опыт Нюры-Милы, меня не предостерег.
* * *
На этом, собственно, моя, то есть связанная со мной, история Милы-Эмилии и закончилась. Но есть какие-то законы другой жизни, не той, что встал, умылся, пописал и пошел на работу, а те, что вяжут цепь не из грубой материи, а из невидимых нитей тонкой. Они-то и вывязывают смысл того, что простой человек понять не может. И потому моя жизнь окажется надолго связанной с не попрощавшейся со мной дворничихой. И тут, как говорится, ни дать ни взять.
Грех
Я оканчиваю институт транспортного машиностроения и уже знаю, что буду работать на мытищинском заводе. Мне завидовали – близко от Москвы. И квартиру там можно скорей получить. Что как раз оказалось брехней. Городов, где квартирные очереди не имеют бесконечно растущего хвоста, у нас не бывает. Я же кайфую в общежитии уже два года, нас в комнате двое. Я и барышня из Олонца. Тихая такая карелочка, которая мечтает вернуться на родину и устроиться экономистом в леспромхозе. Никогда сроду в Москве не осталась бы – говорит категорично. А я видела фиктивные браки за пол-литра, за кормежку в течение двух лет, за деньги на мотоцикл и на альпинистское снаряжение.
Хотела ли я замуж? Честно, нет. Нас с мамой рано бросил отец. К бабушке дед тоже не вернулся с войны, нашел по дороге домой другую. Я боялась такой же судьбы. Но я была крупная, сильная девка, и соки во мне бурлили совершенно недвусмысленные. И хоть «переспать» давно уже не было грехом, я себя блюла. Вот почему мне было хорошо с Лидой из Олонца. Мы обе были принципиальные девушки. Господи прости!
И тут из Олонца к Лиде приехал парень. Привез ей какую-то посылку. Он был первокурсник, щупленький такой пацанчик с кудрявыми волосами. Звали его Фимка Штеккер, что по-нашему – Штырь. На Штыря Фимка обижался, лез дать в морду, и самое в этом любопытное – обзываться перестали, стали звать по-свойски Фимычем: парень вроде хороший, разве что фамилия подкачала со всех сторон.
Он был лихой анекдотчик, трепался без остановки. Парни из моей группы были как колуны, тяжелые и неразговорчивые. Юмор их был исключительно ниже пояса. Мне же всегда нравился треп со вкусом. Причем на все темы, кроме нижних. Я любила слушать высокий, тонкий голос Валюшки, вещавший о страдалице Пенелопе, и изящную болтовню Елены Васильевны о преимуществах польских кремов перед нашими, и трамвайную свару, если она без лютой злобы, а так, на уровне «сам дурак». Фимке явно нравилось, как я хохочу. В общем – невысокое начало для любви, но какое уж есть. А Фимка возьми и прилипни.
Сначала было просто смешно (слон и моська), а потом, сама не заметила как, я стала испытывать к нему благодарность за то, что во мне, большой и тяжелой, он увидел просто девушку. Я была на шесть лет его старше. Но все полетело к черту – дипломная работа, распределение, Валюшка, к которой я все собиралась зайти. Я себя не помнила. И все у нас было. Я проглядела, что вдруг кому-то понадобились Мытищи, и получила взамен Челябинск. Отбивалась чуть ли не ценой комсомольского билета, сама поехала и устроилась на мытищинский завод мастером цеха, сняла комнату рядом со станцией, чтобы сократить время дороги для Фимки. Комнатенка – ужас даже по сравнению с подвалом Милы, зимой в щели залетал снег. Я привезла от мамы три старых ватных одеяла и, не думая о страхолюдности дизайна, обила ими стены, что не спасло меня от воспаления легких и больницы, из которой меня забрала мама, уволила с работы и увезла домой в родной Калязин. Но до того, до того… Еще только разыгрывалась болезнь. Я рыдала не от нее, не оттого, что мне не хочется болеть. Я рыдала, потому что Фимка канул.
Он исчез, увидав эту комнату в одеялах и меня в хозяйских страшных валенках. Как раз пришла врач и сказала, что опасается воспаления легких.
– Вы ей кто? – спросила она Фимку.
– Товарищ, – ответил он.
– Подождите, товарищ, неотложку. Поможете с транспортировкой. – И, оставив направление на столе, врач ушла.
У меня тогда было уже под сорок, но он все-таки трахнул меня и даже высадил на горшок пописать, но дожидаться неотложки не стал, сказал, что в расписании электричек большой пропуск и если он не уедет сейчас, то ему придется застрять до ночи. В общем, что-то такое электрическое ему мешало, я плохо соображала, и он выскользнул из одеяльной комнаты, не успела я поднять тяжелые болючие веки.
Но главное – я забеременела в своем температурном аду.
В полубреду я сообразила оставить хозяйке адрес больницы, куда меня отправляли. Для Фимы. Он не приехал ни разу. Выписавшись из больницы, я оставила ему калязинский адрес. Тоже напрасно. Когда я слегка оклемалась дома и поняла, какая у меня задержка, я написала ему письмо на институт. Ни-че-го.
* * *
Врачом-гинекологом была моя школьная подруга. Я рассказала ей все, она ответила, что не рекомендует оставлять ребенка: что там могло завязаться при температуре сорок? Но надо все-таки посоветоваться с более опытными врачами. Где их взять? Надо ехать в Москву. Мама меня подкормила, конечно, но той большой девицы, которая была раньше, из меня уже не получилось. Правда, все признали, что мне так лучше. Бабушка посетовала: «Тебя бы одеть красиво, была бы как Ларионова».
Но мы были бедны. Мама всю жизнь ишачила в школе завучем, с утра до вечера. Отец мой сбежал, когда мне было пять лет. Сколько сейчас ни пытаюсь вспомнить его живым, не получается. Только во сне он приходил, гладил меня по голове и повторял: «Учись, доченька, без образования теперь ни тпру ни ну…» У нас были сад и огород, бабушка на базарчике торговала яблоками и облепихой, молодой редиской и зеленым луком. Не голодали – точно, но чтоб что-то купить – только с рук или в комиссионке. Дом то там, то сям требовал укрепления, покраски. Как ни крути, дом важнее пальто. И еще по чуть-чуть откладывалось на смерть бабушки. Получилось для мамы.
Приехав в Москву, я как-то быстро устроилась в технический отдел управления городским транспортом – меня была еще московская прописка. Самый беспокойный отдел: все ломалось, все сходило с рельс, все горело. Службы спасения как таковой еще не существовало. Зато была я с двумя-тремя рабочими и машиной с краном. Элементарная аварийка, в которую никто не хотел идти. А я мечтала, идя в управление, о каких-то новых инженерных идеях, о двухэтажном троллейбусе, например. Но оказалось, молодая и энергичная девица нужна была для работы грубой, а подчас и неподъемной. О беременности своей я молчала. Кто бы меня такую взял? Я боялась идти к врачу, чтобы не было утечки информации. Тем более что я чувствовала себя хорошо и все собиралась сходить к Фимке.
Тут интересно, почему я этого не сделала, почему с ходу, вернувшись в Москву, не пошла в институт. Теперь понимаю – ничего бы это не изменило. И не надо думать, что сидело во мне оскорбленное самолюбие там или гордыня. Нет и нет! Меня останавливал тот самый обсмеянный не то задний ум, не то шестое чувство-предвестие, но определенно что-то очень нематериалистическое. И я наплела себе вот что. Я хочу появиться перед ним во всеоружии удачи. Я работаю в Москве. У меня все замечательно. Так, в сущности, и было. По невероятному везению, может, даже по чьему-то недогляду – спасибо управлению – мне сразу дали хорошую комнату в их ведомственном доме – случай почти фантастический. Светлая, теплая, второй этаж, и всего одна соседка, пенсионерка баба Груша, которая почти пятьдесят лет водила трамвай по самому длинному в Москве маршруту. Соседом у нее до меня был водитель трамвая, тоже старик. Жили они семьей, но неофициально, собирались умереть вместе, взявшись мокрой рукой за оголенный провод. Но старик умер скоропостижно легкой смертью в их семейной постели, а так как лицевой счет на комнату у него был свой, то ее полагалось отдать нуждающемуся. Баба Груша не возражала, она жалела бесквартирных. Она только боялась пьяниц, хоть женщин, хоть мужчин, и детей-подростков, которые баловались в подъезде, поджигали почтовые ящики и вообще делали много такого, от чего баба Груша приходила в некоторое остолбенение, потому что в ее детские годы такого не было даже в воображении.
Она мне обрадовалась. Молодая, как выяснилось, непьющая и без детей. Я ей ничего не сказала. Мне хотелось ребеночка, а чтобы сохранить работу и тем самым комнату, я решила, что буду скрываться до последнего. От меня большой остались широкие вещи, значит, у меня впереди есть месяца четыре, чтоб доказать, как не зря меня взяли и как правильно будет сохранить меня на службе. Исподволь я обольщала бабу Грушу как возможную няньку.
Вернувшись из Калязина, я не пошла к Ефиму еще и потому, что была все-таки обида, что он не дождался тогда «скорой», а потом не нашел оставленные мною следы. Но главное, конечно, – надо было ухватить работу. Что я без нее? Нищая. Получалось, что страсть ли, любовь ли – жизнь того в расчет не принимала. Аварийка была важней и надежней. Хотя каждую секунду я думала о Фимке, хотела его, но, видимо, слишком осторожен был мой задний ум. Киплю, киплю, но не выплескиваюсь. Когда же у меня все устроилось, я пошла в институт.
Накануне я привела комнату в товарный вид. От покойного деда остался не востребованный Грушей стол, одностворчатый гардероб и диванчик с поднятым изголовьем, но без спинки. Груша не пожалела и оставила мне веселенькие занавесочки на окне и дала скатерть под цвет им с бахромой, которую называла «махромой», потерявшей вид из-за частых стирок. «Ты ее срежь». Но я расплела склеившиеся косички «махромы», подровняла, и мне стала нравиться моя комната, теплая, тихая, с желтым крашеным полом.
«Фимка, – скажу я ему, – не крутись по углам, а переезжай ко мне». Про ребеночка я скажу, когда он поселится, мы с ним хорошо полюбимся, и я так, между прочим, замечу: «А помнишь, как в одеяльной комнате ты лихо успел до приезда «скорой»? От того кайфа у меня кое-что осталось».
Я поехала в институт к концу занятий, заходить на факультет не стала – я была в робе, как бы с работы, а на самом деле она у меня была одна на все про все.
Стояла так, чтобы видеть всех, но чтоб самой на глаза не попасть. Высыпал Фимкин курс. Его не было. Я пошла за его однокурсницей, обошла стоящий трамвай и вышла, будто так и надо, ей навстречу.
– Привет!
– Привет! Не смотри на меня так. Я с работы. Я лучший чинщик московского транспорта. Как альма-матер?
– Видишь, стоит.
Я понимала, что девчонка знает меня на е-два е-четыре и несколько обескуражена моим явлением.
– Фимка был в институте? – спросила я. – У меня к нему дело.
– Фимка? – девчонка наморщила лобик. – Штеккер, что ли? Так он эмигрировал уже пару месяцев как… Собралась еврейская компания и спрыгнула с родины-матери.
Я очень хорошо представляю «морду своего лица» в тот момент. Как я открыла рот от потрясения, а потом творила из этого распахнутого рта некую улыбку удивления. Справившись с этим («Ну, дают ребята!»), я сощурила глаза, как бы ехидно, а на самом деле боялась, что разревусь, и сказала:
– Значит, дела у меня к нему нет. – И пошла, виляя задом, чего, по правде сказать, делать не умела. Но я именно так представляла себе правильную демонстрацию полного, какого-то надмирного равнодушия ко всему. Почему я решила, что задница в этом деле самое то?
За киоском я свернула в какую-то подворотню и там уже разревелась. Прямо скажу, это был бурный, но недолгий рев, перешедший в гнев и презрение. До свидания ты мог, сволочь, сказать? У тебя были все мои координаты. Мы почти год были вместе, ты кормился с моей руки, ты погружался в меня и так скрипел зубами, что выплевывал зубное крошево. Ты уходил и возвращался тут же, на ходу снимая штаны. «Не могу терпеть. Ты меня тянешь назад». И ты, гад, говорил, что такой, как я, женщины просто не может быть, что такую слепил бог исключительно для тебя. «Не давай никому! – шептал, грызя мое ухо. – Убью». Когда это было? Ну, скажем, полгода тому. Куда это могло деться, Фимка? Если у меня не делось, если моя плоть все помнит и горит?
Я молодец. Я взяла себя в руки. Израиль – не Мытищи. С ходу не отыщешь.
На другой день я пошла к платному гинекологу. Он сказал, что у меня около четырех месяцев. Ребенок нормальный. Мне не показана тяжелая работа. Я ответила, что я инженер, начальствую, а не таскаю рельсы. И стала жить осторожно, мысленно холя и нежа брошенное отцом дитя. Фимку я не просто перечеркнула, я залила его чернилами, гада такого.
На девятое мая народ собрался попраздновать дружным коллективом. У меня пять с половиной. Но живот пока еще можно скрывать. По случаю премии я купила себе костюмчик из джерси. Юбка на широкой резинке, а пиджачок прямой, с красивыми отворотами. Он, конечно, поблескивал дешевой ниткой, но яркая косынка сделала свое дело. И туфли были неплохие, на небольшом каблучке с застежкой крест накрест. В общем, я сама себе в большом зеркале понравилась. И мужики на меня глаз навострили. Или вострят только уши?
Задача у меня была простая – из одного действия. Найти и охмурить хорошего дядьку и женить на себе. Я не могла допустить слез мамы: дочь – мать-одиночка, ребенок неизвестно от кого. Я холодела от мысли, как буду выходить из роддома одна и меня будут встречать заранее поддатые мужики из моей бригады. Конечно, можно было сговориться, чтобы кто-нибудь сыграл роль счастливого папаши, но мне отца для ребенка хотелось даже больше, чем мужа для себя. Чтобы все было по-настоящему. И я готова была на все. Даже за деньги. Даже за безногого холостяка с подколотой булавкой штаниной (видение из какого-то послевоенного фильма). Ужас! Но этот вариант мне, пожалуй, нравился больше. Была надежда хорошего отношения из благодарности. У меня изъяны, у него – изъян. Вместе может получиться арифметика, два скрещенных минуса дают плюс.
Баба Груша, с которой я не говорила на эти темы, как-то посмотрела на меня сбоку и все поняла. Я разревелась как белуга – даже не подозревала, сколько во мне накопилось слез – рассказала ей все, полила дерьмом Фимку, жида проклятого, и получила от нее не то чтобы психотерапевтический урок, просто кусок опыта жизни, живущий где-то внутри Груши, не просясь наружу. А потом вдруг на̀ тебе: вышел…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.