Текст книги "Комментарий. Не только литературные нравы"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Что старики аскают по вокзалам
Я не силён в нынешнем сленге. Спросил у своего лингвиста-сына, что означает слово «аскают». Он сказал, что это неологизм от английского ask «просить, спрашивать». То есть «аскают» – «попрошайничают».
Я сел за этот «Комментарий» чуть ли не в тот же день, когда закончил новую свою книгу на пушкинскую тему: «Путеводитель по «Евгению Онегину»». Сколько галлицизмов находят комментаторы в этом романе в стихах! Не удивительно: тогда образованные люди говорили и читали в основном по-французски. Сейчас от программистов до фирмачей требуется прежде всего знание английского. «Аскают», стало быть, примета нынешнего времени.
Побирающихся, просящих подаяния, я много видел в послевоенном детстве. Юрий Нагибин ещё при советской власти рассказал о том, как года через три-четыре после войны калеки исчезли из Москвы. Их убрали, свезли в Соловки: с глаз долой, из сердца вон! Я хорошо помню этих калек. Безногих – на дощечках с колёсиками: возвышался над землёй только торс, который золотился и серебрился от фронтовых наград. Слепые, одноногие на костылях, безрукие, с изуродованными лицами – и неизменно все с медалями и орденами. Они располагались у Даниловского рынка, у входа в магазин на углу Шаболовки и нашего Хавско-Шаболовского переулка (теперь это улица Лестева) и с другой стороны этого магазина – у чёрного входа, где сразу после отмены карточек в определённые дни выстраивались огромные очереди за мукой. Позвякивающие своими наградами калеки-старики (а в семь-восемь лет стариками кажутся очень многие взрослые) сидели и стояли у Донской (действующей) церкви, располагались по периметру полукруглого здания «поросёнка» – как звали этот магазин на Тульской местные жители. Встречал я нищих и у входа на оба кладбища, куда мы часто ходили с ребятами, – Даниловское и Донское.
А уж в глухой деревне Смоленской области, где я жил в семье тёти – сестры отца, нищие часто ходили по избам, рады были чему угодно – куску хлеба или кружке кваса. Подавали им неохотно: крестьяне (колхозники) голодали сами; с большой опаской открывали им двери. Открывали, как правило, с винтовкой или с пистолетом в руках: вокруг глухой лес. «Не волков, а людей надо бояться, когда идёшь в лес», – назидательно говорили мне соседи моих родственников.
Дядя Гриша, муж тётки, был человеком могучего телосложения и богатырской силы. Он никого не боялся, впускал нищего или нищенку в дом, кормил, иногда давал денег. Но нас, меня и его детей, моих двоюродных братьев, без оружия в лес не пускал. А были у него в доме и немецкие, и советские револьверы из богатого арсенала, оставленного войной в смоленских лесах, и даже два дамских браунинга. Дядя Гриша стрелял навскидку и нас учил, но у меня получалось плохо. Метко стрелять я так и не выучился, хотя, отправляясь за грибами или за малиной, клал в карман по настоянию взрослых дамский браунинг.
Кстати, об арсенале. Несколько ребят моего возраста или чуть постарше подорвались на минах. Напротив нашего дома стояла полуразрушенная церковь, за которой тянулось кладбище – единственное на довольно большую округу. Сюда приезжали хоронить из дальних деревень. Видел я и похороны моих ровесников, погибших от мин. Однажды привезли шесть гробов сразу: на лесной поляне развели костёр, пекли картошку, сворованную на колхозном поле, подбрасывали в костёр наломанные ветки и хворост и не разглядели в охапке, которую швырнули в огонь, гранату – не все погибли, ещё несколько ребят остались покалеченными на всю жизнь.
Нищих неохотно впускали в избы ещё и потому что подозревали в них наводчиков, подосланных бандитами, о жестокости которых рассказывали легенды: ограбят, убьют, изрубят топором, сожгут в собственном доме. Тем более что на защиту от них не надеялись. Хотя сельсовет находился именно в нашей деревне, точнее в селе (церковь-то, хоть и разрушенная, но имелась) Коскине, хотя одну сельсоветовскую комнатку занимал участковый дядя Витя, что он мог один? Отделение милиции находилось в Касне – в посёлке, расположенном в пятнадцати километрах от нас при станции, откуда люди ездили на паровиках в Вязьму. Но дозвониться по телефону из Коскина в Касню было очень трудно: дядя Витя часами безуспешно накручивал ручку телефонного аппарата. В хорошую погоду он ещё мог легко проехать туда по бездорожью на своём мотоцикле, а в ненастье запрягали лошадь, и она еле тащилась по брюхо в грязи.
Так что случись чего, кто бы приехал к нам из Касни? А дядивитин пистолет никого не ободрял: все были вооружены не хуже.
Помню подписку на очередной заём. Вместе с председателем колхоза мы, несколько его добровольных помощников, ходили по избам. И не только небольшого нашего Коскина, но и огромной – домов на сто – деревни в двух километрах от нас. Нищета была свистящей: кислый квас в сенях в кадке, на которой стояла кружка. Пустые крапивные щи на столе, если кто-то, не обращая на нас внимания, продолжал есть («исть», как говорили все на местном диалекте). Латанные-перелатанные простыни на верёвках во дворе и самодельные, сшитые из разных лоскутов одеяла. Ходили по двору куры, но яйца колхозники, как правило, везли в Касню на продажу. Некоторые держали корову, козу или свинью. Мясо возили на рынок в Вязьму. А молоко продавали здесь же, своим. Часть выручки уходило на налог за скотину. Избы были покосившиеся, а внутри – закопчённые. Встречали нас проклятиями, криками и воем женщин и детей. Мужики за топоры хватались: шутка ли, каждый колхозник должен был подписаться на облигации в размере не меньше, чем полумесячная выработка своих трудодней! И хотя на трудодни давно никаких денег не давали, а отоваривали их дровами, сеном, кормовой свёклой – турнепсом, условно всё это измерялось в деньгах. Подписаться на заём – значит согласиться, чтобы тебе уменьшили и без того малое, смириться с тем, что целых полмесяца в году ты будешь работать бесплатно. В такие дни и милиция приезжала из Касни дяде Вите на подмогу скручивать особенно буйных.
Случалось, что перепадало и нищим. В основном по праздникам. 19 августа – Спас яблочный – вся деревня гуляет. Все пьяны: мужики и бабы, столы со свежими и солёными огурцами, с капустой квашеной, грибами, даже с варёными яйцами стоят во дворах. Вот за них частенько и сажают пришлых людей, наливают им, угощают. Правда, без пьяных драк не обходится. Но тут уж и нищие помогают разнимать дерущихся, не только свои, деревенские.
В паровиках, везущих в Вязьму, я нищих встречал постоянно. Пискляво на одной ноте выводящих: «Подайте, люди добрые!» Растягивающих меха баяна и поющих блатные песни. Или веселящих публику частушками под балалайку. А в поезда, следующие из Вязьмы в Москву, нищих не пускали: проводники за этим следили строго.
И сами нищие, и всеобщая бедность в стране сопутствовали мне, сопровождали меня всю жизнь. И всё-таки социальный, так сказать, статус сегодняшних стариков представляется мне особенно ужасным.
Да, я помню, что колхозники, не считавшиеся при Сталине государственными служащими, вообще не получали никаких пенсий. А гегемон-пролетариат получал при нём настолько смехотворные, что одинокий старик долго на этом свете не задерживался. Как говорит народ, голод и волка из лесу гонит, а уж человека из жизни тем более! Правда, В. И. Даль приводит и такую поговорку: «На Руси никто с голоду не помирал (не умирывал)». Но она сложилась задолго до ленинско-сталинских большевиков. Опровергнуть её Сталину труда не составило: загоняя крестьян в колхозное рабство, он за год-полтора уморил голодом несколько миллионов. И не только стариков, как известно, а самую трудоспособную и активную часть крестьянства – целыми семьями, со стариками и младенцами.
Согласен с Александром Нилиным, автором чудесной биографии футболиста Эдуарда Стрельцова, вышедшей в ЖЗЛ: Хрущёв во многом унаследовал сталинские диктаторские замашки. Сталинский сатрап, он многому выучился в школе Хозяина. На совести Первого секретаря ЦК и Председателя Совета Министров изуродованная судьба величайшего, быть может, самого великого из русских футболистов Стрельцова и противоправная смертная казнь так называемых валютчиков Я. Рокотова и В. Файбышенко. Противоправная – потому что указ о подобной высшей мере для валютчиков появился уже после ареста этих людей, и следовательно, они были расстреляны вопреки закону, который, как известно, обратной силы не имеет. На совести Хрущёва – гибель Пастернака, которого затравили за присуждённую ему Нобелевскую премию, и арест уже после смерти поэта его подруги и музы – Ольги Ивинской с дочерью. А ведь не мог не знать Хрущёв, что Ивинская в 49-м хлебнула лагерной баланды и что сталинский пятилетний срок для неё привёл Пастернака к тяжёлому инфаркту. Писал Хрущёву и отец Рокотова, что сын был юношей репрессирован, угодил в лагерь в 45-м, а в 54-м вышел полностью реабилитированным. А посещение художественной выставки в Манеже мало что понимающего в искусстве Хрущёва в 1962-м? А тяжёлые артиллерийские удары по искусству, по литературе после осмотра этой выставки!
И всё-таки, несмотря на эти ничем не оправданные зверства, общественный климат при Хрущёве менялся: оттепель порой уступала место студёным ветрам, но и стужа не могла уже оковать страну своим непробиваемым панцирем, как это было при Сталине. Хрущев вошёл в историю не только тем, что вернул невинных из ГУЛАГа и что начал расселять многокомнатные коммуналки, предоставляя семьям отдельные квартиры пусть и в нелепых пятиэтажных блочных домах без лифта. Эти квартиры так и называли «хрущобы» (не знающий такого слова мой компьютер предложил вполне резонную замену: «трущобы», возвращая к первооснове, от которой народ и образовал новый «градостроительный термин», выражающий уровень комфорта в новых домах. Хотя от чего танцевать? Если от нынешних просторных квартир, хрущёвские представятся трущобами. А по сравнению с тем, что имело большинство при Сталине, – хоромами!). При Хрущёве урезали до семичасового рабочий день, постепенно перешли на пятидневную рабочую неделю, а колхозникам стали платить пенсии. И в городах её очень существенно повысили, соответственно понизив планку возраста, когда можно на неё выйти. Сейчас даже начали сокрушаться: не занижена ли планка? Всё-таки женщинам с 55-ти, а мужчинам с 60-ти не рано ли на пенсию, учитывая среднюю продолжительность жизни? Чью, спрошу я, среднюю продолжительность жизни мы возьмём за точку отсчёта? В Японии или в Сан-Марино она переваливает за 80 лет, а в России, если верить официальной статистике, равна 59-ти годам, а если независимым экспертам, то и вовсе 56-ти. И очень легко может в ближайшее время понизиться, учитывая нынешние цены на лекарства, стоимость бесплатной якобы нашей медицины и размеры пенсий, на которые в Москве (спасибо мэру! – говорю это без иронии) ещё хоть как-то (плохо, конечно!) можно существовать, а на периферии – ноги протянешь, вот и протягивают старики руки – «аскают по вокзалам»!
Да только ли по вокзалам? Везде «аскают»! Мусорные баки перерывают в поисках пищи. Ходят чёрные – от грязи, конечно, но и от голода и холода (из собственных квартир их – кого хитростью бессовестной, а кого за неуплату – выгнали на улицу), в потрёпанных одежонках. Кто-то ещё надеется на добрые души, а у кого-то в глазах – пустота и безысходность: ни на что не надеются! Знают, в какой низкой цене сейчас милосердие в России.
Незадолго до смерти писатель Георгий Владимов, которого вышвырнули при советской власти из страны, приехав в Россию, поразился большим стаям бездомных собак, то здесь, то там шныряющих по Москве. Старый собачник, автор «Верного Руслана», сумевший изнутри, так сказать, передать в своей книге психологию пса, он поделился с читателями «Московских новостей» (ещё не сервильных, какими они стали при В. Третьякове) любопытными наблюдениями над этой разорванной тысячелетней связью собаки и человека. Бездомная собака отвыкает от человека, замыкается в себе. Потому и не машет благодарно хвостом, когда ей бросают куски, берёт их, как некую дань, без эмоций. И, не проявляя к тебе интереса, уходит.
То же происходит сейчас с бомжами, с беспризорными. Это отдельный народ, почти утративший связи с остальным человечеством. И – убивайте меня за это! – такого страшного положения со стари – ками, как сегодня, я не припомню за весь послесталинский советский период.
Помню, как гордились мы в «Литературной газете» собственной смелостью: не личной, конечно, а тем, что не побоялась опубликовать «Литературка» статью о взяточничестве чиновника, или о бездушном отношении конкретного Ивана Ивановича к людям, к тем же стари – кам, или о дефиците лекарств, о хамоватости больничного персонала. И читатели радовались, когда появлялись такие статьи, поддерживали газету. Но напечатай мы в то время статью о том, как какая-нибудь Марья Ивановна или какой-нибудь Василий Андреевич с голодухи обшаривают мусорные баки, что пенсий им катастрофически не хватает и что это – не единичный случай, но массовое явление, думаю, что восторга такая публикация ни у кого бы не вызвала: её бы восприняли как шизофренический бред.
Два месяца назад хоронили мы Виталия Александровича Сырокомского, бывшего первого зама главного редактора «Литературки», стоявшего у истоков её обновленного шестнадцатистраничного облика (очень, кстати, хорошо написал о нём Андрей Яхонтов в «Московском комсомольце», и Александру Борину удалось пробить в «Новую газету» небольшой некролог, который я тоже подписал; и это всё – абсолютное большинство СМИ равнодушно отнеслось к известию о кончине выдающегося издателя XX века, никак не меньшего, чем Краевский или Суворин в XIX-м!). Месяц назад – новые похороны: умер один из тех сотрудников старой «Литгазеты», с которым я был особенно дружен, – Лёва Токарев. Разные люди, в разные годы работавшие в газете, были на тех или других похоронах. Многие узнавали друг друга, окликали друг друга: «Ну как ты?», «Ну где ты?»
Где? Большинство на пенсии. «Как же ты живёшь?» Один: «У нас с женой, слава Богу, есть ещё одна квартира. Сдаю!» Другой: «Мне повезло. Дочь на фирму устроилась. Помогает нам с женой». – «Замуж вышла?» – «Да, за сотрудника той же фирмы. Детей пока нет. Он знает, что дочь нам даёт деньги, и не против!» Третья: «В церкви подрабатываю». – «В какой? И что ты там делаешь?» – «Это недалеко от Мясницкой. Что делаю? Убираюсь: полы мою, пыль вытираю». – «И как платят за это?» – «Не много, конечно! Но с голода не мру!»
Кто-то доволен: издательство даёт ему на редактуру модные сейчас дамские романы или детективы. Правда, сырые больно рукописи, приходится переписывать, но ведь платят! И сразу несколько человек к нему: «слушай, а нельзя ли?..» «Узнаю, – обещает, – позвоните мне или напишите по электронной почте. Вот моя визитка!»
Преподают, как я, немногие. «Ты, – говорит мне бывший коллега, – профессор! Тысяч 12, небось, получаешь?» «Это, – отвечаю, – в МГУ так платят. А у нас меньше: тысяч 7, иногда 9». «Ну вот, – кивает коллега, – а я доцент. Моя ставка 4200. Но всё-таки ощутимая прибавка к пенсии, правда».
Правда, конечно, правда! И очень горькая эта правда! Ведь всё это были ведущие сотрудники газеты: завы отделов, обозреватели. Свои 120 непременно бы получили при советской власти. А учитывая десятипроцентную надбавку за стаж, их пенсия была бы 132 рубля.
Не густо? Конечно, на такие деньги в то время никто бы шиковать не стал. Но более-менее достойно прожить было можно: не голодать, лечиться.
Понимаю и признаю: в провинции было намного хуже. Там мясо за 2 рубля в магазине не лежало. На рынке 4–5 рублей за килограмм. И знаменитая колбаса за 2—20 была в основном в заказах, как финский сервелат в Москве. Товарный голод под конец стал лютым.
Так я и не воспеваю советскую власть, извратившую все экономические законы. Не восхищаюсь партийно-государственным аппаратом, рассудившим, что поскольку на всех всё равно не хватит, сделаем всё, чтобы хватило на нас, работников аппарата. Помню смешные цены в обкомовских буфетах или в кремлёвском (приходилось бывать на съездах писателей). Помню изобилие экзотических блюд по этим смешным ценам: какие-нибудь волованчики с икрой или розанчики с печенью куропатки.
С обслуживанием этих господ-товарищей я столкнулся очень рано. Кажется, в год смерти Сталина и ареста Берии или чуть позже мы ездили с дворовым моим приятелем Васьком Головачёвым на улицу Грановского (теперь Романов переулок) в столовую старых большевиков, где Васёк забирал продукты для своего заслуженного деда. Васёк отоваривался, а я стоял у стены и читал прейскурант. Уже тогда поражали цены и удивляли названия.
Словом, не к тому я всё это, что при советской власти жилось хорошо. Погано жилось! Я о другом.
Под самый новый 1992 год 30 декабря очутился я в больнице на улице Дурова с инфарктом. Больницу выбирал не я, привезла «скорая». Месяц пролежал. Жена приходила, рассказывала, как лютует в Москве товарный голод. Купить нечего. Есть нечего. Я делился с ней своим ужином. А нас, больных, кормили хорошо. Все нужные врачу лекарства были у него под рукой. Действовала, очевидно, ещё какая-то разумная система снабжения больниц. Лечили внимательно. В палатах чисто. Медсёстры и нянечки приветливы. И не деньгами благодарили больные своих целителей, а конфетами и вином.
Лет через восемь на нас с Геной Калашниковым, с которым мы когда-то работали в «Литгазете», напала шпана в подземном переходе у Речного вокзала. Гена отбил нож, который должен был попасть ему в печень, но вонзился под сухожилие в руку у большого пальца. «Скорая» привезла его в 1-ю Градскую. Кормят отвратительно: все стараются есть только то, что несут им из дома. Нянечки грубы. Сёстры за любую процедуру, назначенную врачом, требуют денег. Укол, например, 20 рублей. Нет денег? Не будет тебе укола. Пришлось Ире, Гениной жене, перевозить мужа к знакомым врачам в институт Склифосовского.
А на днях выпишут из больницы моего друга. Он лежит на Большой Серпуховской в институте Вишневского. Ему, старому диабетику, года четыре назад уже ампутировали палец ноги. На этот раз отрезали половину между ступнёй и коленом. Лежал он почти полгода. Лекарства нужно было покупать в аптеках. И платить за кровь от донора. Для операции требуется крови минимум на 7000 рублей. И лекарства недёшевы: от 300 рублей до 2000 за раз – для капельницы, для приёма внутрь.
Как кормят? Бедно кормят. Конечно, больных подкармливают домашние. Но если человек одинок, от голода он не умрёт. А вот если он беден, если не на что ему купить лекарства, больница не поможет: у неё на это нет средств.
Друг мой очень известный критик. В его судьбе посильно принимают участие многие. То газета примет на себя какие-нибудь его расходы, то какой-нибудь театр.
А не будь этого, не знаю, как бы он выкручивался. Пенсия у него как у всех. Нищенская инвалидная пенсия. Депутатом он не был – трёх четвертей депутатского оклада не имеет. Не был он и героем соц-труда или кавалером брежневских орденов Трудовой Славы всех трёх степеней. А их – таких героев и кавалеров Дума недавно приравняла к героям войны и кавалерам солдатских орденов Славы. Пенсия у них намного выше, чем у простых граждан. Ну а кто при советской власти получал к юбилею героя соцтруда – смешно спрашивать. Так же, как невозможно даже предположить, чтобы наградные листы на Трудовую Славу шли мимо обкомов. Так что к героям войны Дума приравняла бывшую советскую номенклатуру, что, наверное, резонно: номенклатура к бедности не привыкла.
* * *
Кажется, ещё до того, как Александр Лебедь стал губернатором Красноярского края, на мой электронный адрес в «Литературе» стали приходить письма с вложением: новости из Красноярска типа ИТАР-ТАСС. Почему они приходили именно в «Литературу», я не знаю. Но приходили долго – несколько лет. Причём с поздравлениями по случаю, допустим, Нового года, Первого мая, дня Победы и т. п. Я с любопытством читал городские новости: о работе губернатора и вице-губернаторов, о заседаниях Законодательного собрания, которое возглавлял депутат по фамилии, как мне запомнилось, Усс, прочитал, среди прочего, о том, как одобрили красноярские депутаты инициативу своих волгоградских коллег – переименовать Волгоград в Сталинград: вот когда ещё носились с этой идеей сталинисты, решившие, очевидно, организовать инициативу с мест, которая заставила бы действовать в нужном им направлении центральные власти! Читал я и о новостях культуры, тем более что жив был Виктор Петрович Астафьев, и его упоминали часто.
Так вот из этих новостей я однажды узнал, что почётным гражданином Красноярска стал Павел Стефанович Федирко, бывший всевластный диктатор края, первый секретарь Красноярского обкома, немало в своё время попортивший крови «Литературной газете» и персонально сотруднику отдела «Человек и экономика» Павлу Волину.
Волин написал об этом главу «Красноярская история» в своей мемуарной книге «Человек-антилегенда и другие». Она издана в Израиле в 1999 году. Достать её у нас и прочитать практически невозможно. Но статью Волина «Укрощение строптивого», напечатанную в «Литературке», думаю, многие запомнили.
Речь в ней шла о том, как по приказу Федирко сняли с работы начальника краевой инспекции архитектурно-строительного контроля. За то, что тот запретил принимать в эксплуатацию недостроенные или построенные с чудовищными недоделками здания. То есть поставил заслон для очковтирательства и победных реляций в Москву, лишая премий и наград халтурщиков и бракоделов.
«Передо мной, – вспоминает о командировке в Красноярск в своей книге Паша, – открылась ужасающая картина. Прямые подлоги, многомиллионные афёры, бесстыдные подкупы. Объёмы произведённых работ завышались во много раз. Новые здания обрушивались (иногда с человеческими жертвами), «готовые» – годами нельзя было использовать из-за бесконечных переделок, исправлений. Строительные материалы беззастенчиво разворовывались, взятки раздавались направо и налево.
Тогда в стране ещё не были широко известны понятия «коррупция», «мафия», а там эти явления уже разлились широко, пустили глубокие корни».
Очевидно, запуганные могущественным Федирко красноярцы не верили в то, что «Литературная газета» сможет напечатать статью об этом. С 1972 года (Федирко тогда было сорок лет) он правил Красноярским краем. Правил, всецело поддерживаемый другим знатным красноярцем, кандидатом в члены политбюро, Владимиром Ивановичем Долгих (сейчас председатель совета ветеранов войны и труда и совета директоров какой-то прибыльной компании), который именно Федирко и передал свой пост первого секретаря крайкома, уйдя в секретари ЦК. Но когда статья появилась, красноярцы осмелели. В редакцию валом пошли письма, которые проливали дополнительный свет на «чудовищную строительную панаму в Красноярском крае» (П. Волин).
Больше того! По этой статье и материалам, положенным в её основу, красноярский драматург Роман Солнцев написал пьесу «Статья», которую поставил Центральный Театр Советской армии в Москве. Так совпало, что в Москве находился и тот самый бескомпромиссный начальник контроля за строительством, который мешал Федирко и которого тот снял. Вместе с ним Волин отправился в театр. Что началось, когда в конце спектакля объявили, что в зале находится прототип героя пьесы! Прототипа вызвали на сцену. Он долго говорил с публикой, а потом их беседа продолжилась и за стенами театра на улице.
Вдохновлённый всем этим Волин напечатал в «Литературке» рецензию на спектакль, где рассказал и о стихийном митинге. И здесь нервы у Федирко не выдержали. Он потребовал сатисфакции, то есть, переводя это иностранное слово на бюрократический язык, – принять меры против зарвавшейся газеты и её автора. В Красноярск отправился сам Лукьянов, в то время заведующий главным – административным отделом ЦК, будущий Председатель Верховного Совета СССР и гэкачепист.
Эпоха на дворе стояла раннегорбачёвская, для аппарата неопределённая. Опровергнуть факты, приведённые Волиным, Лукьянов не решился, но и подтверждать их не захотел: посоветовал газете не связываться больше с Федирко.
Но через какое-то время Волин всё-таки сумел ещё раз выступить в «Литературке» против блефующего хозяина Красноярска. Воспользовался тем, что о «кухне» текущего номера газеты снимали телевизионный фильм, который должны были показать телезрителям как раз накануне выхода номера. Для такого случая уговорили вести планёрку самого Чаковского. Тот куража ради сказал: «Мне кажется, что номер недостаточно острый. Нет ли у отделов материалов поострее?» А Волин возьми да ответь: «Есть. По Красноярску». Чаковский, помнящий совет Лукьянова, поморщился: «Опять Красноярск, ну, сколько можно об этом?» «Александр Борисович, – настаивал Волин, – оттуда идут разящие письма!» Вступать в перепалку с сотрудником на глазах у телезрителей Чаковский не стал: «Ну, хорошо. Покажите материал ведущему редактору. Пусть он решает».
Номер вёл Удальцов, который отпустил Волина домой, чтобы ничто не мешало ему обработать письма. Паша привёз их в конце дня. Их заверстали.
А накануне выхода газеты телевидение показало фильм «Завтрашний номер «ЛГ»». Волин ликовал, увидев эпизод своего разговора с Чаковским. Это означало: письма выйдут! И они вышли.
«Почему же Чаковский допустил это?» – спросил он меня в электронном письме. И продолжил: «Конечно, можно было заставить телевизионщиков вырезать эпизод, и дело с концом. Но слух почти неизбежно пошел бы по Москве, а Александр Борисович числился в " больших демократах» и всегда помнил о своём престиже».
Думаю, что не только поэтому. Чаковский и в самом деле был демократом, – редкость для человека, занимающего такой пост. К нему можно было входить без доклада, не записываясь у секретаря. «Кто у него?» – спрашивали Фриду, исполнявшую секретарские обязанности главного. «Никого. Заходи!» И ты шёл, зная, что ради дела он оторвётся от чего угодно, выслушает тебя, даст совет, охотно, если это в его компетенции, поможет. Я писал в «Стёжках-дорожках», что он был незлобив, отходчив, относился к сотрудникам ровно, уважительно. Хотя покричать, если ему это разрешали, любил. Но быстро успокаивался. На моей памяти только один случай, когда он откровенно выживал сотрудника из редакции, – Юрия Буртина: не мог простить ему «новомировской» рецензии на свою книгу, которую Юра написал ещё до прихода в газету. Прочитавшие «Стёжки-дорожки» коллеги указали на ошибку моей памяти: не Изюмов выгнал заведующего клубом «12 стульев» Витю Веселовского, а Чаковский. Но Витя в последние годы своей работы в газете так пил, что часто не вязал лыка. Чаковский терпел это долго. И, наконец, настоял на его увольнении. Заведующим сделали Андрея Яхонтова.
«Он был сталинистом», – отозвался на эту мою характеристику Чаковского Олег Мороз. Я и с этим не соглашусь. Сталинистом он был в той же степени, что хрущевистом или брежневистом. Чаковский был конформистом, таким же, как Катаев, но без катаевского писательского дара. Он служил тому, кого не любил. Как Лепорелло Дон Гуану в «Каменном Госте» Пушкина. Это не значит, конечно, что Чаковский желал падения советской власти. И Катаев этого не желал. Да и, как выяснилось, не желал этого даже Евтушенко. Тот до сих пор упрямо называет себя советским поэтом. Но так же, как они, Чаковский не любил советскую власть. И рад был укусить того, кого не любил, когда понимал, что ничего ему за это не будет. Я думаю, что таких как Федирко, уже незащищённых, он бил с особым сладострастием. А то, что никто за Федирко заступаться не будет, и показала ему поездка Лукьянова. Хорошо осведомлённый о положении дел в верхах, он наверняка потому и позволил себе пренебречь советом Лукьянова, что не почувствовал желания заведующего цэковским отделом восстанавливать реноме секретаря Красноярского крайкома. И чутьё его не подвело.
Недели через две газеты сообщили, что Павел Стефанович Федирко назначен председателем правления Центросоюза, то есть в переводе с официального языка на обычный – снят со своего вельможного поста.
Конечно, едва ли основную роль в этом сыграли статьи Волина. Горбачёв избавлялся от команды Гришина, которого после смерти Черненко прочили на пост Генерального секретаря. А Гришин в этом случае, по слухам, хотел назначить главой правительства В. И. Долгих. Вот и затрещали у холопов чубы, когда вышло не по-гришински. Но роль катализатора процесса в изгнании Федирко статьи Волина в «Литературной газете» безусловно сыграли.
И вот через много лет узнаю о присвоении Федирко звания почётного гражданина Красноярска. Я написал возмущённое письмо губернатору (кажется, им уже был Хлопонин), но ответа на своё возмущение, как обычно, не получил.
Как обычно! Я уже привык к тому, что писал в пустоту, но писал, чтобы не создавалось у властей впечатления, что всё им сойдёт с рук.
Иногда, правда, они отзывались. Написали мы в доме коллективное письмо по поводу некой фирмы, скупившей в нашем подъезде первый и второй этажи, а потом отхватившей четверть дворового газона, отгородившей её металлическим забором под стоянку для своих машин. Из управы «Арбат» ответили, что, конечно, это безобразие и что фирме предложено к такому-то числу снести забор и восстановить газон в его первозданности. И телефон ответственного за восстановление указали. Помню, что ответственной была назначена некая Галина Григорьевна.
Срок прошёл. Звоню. Галина Григорьевна возмущена не меньше меня: как же так! Дано указание! Она разберётся!
Может, и разбиралась, но мы этого не заметили. Забор по-прежнему стоял. Снова звоню.
«Как? Неужели ещё не снесли?» «Не снесли, – отвечаю, – да вы бы зашли и разобрались на месте». «Зайду», – пообещала.
Утомлять дальнейшим пересказом не буду. Скажу только, что забор стоит до сих пор. Работает ли Галина Григорьевна в управе, я не знаю. Соседи сказали, что фирма, лишившая нас части газона, связана с Управлением делами Президента. Но скорее всего, это она про себя такие слухи распускает, цену себе набивает. А что она не обращает внимание на распоряжение управы, то, может, и не было ей никакого распоряжения. Скорее всего, с ведома управы она и хозяйничает, с ведома той же Галины Григорьевны.
И ещё один случай, когда пришёл ответ на моё письмо. Ответил Михаил Иванович Москвин-Тарханов, депутат Мосгордумы, с которым завязалась у нас интенсивная переписка. Объяснил он, почему вышел из СПС: разонравилось руководство. Я и сам не был в восторге от большой любительницы тусовок Ирины Хакамады, удивившей меня тем, что однажды в передаче «Кто хочет стать миллионером?» она обнаружила полнейшее незнание того, где в Москве находится Третьяковская галерея. Неприятно поразил и Немцов – не тем, что подарил уменьшенную копию снесённого во время августовских событий 1991-го памятника Дзержинскому аграрию-чекисту Николаю Харитонову на его день рождения, а тем, что при этом обнял и сердечно расцеловал именинника, с подачи которого и подняла Дума вопрос о возвращении Дзержинского на Лубянку. Нелепый, скажут об этом поведении Немцова, жест? Неуместное прекраснодушие? А мне кажется, что подобные вещи очень характерны и для других руководителей СПС, которые рисковать личным своим благополучием не станут. Потому и согласился я с Михаилом Ивановичем: для чего состоять в их партии! Но перед новыми выборами в Мосгордуму оказался Москвин-Тарханов во фракции «Единой России», и расхотелось мне продолжать с ним это заочное знакомство. Особенно после его беседы по «Эху Москвы» с Евгенией Альбац. Не потому ли, спрашивала его Альбац, он к «Единой России» примкнул, что хочет сохранить депутатство? «Не потому, – отвечает. – Московский список «Единой России» возглавляет Лужков, а мэр для Москвы и москвичей много хорошего сделал». (Это правда! Для пенсионеров, например, мэр сделал очень много хорошего!) «А не из-за депутатства?» – не унимается Альбац. «Да я, – горячится, – вполне способен найти работу поприбыльней и поспокойней, чем в Мосгордуме». (Через какое-то время после этой беседы оказалось, что внесла его «Единая Россия» в свой партийный список, и депутатом он стал. Не захотел, видно, искать места поспокойней!) «Поприбыльней? – удивляется Альбац. – Сколько же вы получаете как депутат?» «Со всеми выплатами шестьдесят, – говорит, – тысяч рублей». – «И всё?» – «А что же ещё?» – «А привилегии? Больница ЦКБ-2, бесплатная для городской Думы?» «Обычная, – недоумевает, – больница!» (Видел ли он нынешние, обычные?)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.