Текст книги "Теория прогресса"
Автор книги: Геннадий Прашкевич
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Интересно, – каким-то неприятным золотушным голосом заметила Станислава Ивановна. – А что они там обсуждали?
– Новые рацпредложения, – с удовольствием пояснил я. – Обязались внести в этом году целых десять интересных рацпредложений и над тремя уже работают. Пресс для разборки и сборки траверсной пружины, это раз. Кольца для пантографа, это два. Вилка для малого напряжения, это три. Это особенная вилка, – похвастался я. – Очень понадобится для вывода электровозов из депо.
Лёнька Бобков, артист, надменно выпятил нижнюю губу:
– Каких еще электровозов? Я живу у самой линии. Я всегда жил у линии. Паровозы бегают, а электровозов никогда не видел. Паровоз как запыхтит, так у нас весь подъезд полон пару. А электровозов нет.
– Ничего, скоро увидишь!
Я не врал: железную дорогу переводят на электротягу.
В мехмастерской всегда интересно. Сварка как солнце, кисло и вкусно пахнет жженым металлом. Отец там работает одиннадцать лет. Когда в сорок шестом вернулся с военной службы, к трансформатору в депо мог подключаться только один сварщик, но отец свое дело знает, и теперь к новому трансформатору могут подключаться сразу шестеро. Работа как песня, труд как праздник! Вот все вроде складывается, а Станислава Ивановна рассердилась. Оперлась на стул – тяжелая, дряблая, поклекотала, как голубь. Осянин не прав, поклекотала, тряся всеми подбородками. Большинство ошибаться не может. Исключений в этом вопросе не может быть. Лично она не знает никаких исключений. Просто в мастерской Павла Дмитриевича (это мой отец) работают специалисты, а у специалистов знания особые. И если они спорят, то, конечно, по техническим, а не по общественным вопросам.
– Особые у них знания, как же! – обрадовался я. – У мастера Зайцева три неполных класса да коридор, а у сварщика Лихачёва и того нету.
– Лихачёв учится в ШРМ, в школе рабочей молодежи, – внесла поправку Кенгура-Сонька. – Я видела, он пьяный туда приходит. Его даже выгоняли с занятий.
Я пожал плечами.
С кудрявым Антуаном проще.
Зовут его Антон Павлович, как одного известного писателя, но вид у Антуана доисторический. Лицо смуглое, руки тонкие, над висками темные кудри, как у древних римлян, преподает, кроме черчения, еще и рисование, приносит на урок гипсовый бюстик. Нас это радует. «Антуан дурика принес!» Мы всегда радуемся появлению гипсового дурика. Тоже, может, древний римлянин. Говорят, дома на комоде у Антуана еще пара таких стоит. Мы специально бегали смотреть, но комната кудрявого на втором этаже, не сильно увидишь. Все равно смешно: гипсовые дурики на комоде! Это как если бы Лёнька Бобков бетонную купальщицу припер в подъезд своего барака. Но девчонки нестерпимо завидуют Антуану. У него такие кудри – завиваться не надо! А он раз в два месяца аккуратно, будто назло девчонкам, срезает свои красивые кудри почти подчистую. Парихмахерша ругается, ей противно снимать с человека такой богатый шерстный материал.
В общем, Антуан не злой.
А вот Станислава Ивановна…
В отличие от Антуана, она чувств своих не скрывает.
У Станиславы Ивановны богатая палитра чувств. Эти я сейчас слова писателя Горького привожу. Скажет Станислава Ивановна, что я лопух, я им себя и ощущаю. Скажет, что занятия на осень мне обеспечены, я, в общем, и не сомневаюсь. Станислава Ивановна не кривит душой. Я уже всерьез подумываю: не запустить ли мне заодно еще и географию? Тогда летом и осенью придется заниматься не только со Станиславой Ивановной, простой, как немытое оконное стекло, а еще и с Раисой Владимировной Поцелуевой (она же Реформаторша), с самым сложным и красивым человеком из всех, кого я пока встречал.
Прозвище Реформаторша Раиса Владимировна получила у нас.
С приходом Раисы Владимировны в нашей школе началась как бы новая эра.
Например, возник географический кружок, в который записалась даже Лиза-подлиза, как всегда терзаемая неразрешимыми вопросами. Оживились кружки шитья и кружок литературный, из химкабинета понесло тревожными запахами, а в актовом зале зазвучали голоса чтецов, среди которых особенно выделялся Лёнька Бобков.
Мы строим Коммунизм. Что в мире краше,
Чем этот труд? Где доблести предел?
Предела нет! А кто сказал, что наша
Любовь должна быть мельче наших дел?
Реформаторша не только создала школьный хор, она еще сама лично исполняла на школьных вечерах «Травушку-муравушку». Руки на красивом животе, голова поднята, хоть смотри на нее, хоть слушай. «Запоет школа – запоет народ». Это директор Иван Иванович как точку поставил.
Работа как песня, труд как праздник!
Рядом с Реформаторшей расцвели самые незаметные люди.
Например, Генка Кузнецов по доброй воле увлекся лепкой гипсовых дуриков. Раньше стеснялся, а теперь его работы Реформаторша отправляет даже на городские выставки. Генка Агеев по прозвищу Дуня почувствовал непреодолимое влечение к физике. Намекал туманно: он уже неделю трамбует кувалдой земляной пол в стайке. Решил так плотно землю утрамбовать, чтобы местоположением новой материальной массы сместить центр тяжести планеты. Когда центр сместится, всех хорошо тряхнет, все прибегут к сараю. Реформаторша спросит: «Гена, это что ты такое делаешь?» И удивится. Тоненькая, кудрявая.
Культурная революция не затронула только Олежку Кузнецова.
Олежка не записался ни в один кружок, ни в чем себя не проявил, только аккуратно, как прежде, вел счет четверкам и тройкам, бесстрастно, как курица, взирая белесыми глазками на товарищей и на учителей. Правда, на уроках географии, глядя на Раису Владимировну, начал о чем-то таком задумываться, и глаза у него становились влажными и виноватыми.
Впервые о Реформаторше я услышал задолго до ее появления в школе.
О Реформаторше часто шептались на кухне мама и ее подружка тетя Еня.
Эта Райка, часто шептались они (а я все слышал), она культурная. Вот она заканчивает в Кемерово педагогические курсы. Ее там видели с каким-то военным, жених был, но завербовался на Дальний Восток, там и остался.
В этом месте голоса таинственно понижались.
А я никак понять не мог. Эта Реформаторша (я ведь тогда ее не знал) вроде культурная женщина, а дура. Кемерово – город большой, над ним много цветных красивых дымов и труб. Есть завод «Карболит», там делают шашки и домино. А эта Райка (так ее называла тетя Еня), закончив педагогические курсы, собирается вернуться в Тайгу! В Кемерово происходит огромное количество самых интересных событий, а эта так называемая Реформаторша собирается вернуться на нашу маленькую станцию. Я, рожденный по южную сторону великой Транссибирской магистрали, изучивший все переулки Тайги, не понимал такого решения. Что ей делать у нас? Перевоспитает, что ли, Шурку Пескова? Или меня сделает умнее? Или артиста Бобкова переделает в известного географа?
Примерно так думала и мамина подружка тетя Еня.
От нее я раньше всех узнавал, кто с кем подрался, кто, сколько и чего украл, кто, когда и на какое время выбыл из Тайги в места отдаленные. Разговаривая быстро и негромко, так быстро и негромко, что вместо Вовка получалось Овка, вместо Сашка – Ашка и все такое прочее, тетя Еня еще и прихрамывала. В самом зените нашей дружбы (я учился тогда в четвертом), не зная, что тетя Еня пьет чай на кухне, я громко и вслух предположил, что она, моя лучшая подружка тетя Еня, специально ставит ноги криво, чтобы ее бесплатно увезли в санаторий. В тот день тетя Еня навсегда вычеркнула меня из списка культурных детей. «Я чем виновата? Я жизнью обманута. Меня жизнь такой произвела». Но к маме приходила по-прежнему.
А Раиса Владимировна действительно вернулась в Тайгу.
Года три назад я запросто мог встретить и, наверное, встречал возле нашей школы десятиклассницу Райку Поцелуеву («Ой, хорошенькая, прям не могу!» – Светка Лихачёва), запросто мог забросать ее снежками («Подумаешь, там разница в несколько лет!» – Лёнька Бобков), сам мог подставить ей ножку («С этими дурами только так!» – Шурка Песков), но теперь поезд ушел. Вернулась Райка в Тайгу уже не Райкой, а Раисой Владимировной. Да еще и Реформаторшей. Совсем недавно сама носила форму из коричневой саржи, фартук из черного сатина и самодельный кружевной воротничок, зато теперь по одежке никто не посмел бы сравнить ее даже с Лёнькиной матерью – франтихой и разведенкой. Голубенький беретик, из-под беретика кудряшки, кудряшки, много кудряшек, мельче и нежней, чем у Антуана. Серо-стальной пиджачок с подбитыми плечиками. Пиджачок приталенный, такая же серо-стальная юбочка, причем юбочка не прятала Реформаторшу, не драпировала, как, скажем, драпировали Станиславу Ивановну ее серые необъятные юбки, клубящиеся, как грозовые облака к вечеру. Реформаторша, она же тоненькая, строгая, пуговички блестящие, на подбородке ямочка и глаза голубые. «Я ваш новый классный руководитель, – обрадовала нас Раиса Владимировна, впервые войдя в класс. – Преподаю физическую и экономическую географию. По вашим глазам вижу, что за географию вы пока принимаете штрихование контурных карт и описания приключений капитана Гаттераса в тех странах, где у вас якобы нет никаких дел. На самом деле, – она сделала многозначительную паузу, и мы затаили дыхание, Кенгура-Сонька даже застонала от нетерпения. – На самом деле, география – это не только ландшафты, не только грандиозные горы, глубочайшие моря, бескрайние степи. Это еще физическая история тех мест, которые нас формировали. Говоря – нас, я имею в виду целые народы».
Так и сказала.
Не переводя дыхания.
Поблажками нас и раньше не баловали, но у Реформаторши дисциплина оказалась пунктиком. Пришел на урок – работай, поешь в хоре – пой. Если бегун, то бери пример не с деда Фалалея, а с олимпийского чемпиона Владимира Куца. Если кто-то утверждал, что двойка в его дневнике возникла всего лишь из-за случайной нехватки времени, Раиса Владимировна понимающе улыбалась: а ты сегодня останься после уроков, это здорово помогает экономить время.
Страшнее, чем у директора побывать.
Кабинет Ивана Ивановича загроможден темными застекленными шкафами.
На трех этажерках – учебники, Почетные грамоты, несколько ценных спортивных кубков. В углу – человеческий скелет. Кенгура-Сонька утверждала, что когда-то этот скелет носил имя Гриша, работал в пожарном депо, носил медный шлем и погиб при исполнении служебных обязанностей. Подтвердить такое мог только Иван Иванович, но почему-то никому в голову не приходило задать ему такой вопрос. Даже Лиза-подлиза не спрашивала. Встречая очередного провинившегося в своем кабинете, Иван Иванович неизменно вставал, даже застегивал на все пуговицы свой полувоенный френч. Даже если это я лично приходил, Иван Иванович вставал навстречу. Но спрашивал обычно одно: чем заняты мои родители, не смогут ли завтра заглянуть к нему на огонек?
Но, в общем, Иван Иванович не считал нас злостными негодяями.
На первом же уроке географии я решил, что если когда-нибудь попаду на остров диких амазонок, о котором читал в одной интересной книжке, то там, на острове, предводительницей дикого воинственного племени, конечно, окажется Раиса Владимировна. У нее все такое, что ей пойдут и звериные шкуры, и лук со стрелами. Мысли мои становились мутными, как ручей в половодье. Раньше в таких мыслях племя амазонок чаще всего возглавляла Светка Лихачёва или Нинка Кормщикова. Нинка на голову выше и понятливей всех. Скажешь ей: «Подбери мачты!» – тут же подберет выставленные из-под парты длинные ноги. А Светка не похожа на Кормщикову, хотя это неважно. Теперь обе они отступили на второй план. Какое-нибудь небольшое племя я бы им поручил возглавить, пусть воюют на дальних берегах острова, но главным отрядом теперь должна была командовать только Реформаторша. Она умела настоять на своем. Самых глупых и настырных девчонок быстренько определила в школьный хор, а Лёньку Бобкова записала в драмкружок. Теперь он надменно выпячивал нижнюю губу на сцене, читая: «На Кубани есть одна станица…» Даже физрук Глебов стал чаще бриться и гонял нас по шведской стенке с такой страстью, будто мы не семиклассники, а стая забежавших в школу макак.
Я уж не говорю про школьные вечера.
«Пирамида номер шесть!» Самый ловкий вскакивает друзьям на плечи.
«Пирамида номер семь!» Ловкачи размахивают пионерскими галстуками.
И все такое прочее. На школьных вечерах теперь не только «Коимбру» («город чудесный»), не только «Тигуантепек» («страна родная»), не только «Индонезию» («морями теплыми покрытая») – мы запели новые песни. А когда старшеклассники (по подсказке Реформаторши) взялись следить за порядком, на большой перемене в актовом зале зазвучала казенная виктрола. Под «Маленькую Мари» плясали все. «Да, Мари всегда мила…» Считалось, что танцы должны помочь усвоению твердых знаний. «Всех она с ума свела…» Прыгай выше, умнее будешь, и физически это не во вред. «Бросит свой веселый взгляд, звезды с ресниц ее летят…» Реформаторша прошла в Кемерово такие горнила наук и искусства, что рядом с нею невозможно было не воспылать творческим духом.
До появления Реформаторши самым интересным человеком в Тайге был дядя Родя.
Дядя Родя Будько, Родион Витальевич – отец Саньки. Он воевал на Украине, прошел всю Польшу и Австрию, позже с моим отцом служил в Порт-Артуре, а еще позже охранял среднеазиатские границы. Санька держал на комоде фарфорового пограничника с собакой: вылитый дядя Родя. А на стене – фото из «Огонька»: Мелитон Кантария и Михаил Егоров водружают знамя над рейхстагом. Они тоже почему-то походили на дядю Родю – уверенные бойцы, не случайно первыми взобрались на горящий рейхстаг. Правда, в последнее время дядю Родю я видел не часто. Макаронная фабрика, на которой он работал, откомандировала Будько-старшего на областной мелькомбинат. Макаронке всегда требуется качественная отборная мука, лучше дяди Роди с этим никто не справится.
Но, приезжая, дядя Родя всегда заходил к нам – усатый, уверенный.
«Привет, славяне!» – это отцу и мне. «Привет, любимка!» – это маме. А Лизе-подлизе всегда какие-нибудь подарочки. «Ой, Лёнька! Дядя Родя привез сыр и еще что-то. Похоже на колбасу, только коротенькая!» Я бросался смотреть. Даже надкусывал, чтобы лучше понять. «Ты шкурку выплюнь, – завистливо подсказывала Лиза-подлиза. – На шкурке микробы». – «Что бы ты понимала, – отвечал я. – Это сардельки. В них всё нужно поедать». И спрашивал: «Можно я позову Саньку?»
– Конечно, зови, – разрешала мама, вздохнув.
С тетей Софой, Санькиной матерью, у нее что-то не ладилось.
С дядей Родей все хорошо, а вот с тетей Софой не ладилось. С дурой тетей Еней мама может болтать часами, а вот с умной тетей Софой не получается.
– Смотри, – показывал я сардельку Саньке.
– Шкурку обдери, на ней микробы, – говорил Санька совсем как моя сестра.
– Ну и что? Хуже, чем от брюквы, не будет. – Это я напоминал Саньке, как мы всем классом ездили в колхоз. Тогда мы на голодные желудки наелись брюквы. Тетя Софа потом чуть в суд не подала на нашего физрука. Она вообще решительная. Тетя Еня рассказывала, что в первые дни войны совсем молодая тетя Софа так рвалась на фронт, что даже военком отступил. «Значит так, Софа, – сказал он. – На фронт послать тебя не могу. Но раз уж ты так настроена, поддержи милицию».
Тетя Софа поддержала милицию. Может, потому такая серьезная, что служба не из легких. К ней, правда, редко ходят гости. Может, это потому, что Санька часто болеет. У него сердце больное. Ни с того ни с сего Санька вдруг бледнеет, хватается за грудь. Так что дома у него многим не займешься. Но понятно, тетя Софа не всегда дома. И она не всегда в милицейской форме.
А Санька молодец. Я считаю, что он все знает.
Вот килограмм свинца или килограмм пуха, – что тяжелее? Почему у телеги передние колеса маленькие, а задние большие? А деревья, почему у них стволы круглые? А лес почему всегда растет ровно, как по ранжиру? Столько вопросов даже Лиза-подлиза не задаст. А Санька задаст. И сам ответит. Вот сердце только, не в отца пошел.
Дядя Родя здоровый, веселый. Он о войне рассказывает так, что не всегда поймешь: правду говорит или привирает. Вот, значит, он, Будько-старший, засек однажды с брони бурую вражескую «пантеру». Она, похоже, израсходовала весь боезапас и трусливо уползала с поля боя. В стальные штаны наклала. Дядя Родя очень сильно высказался насчет форменных фашистских штанов, а командиру «тридцатьчетверки», на броне которой сидел, крикнул в открытый люк: «Догони гада!» Командир пальцем покрутил у виска: у нас самих нет снарядов. Но дядя Родя кричит: «Гони!» Нагнали «пантеру», дядя Родя изловчился, прыгнул, дал отмашку своим: в плен беру! Оказывается, есть такое правило у танкистов: слушаться тех, кто находится на броне. Закроет десантник левую часть смотровой щели, танк разворачивается вправо, закроет правую – наоборот. Вот дядя Родя и взял на себя командование. А фашисты то ли совсем струхнули (дядя Родя еще раз очень сильно высказался насчет их стальных штанов), то ли приняли за своего – так и выкатились на наши позиции.
Отец, посмеиваясь (он к историям дяди Роди относился с усмешкой), протягивал сигареты. «Албанские?» – дядя Родя неторопливо отводил руку отца, лез в карман, извлекал плоский посеребренный портсигар с выбитым на нем альбатросом, показывал папиросу с толстым мундштуком:
– Отечественные!
– Зато дорогие, – вздыхала мама. – Сколько денег портишь!
– А за что боролись, любимка?
ОТСТУПЛЕНИЕ В БУДУЩЕЕ(Сентябрь 1972 года)
На борту обского теплохода Осянина познакомили с Астафьевым.
«Писатель земли русской… Писатель великий милостью божьей…»
Как ни странно, Астафьев принимал эти словеса спокойно. Наваливался на стол. «Я над нашей действительностью как лебедь взлетел! – Выпитое, конечно, действовало. – Ах, какие взлетали лебеди под Нарымом! Помнишь, Лёнька»? Ты же видел! – ударял он кулаком по столу. – Мой отец – алкоголик, мать утонула в реке в тридцать первом, я по детским домам, по ФЗУ мотался – детдомовец, контуженый. – И вдруг требовал: – Лёнька, ты потом напиши о лебедях, как они летят над болотами».
В ночной мгле медленно проходили береговые огни.
«Надо памятник поставить тем людям, которые первые привезли в Россию картошку. Я сейчас оду русскому огороду пишу, сам картошку выращиваю, потому что вырос не в городе, а в деревне. Отец после бани у нас крепко выпивал, всегда хотелось ему побольше шуму наделать. С топором врывался в дом, ладно мать знала, всегда заранее выносила посуду».
В меняющейся интонации Астафьева слышались знакомые голоса.
Отец… Дядя Родя… «На фронте героизм и трусость неразделимы. Сегодня навалишь в штаны, а завтра, что называется, подвиг совершишь. Один мой приятель, – повышал голос Астафьев, – любил на Днепре шастать по нейтральной. Жрать все время хотелось. Минеры делали для таких охотников специальные проходы, ползи, только потом нас не забудь, если вернешься. Однажды засекли поросенка. По визгу. Вычислили место, и приятель пополз за добычей. Прирезал поросенка (рухнувшей балкой его придавило). Под прикрытием стен при луне кишки поросячьи выбирает, чтоб легче было тащить. Довольный, слюну сглатывает. Вдруг две тени, чужой сапог на автомате. Потрепали по плечу: «Гут, Иван, гут!» Он потом говорил, что никогда в жизни никакую работу не делал так медленно. Мать их! Но наконец все выбрал, вычистил. Немцы забрали поросенка, а с ним – автомат. А что такое потеря оружия на фронте? – закричал Астафьев. – Трибунал! Правда, немцы оказались людьми. Пехота, может, бывшие спартаковцы. Уходя, оглянулись, увидели, что у моего приятеля губы трясутся, – вынули диск, бросили автомат».
Ночь. Водка. Время, сжатое в тьму.
«Сейчас роман пишу. «Болят наши раны». Это восемь дней на днепровском плацдарме. Я там был контужен. Ходили по трупам, там между трупов рыба валялась – мы ее ели. Я лет десять потом был равнодушен к рыбе и к покойникам, только позже немножечко отошел. Ходили по оврагам, а я однажды сдуру рискнул и полез прямо по гребню, не верил, что самолеты или минометчики могут охотиться за одиночками. Когда справа и слева рвануло – еще не верил, но когда впереди, то понял – вилка. Рванулся, и тут вспышка. Видишь, весь кривой, и нога, и рука, и глаз. Мне еще повезло: ребята развернули стереотрубу – нет ли чем поживиться? И меня увидели. Вынесли. Не могли не вынести, потому что я сам лично до того троих вытащил – татарина и двух русских. До сих пор в гости приезжают. Я, правда, на встречах ветеранов редко бываю. Там профессионалы в основном собираются, они пусть и небольшой, но всегда хотят войны, а я счастлив тем, что жив остался. Это вообще странно, почему это всегда так с нами, с людьми? – пьяно удивился Астафьев. – Здоровенного бугая убивает крошечным осколочком, а «самовары» без рук без ног годами кантуются…»
«Я и в ГДР-то, Лёнька, поехал с каким-нибудь немцем поговорить. С таким, как я, инвалидом войны. Тут сразу не повезло. Руководителем делегации назначили Василия Ардаматского, он, как только за кордон выехали, сразу превратился в классика советской литературы и столько мне унижений принес, что я ему на банкете прямо сказал: «Убью, б…!» Обратно в Москву немцы отправили нас разными самолетами. Но с немцем инвалидом войны я поговорил. Когда нас познакомили, я так и решил, что это он, б… накрыл меня на Днепре миной, сделал кривым. Нет, оказалось, воевали на разных фронтах. Да и немец пожаловался. Это, говорит, несчастье мое, что всем видно, что я раненый. Чуть что орут: «Фашист, фашист!» А какой я фашист? Те, что были в спецкомандах, они здоровые вернулись…»
«А еще в ГДР увидел такое. Сидит молодой немец в ресторане, салатик ест, одна горошинка в тарелочке осталась. Он ее приткнул на вилку, а она сорвалась. Он ее опять на вилку, а она вся в масле, снова упала. Интерес меня взял: как, думаю, он справится? Думаю про себя: вот били мы вас и бить будем, мучайтесь с вашей горошинкой. А немец мой взгляд почувствовал, эту сраную горошинку ножом к вилке прижал и съел! Вот тогда я и подумал: когда-нибудь они нас победят…»
Кривой, потный, Астафьев ударил кулаком по столу: «Я вот сдохну, Лёнька, и ты увидишь мой портрет в рамочке в газетах, я это право уже заслужил». Кругло выпирало брюхо, стиснутое ремнями подтяжек. Наваливался на стол, моргал. Кричал, наваливаясь: «Я, Лёнька, над нашей действительностью как белый лебедь взлетел! Ты, Лёнька, напиши про тех лебедей над Нарымом…»
Дядя Родя умел подойти к маме.
«Любимка!» Мама краснела, отмахивалась.
Я так и думал: вырасту, тоже буду женщинам говорить – любимка!
Буду папиросы курить только «Фестивальные», вот совсем как дядя Родя.
И все же Реформаторша быстро потеснила дядю Родю. Когда в рабочем клубе имени Ленина шла картина «Медовый месяц», мы бегали смотреть ее раз пять. Героиня ужасно походила на Раису Владимировну. Кудряшки из-под беретика, пиджачок темный приталенный, ходила прямо, не сутулилась, не подпрыгивала, как Кенгура-Сонька. И звали красиво – Люда Одинцова. Она, эта Люда, заканчивала мединститут и больше всего не хотела уезжать из Ленинграда. Красивая, а притворялась больной, заставляла папашу, крупного пожилого человека, звонить другим крупным пожилым людям, даже без любви вышла замуж за инженера Алексея. А его взяли да послали на далекую большую стройку. От судьбы не уйдешь, пришлось ехать в Сибирь Люде Одинцовой. Девчонки всерьез спорили: притерпится Люда к своему инженеру? И вообще: правильно она себя ведет или нет? А я просто сравнивал Одинцову с Раисой Владимировной, и на душе у меня почему-то светлело, не знаю, как сказать.
«Ты будущий писатель и поэт!»
Санька Будько знал о загадочной записке.
Санька знал обо всех моих неладах с действительностью.
Он страшно не хотел, чтобы я из-за собственной глупости оставался на второй год. «Я один, что ли, продолжу образование?» Мир книг и самодельных ракет, игр в пристенок, в зоску, мир долгих разговоров о будущем грозил рухнуть только из-за того, что алгебра казалась мне наукой чуждой и неинтересной. На большой перемене, когда девчонки всем стадом рванули в актовый зал плясать под «Маленькую Мари», я повел Саньку во двор, греться на солнце. За школьными мастерскими, сложенными из сиреневых шлакоблоков, в стороне от деревянного туалета, служащего в основном курилкой для старшеклассников, высился штабель сухого горбыля, обреченного на сожжение. Горбыль прогрелся, от неровных обрезков сладко несло сухостью. Это привело Саньку в совершенно антинаучное состояние. Когда на короткий рукав его пиджачка шлепнулась божья коровка вся в белый горошек, он осторожно пересадил ее на свою ладошку, испачканную чернилами, но такую прозрачную, что, казалось, можно было разглядеть внутри каждую косточку, и начал считать: «Божья коровка… по небу летала… летала… упала… упала… поползла… в мире нет зла…»
– Везет! На меня выпало!
– Еще бы! Ты с себя начинал.
Санька неуверенно улыбнулся.
Узкие губы выделялись на бледном лице двумя синеватыми линиями.
Чуб сполз на глаза. Настоящий задохлик. Из-за Саньки я хорошо изучил железнодорожную больницу. Бывало, мы ходили к Саньке всем классом, но чаще всего бегал к нему я. Если Саньку не выпускали в коридор, если ему не разрешали подходить к окну, я все равно знал, чем он там занимается. Лежит под толстым одеялом, восстанавливает здоровье, ну и, конечно, штудирует книжки, в которых подробно излагаются планы покорения ближнего и дальнего Космоса, планы будущих запусков искусственных сателлитов Земли…
Санька разглядывал божью коровку и тихо радовался.
С вершины штабеля мы видели узкий переулок, зеленый, в елочку, дом деда Плешакова и самого деда Плешакова, копающегося в огороде. Несмотря на тепло, дед был в валенках, в ватных брюках, в телогрейке, а на голове, как всегда, красовалась огромная плюшевая кепка. Санька, похоже, тоже мерз. Может, потому что рядом с нами темнела приземистая мрачная ель. Она была такая приземистая и такая мрачная, что, казалось, в ее густых лапах зима еще только начинается. Из-за этой первобытной мрачности школа – каменная, с двумя пристроенными деревянными флигелями – тоже казалась неприютной, как разбойничий замок, в котором под «Маленькую Мари» бесчинствуют дикари.
– Надо идти, – вздохнул Санька.
Солнце грело ровно, мы жмурились.
Странно, подумал я, почему люди все время пытаются надуть друг друга?
Школа, например, постоянно враждует с дедом Плешаковым, который все время хочет откусать у нас хоть клочок земли. Возьмет и как бы случайно передвинет свой забор. Иван Иванович навестит деда, усовестит, вернет забор на место, а месяца не пройдет, дед опять за свое.
– Надо идти.
Я кивнул. Надо.
Реформаторша, наверное, уже входит в класс.
Сегодня она обещала принести новый песенник, а я обещал показать ей стихи, посвященные будущему фестивалю всемирной молодежи.
Встречай, Москва, посланцев мира
со всех концов земли бескрайней —
из Индонезии, с Памира,
из Франции и из Китая.
Со всех концов большого света
мы принесли тебе любви слова.
От молодежи всей Земли слова привета
прими, Москва!
«Надо идти», – повторил Санька.
Я согласно кивнул, но мы не торопились.
Саньке солнце полезно. И мне полезно. Всем нормальным обычным ученикам полезно, кроме Пескова. Стоит солнцу пригреть, как Шурку тянет на приключения. Если мы опоздаем, Реформаторша, может, и рассердится, но из-за Саньки придираться не станет. Она к Саньке никогда не придирается, наоборот, относится к нему по-особенному, ставит его в пример.
И она права. Я, например, в теорию прогресса сразу поверил.
Вот смотри, объяснил мне Санька. Чем бы мы ни занимались, как бы себя ни вели, вся наша страна растет, строится, набирает мощь, копит энергию. Каждый день вступают в строй новые заводы и фабрики, новые корабли и самолеты (чего стоит один лайнер-гигант «ТУ-104»), каждый день выходят на колхозные и совхозные поля все новые и новые сельскохозяйственные машины, мужественные комсомольцы распахивают целину, сеют царицу полей, ведут борьбу с лженауками, запускают в стратосферу геофизические ракеты; повышен минимум заработной платы, сокращена продолжительность работы в субботние и предпраздничные дни, скоро вообще перейдем на семичасовой рабочий день, может, отменим некоторые налоги. Даже Кенгуре-Соньке ясно, великодушно предположил Санька, что если творится вокруг в мире столько великих дел, то каким бы ушлым ты ни был, как бы ни хитрил, как бы ни старался отстать в учебе и в поведении, все равно к вечеру каждого прожитого дня ты не можешь не стать хотя бы чуть-чуть лучше, чем был.
– Но это же ты говоришь сразу про все человечество!
– Каждая отдельно взятая особь подчиняется общим для всех законам!
Меня даже холодком обдало, так сильно Санька это сказал. «Каждая отдельно взятая особь подчиняется общим для всех законам!» Я как раз прочитал про одного советского ученого. В блокадном Ленинграде он умер от голода, но не съел при этом ни одного зернышка элитной пшеницы, которая была выведена в его исследовательском институте. Умер, но спас бесценное зерно для государства, для будущих поколений. Если ты по-настоящему возьмешься за себя, твердо объяснил мне Санька, ты быстро догонишь по знаниям и поведению Нинку Кормщикову, да, да! Твой нравственный (он так и сказал) рост сразу обратит на тебя внимание окружающих. И девочка, подкинувшая записку, все поймет. Вот увидишь, сама вылезет: «Ой, Лёнька, я в тебя верила».
Санька меня убедил. Я поверил в свои возможности.
«Теория прогресса быстро скажется на развитии всех твоих умственных центров».
Я не знал, сколько у меня умственных центров, да и вообще зачем мне сразу несколько таких центров, но морально был готов к перерождению, и когда Санька добавил, что уже сегодня придет ко мне домой, чтобы погонять по алгебре, только кивнул. «Жизнь – это самый серьезный предмет. Радость найдем, одолеем невзгоды». В распахе Санькиной рубашки виднелись острые ключицы. Узкие щеки в конопушках. Штаны и пиджачок аккуратные, правда, ремешок тряпичный. Непонятно, почему не стащит ремень у матери. Милицейский ремень это такая штука, что, намотай его на кулак, можно отбиться от самого Пескова. Но Саньке, понятно, не до драк. Вечерами упорно вычерчивает марсианскую карту. Полярные шапки, горы, вулканы, моря. Правда, с марсианскими морями не все понятно. То они светлеют, то темнеют. А почему?
– Да потому, что полярные шапки Марса состоят изо льда. – Санька всегда говорит так, будто ты сам все знаешь, только на минуту забыл. – Весной солнце жарче, лед начинает таять, вода скапливается в долинах, поднимается над ними туман. – Потыкает прозрачным пальцем в сеть непонятных линий. – И ведь что интересно, Штюбинг. – («Подвиг разведчика» у нас смотрели все по многу раз). – С этими каналами нет никакой ясности. Их изучали Скиапарелли и Антониади, их изучал астроном Ловелл. Ловелла прозвали отцом марсиан. Он железно утверждал, что марсиане умеют орошать поля, поэтому летом огромные площади на Марсе темнеют. Понимаешь, это не моря. Это поля с хлопком или с пшеницей. Вот как у нас целина. – Санька хватал с этажерки толстую книгу, радовался: – Вы болван, Штюбинг! Наша Земля тоже меняет цвет зимой и летом. А когда-нибудь вода и ветер выровняют сушу, исчезнут все различия в климате.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?