Электронная библиотека » Герман Мелвилл » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 10 января 2018, 17:40


Автор книги: Герман Мелвилл


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вот так порой то было в мистической глухой тишине длинных деревенских ночей, когда большой особняк затихал, отделенный от мира густой пеленою декабрьских снегопадов, или же утопал в молочном безмятежном свете августовской луны; в торжественном, населенном призраками безмолвии огромного этажа, который занимал он один, он охранял свой же маленький кабинет, и, можно сказать, стоял на часах в том таинственном покое, где пребывала картина, да все выискивал в ней некие, странным образом скрытые просветы толкований, что столь мистически перемещались с места на место, не выходя из границ полотна; вот так порою стаивал Пьер перед портретом отца и, сам того не ведая, открывался навстречу всем тем несказанным намекам и двусмысленностям да неясным почти предположениям, кои иной раз столь же плотно теснятся на просторе души человеческой, как в пору мглистой, неторопливой метели бесчисленные снежинки роятся в воздухе. Но до сего дня Пьер, начавши, по обыкновению, с этих грез и глубокой задумчивости, всякий раз собирал воедино все уцелевшие фрагменты мыслей, что боролись друг с другом да текли сами по себе; и тогда метель стихала в единый миг, ни одна снежинка более не кружилась в воздухе, а Пьер, ругая себя за потакающее его желаниям страстное увлечение, в сердцах давал обещание никогда больше не предаваться полуночным мечтаниям перед отцовским портретом в кресле. Однако воды этих мечтаний, казалось, не засоряли его души заметным осадком; столь светлоструйными и столь быстротечными они были, что уносили с собою весь ил и, казалось, оставляли русла Пьеровых мыслей столь же чистыми и сухими, словно там никогда не проносился ни один мутный поток.

И до сей поры его добрые, дорогие сердцу поэтические воспоминания об отце ничто не оскверняло; а все загадки портрета лишь окутывали его прелестью и легендарным флером романтической истории, сутью которой как раз и была та самая тайна, что порой неким неуловимым образом обретала дьявольскую значимость.

Но теперь, теперь!.. письмо от Изабелл прочитано: с тою же быстротой, с какой первые лучи зари летят от восходящего на небосклон солнца, Пьер увидел, что все прежние двусмысленности, все тайные покровы разметаны на клочья, словно острым мечом, и на него наступают сонмы призраков из вечного мрака. Ныне все отдаленнейшие детские воспоминания: предсмертные слова его отца, лежащего в горячке, его мертвеннобледная рука, напрасно ищущая чью-то руку, странная история тетушки Доротеи, таинственные полуночные намеки самого портрета и, сверх того, интуитивная неприязнь его матери к портрету – все, все представилось ему единым доказательством.

А теперь его осенило неизбежное интуитивное прозрение, и все, что было для него необъяснимою загадкой портрета, да все те необъяснимо знакомые черты в облике двойницы, все самым чудесным образом совпало меж собою; и веселость одного не пребывала в разладе с печалью другой, но из-за некоей непостижимой взаимосвязи в них было обоюдное сходство и, можно сказать, их образы совмещались один с другим, и сие глубоко проникающее единство имело вдвойне сверхъестественные очертания.

Повсюду, куда он ни обращал свой взор, физические объекты материального мира трепетали по краям, расплывались и уступали место зыбкому миру видений; и тогда он, вскочив на ноги, сжал кулаки, уставясь неподвижным взглядом в одну точку, черты его исказились и у него вырвались те дивные строки из Данте, где тот повествует о двух слившихся тенях в Аду: «Увы, Аньель, да что с тобой такое? Смотри, уже ты ни один, ни двое!»[77]77
  Алигьери Д., Божественная комедия / Пер. М. Лозинского, М.: Правда, 1982. Гл. XXV. Ст. 67.


[Закрыть]
.

Глава V
ДУРНЫЕ ПРЕДЧУВСТВИЯ И ПОДГОТОВКА ДУШЕВНЫХ СИЛ

I

Было далеко за полночь, когда Пьер вернулся в особняк. Он выбежал из дома, будучи в том полном оглушении всех мыслей и чувств, какое у столь пылких натур всегда вызывает первое известие о каком-то нежданном и ужасном несчастье; а теперь он возвращался, обретя некое подобие спокойствия, ибо мирное безмолвие ночи, да взошедшая луна, да россыпи звезд, что показались на небе с запозданьем, – все наконец для него слилось в одну мелодию, чудную и успокаивающую, коя, хоть поначалу и угнетала его, и будто бы насмехалась над ним, тем не менее мало-помалу да окольными путями проникла в его сердце и таким манером влила в него свое умиротворение. Теперь же, с высоты этого спокойствия, он с твердостью взирал на выжженный внутренний ландшафт своей души; словно канадский лесник, которому пришлось бежать из родных лесов от большого пожара, и вот он вернулся, когда угасли последние языки пламени, да уставился не мигая на бесконечные поля тлеющих углей, что кроваво мерцали то там, то сям сквозь широкую завесу дыма.

Как мы уже сказали, когда бы Пьер ни искал одиночества в некоем надежном пристанище да укрытия в его стенах, маленький кабинет, что сообщался со спальней, был любимое его логово. И потому он, возвратясь к себе в комнату, добавил масла в светильник, что едва горел, и, поддавшись порыву, вошел в свое убежище да опустился, сложа руки и поникнув головой, в привычное старое кресло на драконьих лапах. Чувствуя, что в ногах его собралась свинцовая тяжесть и в сердце на смену леденящему холоду пришло странного рода безразличие и что чудное оцепенение понемногу завладевает им, он какое-то время сидел в неподвижности, пока, словно путник, что остановился на отдых в снегах, он не начал решительную борьбу с этой приятной сонливостью, что есть самый коварный и смертельный из всех симптомов. Он поднял глаза и лишь тогда обнаружил, что находится перед утратившим часть своей загадочности, но по-прежнему двусмысленно улыбающимся портретом отца. В тот же миг все его прежние мучительные размышления и страдания возобновились, но еще не с той силою, чтоб он мог стряхнуть с себя завладевшее ним страшное оцепенение. Но у него не стало мочи долее терпеть улыбку портрета; и вот, поддавшись неодолимому неведомому порыву, он поднялся из кресла да и сорвал картину со стены, не потрудившись даже открепить веревки, на коих та держалась.

Обнажилась задняя сторона картины, пыльная, с клочками сморщенной бумаги по краям холста, что уцелела еще с давних времен. «О символ, что в душе моей обратился в свою же противоположность, – простонал Пьер, – не можешь ты более тут висеть. Лучше я вовсе вышвырну тебя вон, чем стану длить твое явное оскорбленье. У меня больше не будет отца». Он оборвал веревки, что соединяли картину с карнизом, и вынес ее из кабинета, и схоронил на дне глубокого сундука, покрытого голубоватым чинцем[78]78
  Чинц – голубая хлопчатобумажная ткань.


[Закрыть]
, и запер ее там. Но стена все же сохранила оставленный портретом неясный след – на слегка потускнелых обоях выделялся пустой и печальный квадрат. Он стремился теперь отовсюду вытравить малейшее напоминание о своем низложенном отце, будто опасаясь, что все дальнейшие о нем размышления не только совсем бесполезны, но могут неизбежно его довести до помраченья рассудка и разрушений, которых душа его громко требовала уже сейчас, призывая не только переносить сие небывалое горе в стойкости, но и немедленно предпринять что-нибудь. Необдуманное и жестокосердное деяние – вот как юность всегда судит о том, но заблуждается, ибо жизненному опыту прекрасно известно, что поступок, который, мнится, лишь обострит горе, на деле есть его болеутоляющее, хотя, чтобы унять боль навсегда, нам придется сперва претерпеть какие-то новые страдания.

Но еще не теперь, хоть Пьера до костей и пробирало при мысли, что вся его прежняя нравственная жизнь опрокинута с ног на голову и что ему предстоит заново воссоздавать для себя справедливое устройство мира, от того самого краеугольного камня, что зиждется в основе мироздания; еще не теперь принялся Пьер изводить себя мыслью о том последнем пределе опустошения да о том, как бы заставить то помертвелое поле снова расцвесть. Казалось, он чувствовал, что в самых глубинах его существа притаилась неясная, но неистребимая вера, способная взять над ним власть в сию пору брожения во всех дедовских заветах и непрочных его убеждениях; нет, не окончательно, чуял он, его душа погрузилась во мрак анархии. Неведомый регент принял царский жезл по праву; и Пьер не весь еще отдался тому явному грабежу и разорению, что под влиянием горя творились в его душе.

Если б сердце Пьера не было столь пылким, то наипервейший вопрос в отношении Изабелл, который пришел бы ему на ум, был: «Что я должен сделать?» Но вопросы такого рода никогда не занимали Пьера, ибо безграничное добросердечие его натуры не давало ни единой тени двусмысленности заслонить от него ту ясную цель, к которой он ныне стремился. Но если цель свою он видел предельно ясно, не так обстояло дело с поиском пути к ней. «Как я должен сделать это?» – было загадкой, что поначалу, казалось, не имела ни малейшего разрешения. Однако, сам того не ведая, Пьер был из тех, кто не вдается в скрупулезные и своекорыстные разборы незначительных «за» и «против», а вместо этого, слепо и без раздумий повинуясь самому ходу событий, предопределенному свыше, обретает наконец наилучшее средство уладить все трудности и великолепнейшую привилегию раздавать распоряжения. И так как на вопрос: «Что я должен сделать?» – уже готов был ответ, подсказанный самою сложностью сложившейся ситуации, то посему он пока что, скажем так, оставил за бортом своего сознания все мучительные размышления о том, «Как следует сделать это?», пребывая в уверенности, что грядущее объяснение с Изабелл непременно подтолкнет его к дальнейшему. А между тем его интуиция, что руководила им все это время, вовсе не молчала и, не таясь, перечисляла ему многочисленные рифы горчайших истин, кои Пьер различал впереди, в бескрайнем море несчастий, куда забросило его утлый челн.

Если все произошло по воле высших сил и те, полагая это самым мудрым исходом, готовили ему бесценную награду за тяжкие страдания, коими они ныне очищали его душу от веселых заблуждений и наполняли ее взамен печальной правдою, то сколь же мало преуспела сия святая инквизиция, орудуя с помощью завуалированно индуктивных рассуждений, коим отправною точкой послужило постигшее его небывалое несчастие, будто сверхъестественная сила проникла вовнутрь, взяла да озарила самые потайные закоулки души человеческой, неся некий, доселе неведомый и непонятный светоч, что, словно электрический свет, вспыхнул вдруг в сладостной темноте, разослав во все стороны снопы ярчайших лучей, которые в единый миг разогнали атмосферу ленивой дремы и обратили окружающее в царство слепящего света, так что предметы, очертания коих прежде неясно проступали во тьме, казались призрачными и романтичными, ныне предстают в своем подлинном обличье, так что во вспышке разоблачений этого удивительного огня, рожденного горем, мы видим вещи такими, какие они есть; и хотя когда электрический свет гаснет, все вокруг вновь скрадывает тьма, а предметы вновь обретают свои обманчивые формы, однако нет у них больше власти нас морочить, так как теперь даже если мы видим пред собою их ложные черты, то по-прежнему помним о том, каков их истинный, настоящий облик, несмотря на то что сейчас он снова скрыт от нашего взора.

Так было и с Пьером. В счастливую пору юности, когда его еще не постигло великое несчастье, он замечал в окружающих предметах лишь иллюзорные черты, подлинная же их явь от него ускользала. Но ныне метаморфозу претерпел не один только образ любимого отца, что на его глазах обратился из шумящего зеленой листвой древа в трухлявое бревно, изменились вместе с ним все прочие образы в его сознании, ни один из них не ушел от вездесущих лучей этого электрического света, что просочился в каждый уголок его души. И даже его прекрасная мать, которую не в чем было упрекнуть, не осталась на своем высоком пьедестале, ее образ также преобразился под влиянием испытанного ним потрясения. На новые черты ее облика, когда те впервые ему открылись, Пьер взирал в немом ужасе; и теперь, когда миновала буря электрического огня, этот образ, столь неожиданно развенчанный, он оплакивал в своем сердце в безграничной печали. Та, пред кем он меньше благоговел, но кто была ему милее и ближе душевно, кто всегда казалась Пьеру не только прелестною святой, лику которой он творил свои ежедневные молитвы, но также доброю советчицей и исповедником, а ее опочивальня почиталась им как тихая гавань да обитая атласом исповедальня, – его мать более не была для него божьим созданием, что всех на свете прекрасней; никогда больше, чувствовал он с предельною ясностью, не прийти ему к матери, как к той, чьи чувства находятся в полной гармонии с его собственными, как к той, с кем он может почти без утайки излить свою душу, как к той, кто одна в силах ему указать верный путь, по которому надо идти. Можно лишь дивиться тому, сколь безошибочным было прозрение подлинного характера его матери, что пришло к нему свыше вместе с этим электрическим светом, дарованным судьбой. Его мать могла хорошо справляться с обыкновенными трудностями; но когда Пьер принимался вертеть в уме пробный камешек от той колоссальной скалы нужды, с вершины которой он думал воззвать к ее сердцу, то чуял в себе глубочайшую уверенность в том, что она рухнет замертво под этой немыслимой тяжестью.

То была благородная душа, но в своей жизни она, по большей части, привыкла видеть лишь позолоту и благополучие, и до сих пор ей, по сути, немногое было известно о настоящих тяготах, а во всех обстоятельствах своего воспитания и развития она находилась под исключительным влиянием семейных традиций и светских правил приличия. Не станет его рафинированная, изысканная, любящая, безмятежная мать, Пьер это понимал, безропотно, как святая мученица, принимать эти известия, донельзя шокирующие, и рукоплескать, да так, чтоб эхом отозвалось в его собственном сердце, услыхав о его прекраснодушном решении, исполнение коего повлечет за собою неприятное удивление и насмешки всего света.

Мама!.. Милая мама!.. Бог даровал мне сестру, а тебе – дочь, но загрязнил ее величайшим бесчестием и заклеймил презрением всех, и потому мне и тебе… тебе, мама, предстоит с почетом признать ее, и защитить своим добрым именем, и… «Нет, нет, – стонал Пьер, – никогда, никогда… ни единой секунды не стерпит она таких слов». И тогда, грозная, и высокая, и неприступная, вознеслась ввысь перед мысленным взором Пьера доселе невообразимая, дивная твердыня заоблачной гордости его матери – фамильная гордость, гордость богатства, гордость незапятнанной репутации, а также гордость той утонченной жизни, что ведут все богатые и знатные, и вся гордость женщины, стоящей столь же высоко, сколь стояла Семирамида. В тот же миг он мысленно отшатнулся от сего видения, обративши взор в глубину своего сердца, и лишь в самом себе он обрел и силы, и поддержку. И вслед за тем Пьер окончательно понял, что ему была всегда втайне присуща отчужденность некоего страстотерпца, коему на этом свете не видать признания ни от родных, ни от своей отчизны. Притом то было чувство острого одиночества и обездоленности. Он тогда всей душою желал хоть на миг вернуть вспять тысячу сладостных иллюзий жизни, пусть и приобрел на них право знать жизненную правду, – только бы на одно мгновение не быть больше юным Измаилом, изгнанным в пустыню без любящей матери Агари, что утешала бы его и делила с ним его участь.

Тем не менее то были переживания, кои не пошли во вред его любви к матери, равно как и не отравили ни малейшей горечью его уважение к ней; и менее всего он мог возмущаться ее высокомерной добродетельностью. К тому же он понимал прекрасно, что характер его матери сложился не одними ее усилиями, что беспредельная гордость была первой, кто пестовал ее, а после высший свет, где она вращалась, занялся дальнейшим ее воспитанием, и, наконец, гордые выражения католического Требника довершили дело.

Можно лишь дивиться тому, повторяем, сколь безошибочным было прозрение подлинного характера его матери, пришедшее к нему свыше вместе с электрическим светом, дарованным судьбой, ибо даже ярким воспоминаниям о ее пылкой материнской любви было не дано затмить собой это нежданное откровение. Любить-то она меня любит, мыслил Пьер, но как? Любит ли она меня беззаветно? тою любовью, что ради любимого существа хладнокровно выдержит натиск ненависти всего света? чей победоноснейший гимн лишь зазвучит громче в гуле враждебных насмешек и язвительных замечаний?.. Нежная мать, вот моя любимая, но ославленная на весь белый свет родная сестра, которая нуждается в том, чтоб ее признали; и если ты любишь меня, мама, то твоя любовь перейдет и на нее тоже, и потому в нашей великолепной гостиной ты подашь ей руку с тем большей гордостью… И Пьер вот так, мысленно, приводит Изабелл знакомиться с его матерью и уводит ее прочь… и затем чувствует, что его язык примерз к небу, а сам он съеживается под колючим материнским взглядом, полным недоверчивого брезгливого ужаса; и тогда живущая в сердце Пьера надежда стремительно гаснет, гаснет и пропадает совсем, а к нему впервые приходит столь мучительное осознание всей тоскливой внутренней пустоты светской жизни. О бездушный, надменный, раззолоченный, скованный вечным льдом условностей высший свет, как же я тебя ненавижу, мыслил он, ненавижу за то, что ты насмерть вцепился в нас своею алчной тиранической хваткой, и потому теперь, в моей горчайшей нужде, твои законы вот так грабят меня, лишая меня даже матери; твои законы делают меня круглым сиротой, не пуская и к ее свежей могиле, кою я оросил бы моими слезами. Отныне моим слезам – если бы я мог их пролить – я должен давать волю только в уединении, ибо с этих пор я словно брошен и отцом, и матерью, что отправились в долгие странствия и, возвращаясь, погибли в безымянных морях.

Она-то меня любит, согласен… но – почему? А будь мой дух заточен в теле жалкого калеки, что тогда? Мне вспоминается теперь, что и при самых нежных проявлениях ее любви нет-нет да сверкнут на солнце златые чешуйчатые кольца гордости. Меня она любит любовью гордячки; во мне она, как ей кажется, взирает на свою собственную кудрявую и высокомерную красоту; передо мной она стоит как пред зеркалом – истая жрица гордыни, – и своему же отражению в моих чертах, а отнюдь не мне расточает она жаркие поцелуи. О, как я гневаюсь на тебя, благосклонная богиня, коя облекала мое тело в пышные мужские покровы и скрывала за ними всю правду о том, каким мужчине надлежит быть. Я теперь понимаю, что мужчина, заботясь о своей красоте, попадает в западню и становится совершенно слепым, как гусеница, что вьет себе шелковый кокон. Что ж, ныне я открыто приветствую и невзрачность, и нищету, и бесчестье, и всех остальных из вас, хитроумных слуг правды, которые под капюшонами и лохмотьями бедняков таят, тем не менее, королевские пояса и короны. И пусть канет во тьму вся прелесть, коей обладает человеческая плоть; и пусть канут во тьму все богатства, и все радости жизни, и все, что на свете цветет каждую весну, ибо цветение это лишь покрывает позолотой железо наших цепей да осыпает бриллиантами позорные скрепы и оковы, что налагает ложь. О, сдается мне, теперь я начинаю понемногу понимать, отчего те, кто служит правде, с давних пор шествуют босые, подпоясанные веревками и в вечной скорби, словно отгороженные от всех ее мрачной завесою. Ныне я дошел до сути сих важнейших слов мудрости, с коими наш Спаситель Христос обратился к людям в начале своей главной речи: «Блаженны нищие духом, и блаженны плачущие»[79]79
  Имеется в виду Нагорная проповедь – собрание поучений и изречений Христа, произнесенные им на горе перед народом и учениками, и эта речь стала сутью нового учения – иными словами, Новым Заветом. Проповедь начинается с заповедей блаженства, которые цитирует Мелвилл: Евангелие от Матфея 5, 3–12: «1) Блаженны нищие духом (смиренные), ибо их есть Царство Небесное; 2) Блаженны плачущие (о грехах своих), ибо они утешатся».


[Закрыть]
. О, до сих пор я только сохранял на сердце добрые советы, занимался покупкой книг и приобретением какого-то скромного жизненного опыта да собирал себе библиотеку; теперь же я устроился в кресле и принялся за чтение. О, ныне я постиг тайны ночи, и испытал на себе силу колдовских чар лунного света, и заразился всеми мрачными убеждениями, что появляются у человека в штормах да бурях. О, может ли радость предугадать, что правда выйдет наружу и что печаль станет отныне ее спутником. Вот отчего понурил я голову – слишком тяжкий груз тяготит плечи; вот отчего мое сердце так сильно стучит о ребра – то узник, в раздражении сотрясающий стальные прутья своей темницы. О, все люди на свете – тюремные надзиратели, тюремщики для самих же себя; и общественное мнение, само того не ведая, удерживает благороднейшие чувства в плену у самых низменных, словно переодетого короля Карла, при попытке бегства схваченного простыми крестьянами[80]80
  Вероятно, речь идет о побеге английского монарха Карла I Стюарта в ноябре 1647 г. из заключения в Гольмби, куда его поместил английский парламент, на остров Уайт, где он позже вновь попал в плен. Стоит отметить, что личная жизнь короля Карла была примером благопристойности; когда речь шла о литературе и искусстве, он обладал непогрешимым вкусом; также он многое сделал для укрепления в своих владениях власти церкви; тем не менее был двоедушен и считал нарушение клятв мудрым поведением.


[Закрыть]
. Сердце! Сердце! Это помазанник божий; позвольте же мне следовать велениям моего сердца!

II

Но если дурное предчувствие твердило Пьеру о гордости его матери, что неминуемо ополчится на него со слепой враждебностью, решись он на тот благородный поступок, который теперь вынашивал в мыслях, и если предчувствие это леденило его, то еще мучительнее была ему мысль о другой и более горькой вражде, что проросла бы корнями до самых глубин ее сердца. Ибо гордость не велела бы ей вооружиться столь уничтожающим презрением, если б все воспоминания о браке с его отцом не перечеркивало то ужасное, скандальнейшее обвинение в его адрес, кое заключалось в самом факте появления Изабелл на свет. И как вообразить себе лабиринты всевозможных домыслов, кишащие ужасными призрачными гадами и скорпионами, куда бы он вверг ее, если б надумал сделать ей такое признание? Сколько бы Пьер ни ломал над этим голову, а намерение обнажить хоть краешек правды перед матерью не только отвращало его бесплодностью попытки, как слабая атака на цитадель ее гордыни, но и рисовалось ему жестокосердным до крайности, ибо превращало в пытку ее нежнейшие воспоминания и пятнало идеальную чистоту алтаря в ее святая святых.

Несмотря на то что решение никогда не открывать секрета матери он прежде принял сгоряча и, как говорится, по наитию, он занялся теперь едва ли не самым подробным изучением всего, что имело касательство к делу, не желая, чтоб ускользнула от него и малейшая деталь. Ибо он уже начал понемногу догадываться, что сохранение или же разоблачение этой тайны пред лицом его матери окажет сильнейшее влияние на все его дальнейшее поведение, на все его счастье в жизни, его и Изабелл. И чем дольше он над сим размышлял, тем тверже и тверже делалось его первоначальное решение. Он живо представил, что в случае разоблачения тайны все в округе будут судачить о том, как мать ответила ему высокомерным отказом, даже не дослушав до конца его просьбы честно принять Изабелл под благородную сень дома Глендиннингов. В таком случае выходит, мысленно говорил себе Пьер, сам того не сознавая, по моей милости мама примет смертельный яд горькой правды, что никому не принесет добра, а повредить может решительно всем. Вот тогда-то ум Пьера и соблазнился гибельными мыслями о том, что правду не всегда следует принимать открыто и с почетом, что есть ложь во спасение и правда, обрекающая на вечные муки. Да будь я и впрямь проклят на веки вечные, мыслил Пьер, если в присутствии матери с уст моих сорвется хоть слово отвратительной правды, кое уничтожит ее священную память о моем отце и вонзит острейший кинжал скорби ей в сердце. Не бывать этому!

Но поскольку вместе с этим решением пред его внутренним взором распахнулись чересчур мрачные и пугающие горизонты, он попытался отделаться от размышлений о нем, отложив их до предстоящего разговора с Изабелл, что должен был каким-то образом придать более ясные очертания его замыслам. Ибо стоит человеку внезапно пережить большое потрясение, вызванное его же небывалыми и неопровержимыми разоблачениями тайн, кои, как он чувствует, в корне изменят всю его жизнь, как он сразу же стремится намеренно избегать всякой определенности в своих мыслях и планах, словно пребывая в уверенности, что линии судьбы, кои в грядущем поведают об истинном смысле его нынешних страданий и посему откроют перед ним будущую дорогу в жизни, сии линии может определить лишь точный удар заостренным рожном прямо ему в сердце.

III

Самым печальным из всех часов земных можно назвать тот долгий сумрачный час, что для сторожа, который топчется неподалеку от фонаря, становится бескрайней равниной, коя пролегает между ночью и днем, когда и свечение фонаря, и сторож изнемогают от усталости, становятся болезненно-бледными в слабом свете утренней зари и сторож не находит ничего приятного в солнечном восходе, от которого перед глазами плавают ослепительно-яркие химеры, и едва ли не осыпает ругательствами светлый день, которому радуется все живое, за то, что он посягает на его одинокую долготерпеливую ночь.

В маленьком окошке его кабинета можно было рассмотреть и луг, и другую сторону реки, а там уже виднелись далекие холмы, овеянные славой великих деяний Глендиннингов. Бессчетное количество раз Пьер спешил к этому окну, чтобы поймать кроваво-красную кратковечную утреннюю зарю, что рдела над теми пурпурными холмами, будто знамя. Но нынешний рассвет выдался туманным и дождливым, и мелкий дождь, казалось, моросил и в самой его душе. Тем не менее занялся день, и он вновь увидал привычные очертания предметов своей комнаты в том кротком дневном свете, что прежде, до этого мгновения, никогда не приносил ему ничего, кроме радости; теперь же и день, а не одна ночь, стал свидетелем его горя; теперь и ужасная явь впервые предстала пред ним в своей отвратительной наготе. На него разом навалились убийственное чувство одиночества, слабость, бессилие и бесконечное, беспредельное отчаяние. Не только его душа, но и тело было измучено. Ноги не держали его; а когда он попытался сесть, его руки бессильно упали, словно он пытался поднять непосильную тяжесть. Как каторжник, что всюду волочет за собою цепь с ядром, он кое-как добрался до своей постели и повалился на нее, ибо если больна наша душа, то лишь милосердное забытье может даровать нашему телу немного покоя, и посему первым прибежищем Горя часто становится постель. Пьером овладело какое-то оцепенение, словно от дозы опиума, и он провалился в глубочайший сон.

Пробуждение последовало через час, а вместе с ним ему сразу же пришли на память все события прошлой ночи; и теперь, после сна, он почуял в себе небольшой прилив сил и продолжал лежать очень тихо и неподвижно, почти в полуобморочном состоянии, в то время как душа его была объята безмолвной тревогою; он боялся, что спугнет чары оцепенения, стоит ему двинуть хоть одним членом или хотя бы шевельнуть головой. На лик своего горя Пьер взирал с твердостью и ронял долгие взоры во глубину его глаз; и тогда к нему пришло и ясное, и хладнокровное, и окончательное его понимание – по крайней мере, он так думал, – понимание того, что именно оно от него требует, и на что ему придется решиться в спешке, когда на его голову тут же падут все громы и молнии, и какой линии поведения ему должно держаться за завтраком в близкой неизбежной беседе с матерью, и как ему теперь быть с видами, что он имел на Люси. Времени на раздумья у него оставалось немного. Поднявшись с постели, он утвердился на ногах и расправил плечи и затем направился к своему письменному столу да набросал несколько поначалу нерешительных, а под конец торопливых фраз следующей записки:

«Я должен просить твоего прощения, Люси, за то, что столь странным образом отсутствовал вчера вечером.

Но ты знаешь меня прекрасно и не станешь сомневаться, что я не обошелся бы с тобой так, если б не было какой-то важной причины. Я шел по улице и уже приближался к твоему дому, когда мне передали письмо, настойчиво прося вернуться. Сей предмет займет все мое время и внимание на два или, быть может, три дня. Я затем тебе это говорю, чтоб ты могла заранее запастись терпением. И я знаю, что ради меня ты все же перенесешь это, сколь нежеланной для тебя ни была бы наша разлука; но верь и верь мне, Люси, дорогая, я и помыслить не мог о том, чтоб оставаться вдали от тебя так долго, если б меня к тому не вынуждали необоримые обстоятельства. Не приходи в особняк, пока я сам не навещу тебя, и не выказывай ни тени любопытства или же своего беспокойства обо мне, если в эти дни где-нибудь встретишь мою мать. Старайся казаться такой же веселой, словно я был с тобой все это время. Выполни все это, молю тебя, и прощай!»

Он сложил записку и уже собрался было ее отослать, как вдруг замер на мгновение да снова ее раскрыл и стал читать про себя. Однако он не смог прочесть как следует свое же послание, ибо некий туман вдруг застлал его взор. Но вот зрение его прояснилось; и тогда, торопливо схватив перо, он приписал такой постскриптум:

«Люси, возможно, смысл этого письма будет для тебя темен; и ежели окажется так, то знай, что нарочно я к этому не стремился и тем более не ведал, как я мог бы этого избежать. Но единственная причина такова, Люси: в своем письме я говорю намеками о предмете такого рода, который, по существу, оставляет меня пока стесненным клятвою не открывать тайну никому, кроме тех, кто напрямую с ней связан. А когда не имеешь права открыть сам секрет, что толку ходить вокруг да около и писать загадками. Просто будь уверена в том, что у нас с тобою все остается по-прежнему и я всегда тебе верен, и посему не предпринимай ничего до тех пор, пока мы не свидимся».

Затем, запечатав конверт и дернув шнур колокольчика, Пьер вручил записку вошедшему слуге, строго-настрого приказал доставить ее как можно скорее да велел не ждать ответа. Но когда слуга двинулся к выходу из его покоев, он кликнул его назад, отобрал запечатанную записку и, сломав свою печать, снова открыл ее да нацарапал карандашом внутри конверта такие слова: «Не пиши мне, не спрашивай обо мне»; после чего еще раз ее запечатал и отдал посланцу, который вышел, оставив Пьера стоять в глубочайшей задумчивости посреди комнаты.

Наконец Пьер очнулся от своих мыслей и покинул особняк и побрел через луг ко глубокой и темной заводи у свежего студеного ручья и выкупался там, и затем, возвратясь в покои приободренным, переменил на себе все платье, стараясь маленькими пустяковыми заботами о собственном туалете отогнать прочь все думы о том тяжком грузе, что давил ему на сердце. Никогда еще он не наряжался с таким волнением о впечатлении, кое должен произвести. Таков был один из капризов нежно любящей его матери, ей нравилось сбрызгивать парфюмом вещицы тонкого полотна в его гардеробе; и то была одна из его собственных слабостей, женских черт в характере – таких черт, кои порою забавно бывает наблюдать у мужчин очень крепких, широкоплечих да отмеченных к тому же особым величием души, у таких, как пророк Мухаммед[81]81
  Пророк Мухаммед (Магомет; 571–632 гг. н. э.) – пророк ислама, которого мусульмане чтят так же, как христиане – Иисуса Христа. По свидетельствам современников, Мухаммед был очень чистоплотен и пользовался благовониями для тела.


[Закрыть]
, например, склонность ко всякого рода ароматическим эссенциям. И посему, когда он еще раз оставил особняк, с тем, чтоб нагулять на щеках румянец, прежде чем встретить проницательный взор своей матери, которая о причине его возможной бледности должна была не узнать никогда, Пьер выходил из дому весь пропитанный благоуханьем; но, увы! тело его служило лишь душистым погребальным покровом тому мертвецу, что похоронен был в его груди.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации