282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Гилберт Честертон » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 20 ноября 2015, 13:00


Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава 6
В которой предсказывают судьбы и рассказывают истории

Валентин Амьен одиноко стоял около дивана в оранжерее: Кэтрин только что оставила его. Тем не менее на его лице было написано необычайное оживление, а устремленные в пространство глаза вдохновенно сияли. В эту минуту дверь отворилась, и безмолвно вошел Бэзил Хоу.

– Бэзил! – с сердечной улыбкой воскликнул Валентин, увидев своего сумрачного кузена, и протянул ему руку. – Я не знал, что ты здесь.

– Я тоже, – ответил Бэзил, учтиво приветствуя его. – Мне казалось, я давно умер и истлел. А как ты, муза все еще тебя посещает?

– Бывает, – ответил польщенный Валентин.

– Судя по тому, что я слышал, вы неплохо уживаетесь, – ответил Бэзил. – Хотел бы я иметь музу.

Валентин рассмеялся в ответ. В этот момент дверь снова отворилась и появилась Гертруда. Все заговорщики независимо друг от друга перемещались в оранжерею.

– Разрешите вас познакомить, – сказал Валентин. – Бэзил, это мой друг, мисс Грэй. Мисс Грэй, это мистер Хоу.

Глаза Гертруды сверкнули, как бывало всегда, когда она замышляла очередную безумную проказу, но она сдержанно поприветствовала Хоу, на что тот ответил ужасающе учтивым поклоном.

– Кажется, я слышала о мистере Хоу, – проговорила Гертруда, как будто стараясь что-то припомнить. – Это вас называют “многообещающим адвокатом”, не так ли?

– О да, именно многообещающим, – с готовностью ответил Хоу. – Вы очень точно это описали, я адвокат скорее в теории, а на практике, мягко говоря, журналист.

– Значит, я почувствовала правильно, – проговорила Гертруда загадочно. – Вы ведь не знали, что я цыганка, мистер Амьен?

– Совершенно об этом не догадывался, – смеясь, ответил Валентин.

– Между тем это так, – сказала Гертруда, бросаясь на диван и закидывая руки за голову, – и я умею предсказывать судьбу. Могу предсказать вашу, мистер Амьен, а могу сказать, о чем вы думали, когда мы вошли.

Валентин посмотрел на нее чуть виновато и поспешно ответил:

– Вы так хорошо меня знаете. Расскажите лучше о мистере Хоу, если хотите, чтобы я поверил вашим выдумкам.

Гертруда вскинула, по своему обыкновению, подбородок, прищурилась и некоторое время под смех Валентина изучающе разглядывала Хоу, который вынес эту процедуру торжественно и хладнокровно.

– В вас есть нечто, мистер Хоу, – наконец начала она, – выдающее веселого человека, хоть вы и не любите, чтобы в вас это видели. Вы эксцентричны в разговоре, методичны в привычках, у вас прекрасные, хотя и несколько суховатые манеры, вы живете уединенно и трудитесь не покладая рук.

– Ей-богу, это очень близко, очень! – изумленно воскликнул Валентин.

– Что же до журналистики, – с увлечением продолжала Гертруда, – вы очень разносторонни и талантливы, но, по-видимому, недостаточно честолюбивы. Вы всегда ненавидели профессию адвоката, но безропотно согласились на нее, следуя желанию вашего отца, которого очень мало знали. Последние пять лет вы посвятили журналистике и добились в этом определенных успехов, впрочем, и ваши выступления в суде порой становились событием. Все это, однако же, не принесло вам большого дохода. В эти пять лет, а особенно в последнее время, вы с головой отдавались светской жизни, но все чаще знакомые замечали у вас приступы меланхолии, длившиеся по два-три дня.

– Мне кажется, я вижу сон, – сказал Валентин, уставившись на нее, – или вы в самом деле ведунья. Вы читаете его жизнь, словно открытую книгу!

– Что же до вас лично, – продолжала Гертруда, подавшись вперед с почти забытой детской порывистостью, – вы чувствовали бы себя куда лучше и счастливее, если бы поверили, что другие люди также могут быть великодушными. Вы воображаете, что все вокруг только смеются и презирают вас, тогда как на самом деле они, быть может, глубоко вам сочувствуют. В отличие от многих, вы не ропщете на то, что общество не может оценить ваших дарований, но вы напрасно думаете, будто вас недолюбливают…

– Достаточно, прошу вас, достаточно, – патетически воскликнул Хоу, однако в его голосе слышались нотки подлинной серьезности. – В этом разговоре и так уже слишком много меня. В небольших дозах это еще можно вынести, но вынести меня целиком едва ли кому по силам. В таких вещах надо соблюдать меру.

– Должно быть, вы действительно цыганка, мисс Грэй, – сказал Валентин, по-прежнему пораженный. – Как вам удалось узнать все это о мистере Хоу?

– Подозреваю, она следовала за мной по пятам, по давнему цыганскому обыкновению. Разветвленная сеть агентов из числа ее соплеменниц сообщала ей о всех моих передвижениях. Как говаривал мне мистер Редьярд Киплинг, в своей обычной манере:

 
Мотылек – на вьюнок, что растет в тени,
Пчела – на клевера мед.
А цыганская кровь – цыганскую кровь,
Весь свет обойдя, найдет.
 
 
Весь свет обойдя, подруга моя,
Как тропа его может обнять.
Вокруг обойдет, и под ним пройдет,
И к тебе вернется опять[22]22
  Перевод Е. Кистеровой.


[Закрыть]
.
 

Подчеркнутая отстраненность, с которой Бэзил продекламировал последнюю строчку, уверила Гертруду, что он вкладывает в нее глубоко личный смысл. Она подумала, в какую форму облек бы подобный намек Валентин, и улыбнулась.

В это мгновение дверь отворилась, и на пороге появилась Маргарет в сопровождении семилетней мисс Амьен и Кэтрин.

– Мистер Хоу! – воскликнула Кэтрин, протянув руку с кротостью и благородством, которые стали так заметны в ней в последнее время, – я не знала, что вы здесь.

– Многие говорят мне об этом, – ответил Хоу в некотором замешательстве. – Боюсь, скоро мне придется признать, что на самом деле я не более чем иллюзия. Мы только что рассматривали один такой случай, присутствующая здесь мисс Гертруда Грэй прибегла для этого к не вполне законным средствам, а именно прорицаниям, дабы ввести в заблуждение одного из подданных ее величества, а именно некоего Валентина Амьена, поэта. Вы верите в хиромантию?

Хоу говорил, стараясь хоть как-нибудь заполнить неловкое молчание, которое повисло сразу же, как только влюбленные встретились лицом к лицу. Валентин, для которого мир переставал существовать с первыми звуками голоса Кэтрин, попытался выдавить из себя какое-то робкое замечание, но у него ничего не вышло. Положение спасла маленькая сестра Валентина, которая обратилась к Маргарет, видимо, продолжая прерванный разговор:

– Расскажите мне еще одну сказку!

Все с облегчением рассмеялись, а Маргарет, улыбнувшись, сказала:

– Я забыла все сказки. Попроси лучше мистера Амьена.

Валентин смотрел в окно взволнованным и сосредоточенным взглядом, но вдруг заговорил с неожиданной готовностью, словно бы продолжая собственную мысль:

– Жил да был в волшебной стране король (“Вздор, выдумки чистой воды”, – пробормотал Хоу), учредивший священный рыцарский орден. И все рыцари поклялись не пить вина, не охотиться и не жениться и проводить все дни в молитвах, размышлении о священных предметах и паломничествах по святым местам. И приснился одному из этих рыцарей чудесный сон, в котором ему привиделась белая, словно бы мраморная фигура юноши, очень похожего на него самого, и поманила его за собой. Проснувшись, он поведал свой сон священнику, и тот сказал, что это, несомненно, небесное знамение, и объявил во всеуслышание, что один из членов ордена имел видение свыше. Отправился рыцарь в темные леса, чтобы отыскать образ из своего видения. Пять лет странствовал он по полям и святилищам, прошел много дорог, городов, монастырей и университетов и нигде не нашел того, что искал. Наконец, дошло до слуха короля, что тот рыцарь оставил поиски белого изваяния, воткнул копье в землю, расседлал коня и поселился с простой крестьянкой в уединенной долине. И все стали поносить его за то, что он оставил поиски белого изваяния и женился, и вскоре король со всеми своими рыцарями отправился к нему. Они нашли его возделывающим небольшой сад у моря, в то время как его милая жена пела над прялкой. И когда рыцарь увидел вдалеке королевские знамена, он надел свой старый шлем, взял копье, сел на коня и выехал навстречу королю и его дружине. И промолвил король: “Что скажешь ты в свое оправдание, о мой неверный подданный, поправший священные обеты и отвернувшийся от благодати?” И воскликнул рыцарь громким голосом: “О нет, я не отвернулся от благодати, а, напротив, без всякой своей заслуги обрел ее. Слушайте же, что я вам скажу. Ибо поскольку копья наши скоро окрасятся кровью, надлежит мне поведать вам правду. Пять лет разыскивал я белый образ из своего сна, размышлял о нем, о своих лишениях и о счастье, которое обрету, найдя его, как вдруг однажды вечером, когда на сердце у меня было особенно тяжело, увидел я деву, которая пела, работая в поле. И когда я увидел ее лицо, белый образ показался мне тенью меня самого, а она – солнцем жизни. Ибо откуда мне знать, что мое видение было даром небес, а не горделивым мечтанием, нашептанным искусителем, и не бледным призраком, порожденным суетными стремлениями. И даже если то видение было небесным – это был всего лишь я сам, безжизненное повторение меня до последней черточки. Но вот другое лицо, непохожее на мое, а потому я знаю, что это Господь послал мне суженую, чтобы наполнить мою жизнь. Лицо, способное краснеть от смущения, смеяться и плакать, – это истинный дар Господа, как маргаритки у ее ног и яблоки у нее над головой. Именно такой благодати, а вовсе не своего бледного подобия надлежит искать человеку. А потому, если есть среди вас хоть один, кто отважится сказать, что я поступил неверно или что есть более достойная цель устремлений, нежели моя дама, того я вызываю на смертный бой, с тем скрещу мое копье, и да поможет мне Бог!” И когда он сказал это, король, слушавший его, сидя в седле, тронул поводья, и все его войско в молчании развернулось и ушло вслед за ним. А когда рыцарь вернулся в свой дом и снял свой шлем, жена вскрикнула, увидев, что лицо его сияет, подобно звезде. И посмотревшись в гладь пруда, он увидел свет и очертания белого изваяния, которое было отныне им самим. Ни единого гордого помысла не зашевелилось в его сердце, он отвернулся от своего отражения и устремил взгляд на свою даму.

Валентин затих, словно поток вдохновения вдруг иссяк. Затем он поспешно, будто стыдясь всего сказанного, уселся на свое место, и только его взгляд был прикован к Кэтрин.

– А еще, можно еще историю? – проговорила, едва дыша, маленькая девочка, прежде чем кто-либо успел сказать хоть слово об этой странной и многозначительной повести.

Валентин рассмеялся и, чуть смущаясь, мягко ответил:

– Ты слишком требовательна, Марджери. Попроси теперь Бэзила.

Марджери подошла к джентльмену, который стоял, опершись о спинку кресла, на его желтоватом лице и белоснежной манишке играли красные отсветы китайских фонариков.

– Расскажите мне историю, пожалуйста, – сказала она.

Бэзил Хоу поглядел на маленькую плутовку так, точно видел в первый раз – на самом же деле он хорошо знал и очень любил ее и ее младших сестер, а затем ответил ей с почтением, достойным герцогини:

– Желание вашей милости будет исполнено. Знайте же, что во дворце, прославленном вещаниями древнего пророка Амьена, жил шут, которого держали там для того, чтобы своими идиотскими прыжками он веселил рыцарей, помогая им немного отвлечься от постоянных потрясений, с которыми сопряжены паломничества за разноцветными подобиями самих себя и сияющими, подобно звезде, ликами, ведь все это страшно утомительно. Этот шут на диво умел веселить других, когда же он оставался один, ему нечем было развлечься, кроме погремушки, верхняя часть которой была сделана в форме головы в шутовском колпаке (твои глубочайшие исторические познания, несомненно, подскажут тебе, что тогда это было самое обычное дело). И физиономия на погремушке была похожа на лицо шута, как белое видение на рыцаря, вот только на ней была вырезана издевательская ухмылка; и когда дуралей чувствовал себя несчастным и ему хотелось плакать, она всегда была с ним и словно бы глумилась над его горем, напоминая о его обязанностях перед обществом. Он не рассказывал об этом священнику, потому что милосердие христианской церкви на шутов не распространялось. Однажды он не удержался и поведал об этом дворецкому, но тот усмотрел в его истории не знак свыше, а привет с противоположного полюса богословской картины мира. И вот шут все хандрил и все откалывал свои шуточки, – продолжал Хоу, усевшись в кресло и посадив девочку к себе на колени с неожиданной нежностью, удивившей ее брата, – и единственной его радостью было порезвиться в свободную минутку вместе с деревенской детворой на лужайке и повеселить ребят. Быть может, думал бедняга, кто-то из этих детей еще не научился презирать его и считать полоумным. Но когда он думал о них, шутовская гримаса его единственного товарища всегда была перед ним, не позволяя забыться. Он имел обыкновение расхаживать повсюду в своем шутовском наряде, наполовину красном, наполовину желтом, который казался нашим пр о сто ду шн ым предкам очень потешным, и звенел бубенчиками, как осел (с которым многие друзья сравнивали его при всяком удобном случае). Бубенчики предупреждали: всяк, кто болен, кто печален, кто бережет невинность своего ума, – прочь с дороги. Однажды, когда он в одиночестве сидел на ступенях, печально озирая мир из-под своего старого красного колпака, он услышал голос: “Отчего ты так печален, бедный дурак?” Он поднял голову и увидал принцессу, прекрасную и милосердную, которая зачем-то оставила свои покои. Он пал перед нею на колени и все ей рассказал. А она сострадательно улыбнулась и протянула ему руку для поцелуя, и… – здесь Хоу на мгновение запнулся, – и пошла дальше.

– И что же сделал тогда шут? – раздался вопрос, только задала его не Марджери, а Гертруда.

– О, шут вновь уселся на ступени и, сжав в руке свою ухмыляющуюся погремушку, сказал: “Сэр, вы ухмыляетесь мне вот уже двадцать лет, но сейчас мне была дарована другая улыбка. Я никогда больше не увижу ни ее, ни ту, что меня ею одарила. Но за одно это воспоминание я отдам жизнь. А ты, дьявол, убирайся прочь!” С этими словами он разбил погремушку на мелкие кусочки, а рукоятку вышвырнул в море. Потом он поднялся и вошел в танцевальный зал на руках, и все громко смеялись и хлопали ему.

Финальные такты последнего вальса, хлынувшие в оранжерею, ознаменовали конец этого странного повествования, развеяв атмосферу взволнованности и тайны. Прежде чем слушатели успели опомниться, Хоу поднялся и, поспешно поклонившись всей компании, прошествовал в залу попрощаться с хозяином.

Валентин поднялся почти одновременно с ним и отошел в сторону, чтобы незаметно для остальных проститься с Кэтрин. Гертруда и Хоу обменялись взглядами.

Глава 7
Поэт и журналист

Если спина может так же красноречиво говорить о характере человека, как его лицо, то именно так обстояло дело с двумя молодыми людьми, покидавшими в тот вечер дом Люсьена под пристальным взглядом хозяина. Вялые движения и сутулые плечи Валентина Амьена, свободно и изящно обвивавший его шею шарф, длинный поэтический плащ до пят – все это выглядело воплощением небрежного достоинства и странно контрастировало с застегнутой на все пуговицы, подтянутой фигурой журналиста, каждый сантиметр черного одеяния которого, казалось, был подогнан с образцовой основательностью. Почему же любого достаточно внимательного наблюдателя этот контраст богемной неопрятности и железной аккуратности сразу заставлял сделать вывод, что в этой паре Валентин был легковеснее?

Бэзил Хоу отнюдь не был расстроен тем, что по дороге домой Валентин выразил желание поговорить, ибо это помогало ему отвлечься от мыслей о себе – предмете, о котором он вообще предпочитал думать как можно меньше. Он был глубоко потрясен, внезапно оказавшись среди людей, которые были единственным светлым пятном в его унылом и мрачном существовании, и позволил себе размякнуть и расчувствоваться, а теперь, как всегда, казнил себя за занудство.

Валентин, по своему обыкновению, говорил убежденно и с чувством. На этот раз предметом его излияний были совершенство и несравненные добродетели “некоторых людей”. Бэзилу не нужно было объяснять, кого он имел в виду.

– То, что такие люди есть, – говорил Валентин своим певучим голосом, – громадное утешение для всех нас, воистину они новые святые и пророки. Мир полон нелепой суеты, бессмысленных общественных образований, пошлости и невнятицы, но есть люди, от которых никогда не услышишь дурного слова, способные сохранить чистоту сердца даже в объятиях преисподней. Подобные избранникам Божиим, они приходят на землю как дети света, они вечно обитают в свете и приносят в наш мир сияние небес. Пусть люди говорят, что хотят, но еврейский пророк был прав: праведник не преткнется вовек. Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей[23]23
  Пс. 1.


[Закрыть]
! Вспомни мисс Грэй и Люсьена, и ты поймешь, какое различие я вижу между ними. Добрые люди сильны своей добродетелью: в них есть надежность и подлинность, которых не встретишь в порочном и суетном человеке, он словно прах, возметаемый ветром. Эти благородные королевы и рыцари от века невидимо увенчаны добродетелью, словно короной; что-то, не знаю, что именно, осеняет их чело, налагает печать нравственной чистоты посреди вопиющей жестокости и самодовольства нашей лишенной былой простоты эпохи. О, если бы мы могли вернуться к милосердию и куртуазности более прямодушного общества!

– Общественные отношения, несомненно, были куда прямодушнее во времена, когда рыцари милосердно и куртуазно накалывали друг друга на копья, – отвечал Хоу с чуть заметным раздражением. – Я вполне согласен с тобой насчет добродетельных людей, хоть и не могу это так блестяще выразить, но я уверен, что идеальные Средние века были изобретением девятнадцатого столетия.

– Но ты ведь не станешь спорить, что они были чище и милосерднее?

– Почитай Чосера, – сухо отвечал Хоу, – не всех этих Теннисонов и Россетти, которые изобрели Средние века, любуясь на собственные гобелены, витражи и выдумки. Когда наша фантазия задыхается в миазмах fin de siècle, один стих старого доброго Чосера освежает, подобно дуновению апрельского ветерка. Чосер рисует свою эпоху такой, какой она была в действительности – сильной, пестрой, полной надежд, бодрой и жесткой. В мельнике и приставе, да и в лондонском денди[24]24
  Персонажи “Кентерберийских рассказов” Джеффри Чосера.


[Закрыть]
, было не так уж много милосердия и рыцарственности. Но первые двое несомненно добродетельны, и даже денди не плох. И наше время не так уж отличается от Чосерова, разве что сегодня мы куда менее жестоки. А еще одно отличие, самое важное, в том, что Чосер верил в свое общество, тогда как ваш брат поэт не оставляет нам права верить в наше. Но почему бы и нет? Не приведи Господь, я не собираюсь критиковать твои стихи (хотя, честно говоря, я подумываю посвятить им заметку в завтрашнем номере), но позволь спросить тебя, почему мы не можем верить в наше общество?

– Век рыцарства, увы, минул, – печально сказал Валентин.

– Вряд ли это случилось сегодня вечером, – пылко парировал Хоу. – Позволь мне заметить со столь свойственной мне старомодной учтивостью, что я не верю ни слову в этом утверждении. Честь и хвала средневековым рыцарям за то, что они научили нас преклоняться перед дамами, но сами-то они далеко не всегда были на высоте. Сегодня к женщинам относятся не в пример лучше, чем тогда. Нам с тобой известны такие причины их уважать, о которых Баярд и не подозревал. Рыцарственность да и все прочие светские добродетели сильно выиграли благодаря цивилизации: уважение к женщине и нежность к детям, хотя и были заложены девятнадцать столетий назад, сегодня поняты заново, как и многое другое. Я не хотел бы возвращаться к этому обстоятельству, но разве тебя не удивляет, что лишь в эпоху Просвещения мы начали по-настоящему понимать суть рыцарских добродетелей, которые для грубых Средних веков оставались книгой за семью печатями? Уверен, наши представления о добре и зле совершеннее, чем их; и уверен, что мы старательнее применяем их на деле.

– Если бы я мог так думать, то смотрел бы на современность с меньшим отвращением, – сказал Валентин, нахмурившись, – но если есть в этом мире хоть что-то доброе и прекрасное, оно уцелело лишь как воспоминание, как блекнущий отблеск лучших времен. Красота повсюду отступает перед чудовищной вульгарностью, совесть – перед чудовищными сплетнями, вера – перед чудовищным цинизмом. Все думают только о развлечениях; опошляют старинные учения и таинства, обесценивают все священное и прикровенное. Журналистика царствует над миром, ее голос – сплоченный вой тысячных толп, ее знамя – размалеванные афиши, покрывающие Лондон подобно проказе, ее божество – публика, ее пророк – газетный писака. Рано или поздно журналистика поглотит и сожжет в огне вселенского Рагнорека, равняющего высокое с низким, все древние светочи драгоценного знания, вдохновенные песни мечтателей и влюбленных, сияющие и прекрасные сказания старых мастеров. Повсюду ополчается на нас это всепобеждающее уродство. Чего же, чего нам не хватает?

– Веры! – воскликнул Хоу, с таким воодушевлением, что Валентин чуть не подпрыгнул от неожиданности, настолько странно это прозвучало в устах чистейшей воды “позитивиста”. – Веры, вот чего нам не хватает! Старые мастера не думали о мертвых, присыпанных нафталином эпохах, они думали о своей. Они верили в Бога и поэтому верили в рыцарство, в монашество, в войны, паломничества и королевские династии. Нам недостает веры в Бога, и потому мы готовы поверить в науку, паровозы, советы графств, в забастовки докеров и журналистику. Твоя мысль насчет Рагнорека была бы хороша, верь мы в Фриггу или Одина, но почему Бог не мог заложить основания нынешних популярных явлений, как заложил Он основания древних, грубых и кровожадных? Тебе хорошо говорить об уродстве, но это чистейшей воды эстетство, не имеющее никакого отношения к нравственным потребностям человека. Боевой топор может быть кому-то милее паровоза, однако паровоз ежедневно в целости и сохранности доставляет домой к женам и семьям сотни людей; а боевые топоры лишь раскраивали им головы. Почему бы тебе не написать эпос о паровозе, как Гомер написал о колеснице? Ведь в гомеровские времена колесница была таким же общим местом. Чтобы увидеть ее красоту, нужен был глаз поэта. По мне, “Песнь о плотничьем топоре” Уитмена лучшая, не имеющая себе равных героическая поэма нашего времени.

– В этих вещах нет ровным счетом ничего героического, – сказал Валентин. – Все они сработаны на потребу миллионам, на потеху толпе; информация призвана утолять низменную жажду скандальных и ужасных подробностей. Журналистика не более чем угождение скопищу низких умов, человеческому стаду.

– Именно! – радостно отозвался Хоу. – Но зачем же называть угождением стаду старание обеспечить это стадо здоровой и подобающей ему пищей? Легко бранить журналистику, – продолжал он, немного остыв, – но она выбивается из сил, обеспечивая за пенни в день добросовестной литературой ту самую толпу, которую твоя поэзия оставляет блуждать во тьме и которая, между прочим, вовсе не так темна, как принято считать. Литераторы зовут журналистику “поверхностной” и “дешевой” – это один из самых простых способов набить себе цену. Прочти в хорошей газете передовицу на любую тему – о литературе, науке, этике, – бьюсь об заклад, ты будешь приятно удивлен ее мощью, знанием предмета и основательностью. Мне доводилось читать в грошовых газетенках статьи, которые дали бы фору большинству эссе в дорогих и почтенных изданиях, и я знаю, как быстро и под каким невероятным давлением рождаются эти строки. Весь мир живет ныне под таким давлением и по такому коллективному принципу, и журналистика – единственная разновидность литературы, которая отваживается иметь дело с современным миром, каков он есть. Журналистика не вульгарна и даже не легковесна, она в высшей степени человечна. Это живой нерв нашего общества.

– Ох уж это общество, будь оно неладно, – сказал Валентин, продолжая хмуриться, – сейчас все приносится в жертву публичности: сокровеннейшие тайны домашнего очага и отвратительнейшие ужасы частной жизни с одинаковым сладострастием выволакивают на свет Божий. Гений вынужден слушаться узды интервьюера и паясничать, развлекая обывателей. Эта манера заглядывать в окна ко всем и каждому – чистой воды дьявольское помрачение.

– По-моему, публичность ругают незаслуженно, – ответил Хоу. – Разве дурно, что люди любопытны? В публичности как таковой нет совершенно ничего постыдного, если почтенен сам ее предмет. Почему бы публике не интересоваться гениями? Нет ничего дурного в интересе к внешности и образу мыслей выдающихся людей, как нет ничего предосудительного и в удовлетворении такого интереса. Конечно, ты имеешь полное право поупражнять на этот счет свое эстетическое чувство, но в этом желании нет ничего высоконравственного – как нет ничего безнравственного в публичности, лишь бы помыслы были чисты. Вы, литераторы, по-моему, слишком свысока смотрите на легковерие, сентиментальность и любопытство масс, тогда как в конечном счете все это свидетельствует об их неравнодушии и пусть грубой, но горячей любви к добродетели. Овации, которые устраивает публика актерам, разыгрывающим благородство чувств в театре “Адельфи”, – один из самых отрадных звуков, который мне приходилось слышать. Я верю в массы. В них зарождались все нравственные движения мировой истории, но ничего подобного не появилось в образованном сословии. Вот почему… впрочем, лучше не будем этого касаться. Я не знаю твоих политических взглядов, Валентин.

– Ну как же, – смеясь, заметил Валентин, – я тори до мозга костей.

– Что ж, прекрасно, – ответил Хоу, – но, пожалуй, нам лучше оставить наши бренные кости в покое.

Некоторое время они прогуливались в молчании, а затем Валентин проговорил:

– И все же мне хочется снова и снова повторить мой первоначальный тезис о подлинно добродетельных людях. Их немного, но именно они – соль земли. Уже та пропасть, что пролегает между этими осиянными славой аристократами духа и миллионноголовым человеческим стадом делает меня убежденным тори. Неужели ты не видишь разницы между Люсьеном и мисс Грэй, разве это не убеждает тебя в достоинстве немногих избранных?

– Не приведи Господь мне отрицать право мисс Грэй зваться царицей и повелительницей всех цивилизованных народов, – ответил Хоу, странно взглянув на своего кузена. – Что же до стада, я могу лишь повторить мой первоначальный тезис, если, конечно, мои робкие наблюдения достойны такого наименования: я люблю стада. Я люблю их как пастырь. Я сам один из множества себе подобных, плоть от плоти того легкомысленного и суетного света, олицетворением которого ты считаешь нашего бедного Люсьена. Но зачем же так плохо думать о нем? Незаурядным его не назовешь, но в нем дремлют те же добродетели, что и в мисс Грэй, разве что у последней их больше. Добродетель смешана с самыми разнообразными качествами у сотен и сотен самых обычных молодых людей. Наш дорогой кузен не жесток и не циничен – почему бы тебе не быть снисходительнее к таким, как он, не принять их как они есть и не порадоваться их скромным добродетелям?

– Кажется, – еле слышно проговорил Валентин, – я начинаю понимать, что пыталась сказать мисс Гертруда Грэй, когда я думал, что она меня разыгрывает.

– О, мисс Гертруда Грэй! – не в силах скрыть свои чувства воскликнул Бэзил Хоу и тут же погрузился в глубокую задумчивость. Они прогуливались некоторое время в молчании, а затем Валентин сказал:

– Так ты в самом деле полагаешь, что из Люсьена, этого пустопорожнего щеголя, может выйти что-то толковое?

– Готов биться об заклад, – уверенно сказал Хоу. – Особенно если он сможет найти себе надежную опору.

В этот момент собеседники как раз дошли до калитки дома, в котором жил Валентин, и он протянул Бэзилу руку. Ум его колебался под напором доводов, но дух оставался тверд. Философия Хоу основывалась на остром и неугомонном чувстве, давшем начало христианству, социализму и много чему еще: милости к обиженным, отчаянном стремлении защитить простодушных, безымянных, пугливо сгрудившихся. Это чувство, волной поднимавшееся в его сердце, разбивалось о наивные построения Валентина, как о высокую, холодную и блестящую башню из слоновой кости.

– Что ж, прощай, – сказал Хоу, пожимая ему руку. – Мне пора метать мой бисер, надо опошлить пару высоких тем для завтрашнего номера. Доброй ночи! – и он поспешно растворился во мраке.

А мысли Валентина, стоило ему миновать калитку, устремились, подобно выпущенной на волю птице, к их привычному предмету, и Хоу с его проповедями был тут же забыт.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации