Электронная библиотека » Глеб Морев » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Диссиденты"


  • Текст добавлен: 12 января 2017, 14:10


Автор книги: Глеб Морев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Как вы познакомились?

– Меня с ней познакомила Наталия Ивановна Столярова, которая была у нас свидетелем на суде, она была секретарем Эренбурга, со своей судьбой. Александр Исаевич [Солженицын] о ней замечательно написал в «Невидимках»! Она меня с ней познакомила, потому что она как-то помогала Надежде Яковлевне. Тогда был вечер Мандельштама, в 1965 году, по-моему, в университете. Замечательный был вечер, там выступал Димка Борисов, уже умерший наш друг, замечательный человек, это тоже отдельная история и судьба. И когда Надежда Яковлевна тогда, так сказать, вышла на люди, ей устроили овацию. Мандельштам уже тогда стал ходить в списках. Я сама, помню, впервые Мандельштама прочитала на папиросных листочках – и все, я его полюбила на всю жизнь сразу же, он стал моим любимым поэтом. Я его стихи сразу запоминала, вот просто сразу – прочитала и запомнила. И вокруг Надежды Яковлевны создался кружок довольно молодых людей, филологов, художников. Женя Левитин тогда к ней ходил. Бёлла Ахмадулина приходила, я помню. Надежда Яковлевна, конечно, была тот еще перец! Она обладала замечательным характером: была очень независимая, довольно едкая, желчная, но не злая, не злобная, как тогда говорили. Мне она просто очень нравилась, и хотелось как-то ей помочь. Она после выхода книг [за границей] уже стала получать какие-то денежки из-за границы, тогда это были не деньги, а такие бумажки, они назывались сертификаты. И поскольку я была такая мобильная, то она частенько просила меня: «А ну-ка, Верка, съезди купи сама знаешь чего». Она джин любила, а это – [валютный магазин] «Березка».


Н. И. Столярова и Вера Лашкова. Начало 1970-х

© Из архива Веры Лашковой


Меня она страшно подробно расспрашивала о тюрьме. Она ведь все время жила с ним, все время рядом с ним. Я не могу вам это объяснить, это не мистика, нет, но это, видимо, у нее вера была такая. Она была крещена отцом Александром Менем, и она, конечно, веровала, безусловно. Мне это понять было невозможно, но она все время с ним была. Она о нем говорила и как-то видела его рядом с собой. Я не знаю, что это. Это не безумие было, нет, но он был рядом с ней, он был частью ее жизни, а она – его. И она все время расспрашивала меня про тюрьму, про заключение.

– А в какой тюрьме вы сидели?

– Я в Лефортовской. Но другой же и не было тогда для политических.

Я помню, как-то пришла к ней, мы пили чай, и она говорит: «Почему ты так опускаешь ресницы и смотришь в кружку?» Я говорю: «Надежда Яковлевна, это у меня тюремная привычка – там же зеркала нет, а так в кружке себя увидеть можно» (смеется). Вот про какие-то такие вещи она расспрашивала, про пайки, еще про что-то. Она, конечно, все время думала о нем. Тогда появлялись какие-то люди, которые якобы лежали с Мандельштамом на нарах. И она пыталась как-то это все узнать, представить.


Праздник для детей политзаключенных. Сидят: Алла Бахмина, Виктор Дзядко, Вера Лашкова. Вторая половина 1970-х

© Из архива Веры Лашковой


Поразительно – она перед смертью сказала: «Я его скоро увижу»… Она ведь умерла просто у меня на руках, можно сказать. Я одна была тогда с ней. И она уходила к нему. Меня это потрясло! Это, конечно, была любовь, которая сильнее смерти.

– В последнее десятилетие жизни Надежды Яковлевны, сравнительно благополучное, сохранился ли у нее страх перед властью? Или она понимала, что фактически уже неприкосновенна?

– Да, десятилетие было более благополучное. Ей дали квартиру, [Алексей] Сурков добился. Пошли западные гонорары. Но все-таки она боялась. Она мне это говорила, и я тогда думала, что это игра. Но нет. Вбили. Знаете, Глеб, они вбивают страх, и в миллионы наших с вами соотечественников они этот страх вбили. Например, в моих родителей. Мама боялась, потому что она была маленькой – и их выбросили из дома, когда забрали ее отца, моего дедушку. И она мне часто говорила: «Вера, неужели ты их не боишься?» Для меня это было очень странно. Я говорила: «Мама, я их совсем не боюсь». Но это не было моим достоинством. А они боялись. Знаете, как страх вбивают? Кровью! Вот в вашей семье уничтожили из 10 человек 9 – будешь бояться.

Может быть, Надежда Яковлевна это все и понимала, но, по моему ощущению, она боялась. Мне даже это казалось сначала позой, но нет, она не была вообще позеркой, и у нее был этот страх. Ее прогнали через такое, что она действительно боялась. И вообще она имела основания. Потому что, когда она умерла, я вызвала «скорую помощь», приехала «скорая», причем очень быстро, пришла какая-то женщина в шинели, посмотрела и сказала: «А, бабулька… Недавно умерла, да?» И выписала свидетельство. Это вообще поразительно! Ведь я ей была никто. И они уехали. Я сразу, конечно, всем позвонила, все быстро приехали. Надежда Яковлевна лежала на своих рукописях. Это все быстро увезли, но через час пришли гэбисты, с ними был участковый, и они стали ее буквально выбрасывать из квартиры. Потом они полы там вскрывали, между прочим! Искали. А тогда они не давали нам ее оставить в квартире. Наши сразу привезли гроб, все заказали, масса народу приехала, так они не хотели, они хотели поскорее ее в машину и в морг… Это же под Новый год было, они собирали трупы по улицам, бездомных, и хотели и ее туда запихнуть. Мне сказали: «Вы никто! А она – одинокая старуха, все, ее надо в морг». И они увезли ее в морг, мы смогли настоять только на том, чтобы все-таки в гробу. Они и мертвую ее прокатили по этим рельсам. Так что она боялась не напрасно. Они глумились над ней даже над умершей, глумились! Так что это не просто так – страх. Она была очень мужественным человеком, но они ее и не сломали, а бояться она боялась. Но это не стыдно, не стыдно…

– Было ли у вас к началу 80-х ощущение, что вся более чем десятилетняя работа ни к чему не привела, что она полностью разрушена?

– Нет. Не было никаких определенных задач. Не было задачи – через десять лет построить то-то и то-то. Была каждодневная жизнь, без рисовки и без позы. Но только с сохранением своих нравственных обязательств, устоев. Александр Исаевич уже позднее сформулировал – «жить не по лжи». Тогда не было этого лозунга, он, кстати, и не стал лозунгом ни для кого. У него было написано: не голосовать, не участвовать… Но мы так и жили, это было нравственной установкой, только нравственной. У кого хотите спросите. Вот Наташа Горбаневская покойная – у нее во всех интервью это есть. У любого просто! Алик Гинзбург вам то же самое сказал бы, хотя он ничего не оставил после себя, я вам за него это говорю. Это было нравственной установкой. Не было желания увидеть зарю свободы, вот этого у нас точно не было. У декабристов, возможно, и было.

– То есть цели были скорее этические, чем политические.

– Только! Политические цели – у нас их не было. Они появились впервые на моей памяти у Вити Красина. Он, может быть, даже придумал «диссидентов», не помню.

– Как термин?

– Как термин, да. И вообще как, так сказать, способ жить. Вот у него это было, да, он это формулировал. Но у него не было единомышленников. Он мне сказал, когда мы с ним увиделись случайно перед его отъездом: «Ты напрасно на меня обижаешься, я играл шахматную партию». И это правда, он играл шахматную партию. Но он был один такой. Он не был нутряным, я бы сказала, коренным нашим, я его таковым не считала, по крайней мере. Он как-то и не пользовался особой любовью, между прочим. Вот Петя Якир, несмотря на всю свою жуткую расхлябанность, несмотря на свою трепучесть и все что угодно, тем не менее был как-то покрепче Вити. А Витя был игрок, и он, может быть, видел какие-то перспективы, я не знаю.


У дома Гинзбургов, Таруса, середина 1970-х. На первом плане «Москвич» А. И. Солженицына, оставленный Фонду помощи политзаключенным

© Из архива Веры Лашковой


У нас никаких мыслей о крушении советской власти не было. Вот Андрей Амальрик в это верил, между прочим. Бог не дал ему дожить. Я, например, могу сказать, что Андрей Дмитриевич был твердо убежден – и это была правда, он вообще никогда не рисовался, у него позы не было, – что умрет в Горьком и там его похоронят. И Люся [Боннэр] была в этом убеждена. Хотя она была уж такая реалистка… Я была уверена, что я в деревне [в ссылке] умру. Так это и виделось: надо прожить остаток жизни в своем, так сказать, достоинстве.

– Чем вызвано ваше столь позднее возвращение в Москву из ссылки? Вы вернулись в 1990 году, уже все были на свободе…

– Поздно, да, уже все вышли. Но, знаете, надо же было через суд проходить, меня же судом выселили из Москвы. Тогда был такой смешной закон, что человек, шесть месяцев не проживающий на своей площади, ее лишается. И вот они устроили суд, где два совершенно никому не известных человека сказали, что они никогда меня не видели в моей квартире. Все было очень быстро. И все.

– Это была неправда?

– Конечно (смеется)! Они это сделали потому, что в течение трех суток я обязана была где-то получить прописку… Где? А если нет, тогда меня возьмут за бродяжничество, была такая статья – «Бродяжничество, попрошайничество», и все, ты идешь по этапу. Ну, и прокатить по всем этим горкам лишний раз. И все, я тогда пошла бы по этапу в уголовную зону, и там бы пошло дальше, все что угодно можно было сделать. Вот они выбрали такой нетривиальный путь, хотя мне было что накрутить спокойно – и на 70-ю, и на 64-ю [статьи УК]. Но я в течение трех суток все-таки прописалась в деревне Дмитровка Калининской области, где прожила потом несколько лет, работая в колхозе шофером. Потом, в 1987-м, я в Калинин уехала, там уже жили Сережа Ковалев, Слава Бахмин. И когда все стали возвращаться, надо было через суд проходить, чтобы то решение было отменено и новое решение – вернуть мне площадь – принято. И такой суд был, и судья зачитал: то отменить, вернуть Лашковой квартиру такую-то на такой-то улице… Восторжествовали, так сказать, закон и справедливость. И тут среди нас встает какой-то затреханный мужичонка и говорит: «Гражданин судья, а я-то где буду жить?» А его вселили в мою квартиру, из которой меня выселили, и он вообще ни сном ни духом. И я поняла, что он нигде не будет жить, он будет жить на помойке, потому что ему никто никогда ничего не даст. И он остался жить в моей квартире. А я отказалась от претензий на нее.

– А вы куда пошли?

– А я пошла к Елене Георгиевне Боннэр, она стукнула кулачком перед Лужковым, который к ней тогда ходил, и сказала: «Вера Иосифовна – заведующая архивом Андрея Дмитриевича, дайте ей квартиру». И он дал мне вот эту [однокомнатную] квартиру [в Филях]. Вот так.

Павел Литвинов:
«Я с гордостью назову себя либералом»

Павел Литвинов на митинге в поддержку Надежды Савченко в Нью-Йорке у российского представительства в ООН, 2015

© Захар Левентул

Павел Михайлович Литвинов (6 июля 1940, Москва) – физик, правозащитник. Внук наркома иностранных дел СССР М.М. Литвинова, в 1966 году окончил физфак МГУ, работал преподавателем физики в Московском институте тонких химических технологий (1966–1968).

Составитель самиздатских сборников «Правосудие или расправа» (1967) и «Процесс четырех» (1968). Автор (вместе с Л.И. Богораз) «Обращения к мировой общественности» (1968) – первого открытого обращения советских диссидентов к Западу. Участник демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 года против ввода советских войск в Чехословакию. При разгоне демонстрации арестован. 11 октября 1968 года приговорен Мосгорсудом к пяти годам ссылки. Ссылку отбывал в 1968–1972 годах в поселке Усугли Читинской области.

18 марта 1974 года эмигрировал в США. Был зарубежным представителем «Хроники текущих событий» (1975–1983). В 1974–1988 годах – член редколлегии издательства «Хроника» (США). В 1976–2006 годах преподавал математику и физику в колледже Хакли в Территауне, штат Нью-Йорк. Член совета директоров Фонда Андрея Сахарова. Живет в Нью-Йорке.

– Вы из очень известной советской семьи – семьи наркома Литвинова – что называется, из номенклатуры. Я смотрел фильм о вас, который сняла Нателла Болтянская; там показывали ваш дом недалеко от Тверского бульвара, это очень престижное московское место. Очевидно, что вы росли в привилегированных по советским меркам условиях. Как вы, человек из такой благополучной среды, пришли к идее несправедливости устройства советского общества?

– Здесь несколько вопросов, но я начну с этого дома. Это дом на улице Алексея Толстого, на Спиридоновке. Вырос я в доме правительства – знаменитом Доме на набережной, потом переехали на Фрунзенскую. А уже потом, после размена, мы с сестрой жили в этом доме на Спиридоновке.


Середина 1960-х

© Мемориал


Моя семья была действительно в каком-то смысле привилегированной, но это надо понимать в контексте. У нас была прекрасная квартира, не собственная, а государственная, в Доме на набережной. Мы действительно вполне хорошо жили, особенно по советским временам. Но слово «привилегированный», как сейчас говорят, «элита» к нам и относится, и не относится. Мой дедушка Максим Литвинов был большевиком старой закалки, никаких специальных привилегий он не брал никогда, жил очень скромно. Была дача, которой я и не видел, ее отобрали, когда деда сняли [в 1939 году]. Все было казенное. Мы, конечно, питались лучше, чем большинство людей, пока дед был в номенклатуре. Пользовались столовой Совета министров, которая находилась, кстати, у нас во дворе. Была домработница, сотрудница МГБ. Привилегии были только в этом. Я ходил в обычную школу, 12-ю, потом 19-ю и окончил 49-ю.

Что еще было важно, у нас коммунистом в семье был только дед, ни одного члена партии в семье больше не было. Ни мои родители, ни моя тетка, ни я, никто. Ну, я был пионером, меня исключили за хулиганство и длинный язык, потом я был комсомольцем, исключили за «аморальное поведение» в университете. Но уже в партию вступать никому не приходило в голову. То есть наша семья была вполне критична по отношению к правительству, к Сталину. Конечно, были осторожны, многие вещи мне не рассказывали. Я в детстве обожал Сталина. Об этом написано в известной книге Дэвида Ремника «Мавзолей Ленина», в главе про нашу семью. На него это сильное впечатление произвело.

Я был юным идеалистом, верил в справедливость. Русская литература, которую я с детства читал и любил, – я имею в виду литературу XIX века в основном – меня воспитала в сострадании к маленькому человеку, к страдающему человеку, которого подавляет государство. Я, конечно, относил это к капиталистическим странам, не понимал, что и наше государство подавляет, но это чувство – чувство справедливости – у меня было очень сильное. Видимо, это связано с моим характером, но вообще у нас вся семья была в этом смысле едина и осталась едина. Очень критически, иронически относились к власти и сочувствовали тем, кто страдает. Это было очень глубоко. Ведь отчасти и коммунистическая идеология выросла из этого сострадания. Конечно, это было все извращено. Но и русская революция, как я ее понимал в детстве, и война с фашизмом – это была борьба за справедливость, за то, чтобы людям жить было лучше.

– Когда дед умер, вам было 11 лет?

– 11 с половиной. Но я его помню очень хорошо, мы с ним были большие друзья. Он, конечно, мне ничего такого не рассказывал, и вообще он был человек очень осторожный. Он уже давно разочаровался, как я узнал потом, в Сталине и в советском режиме, но оставался большевиком классического типа. И он меня старался учить хорошим вещам, руководил моим чтением. У него была замечательная библиотека. В сталинское время было очень трудно купить вообще какие-либо книги, даже классику, я уж не говорю, что многое вообще не издавалось, иностранная литература, к примеру. Но даже советскую литературу и классику было трудно достать. Однако ему посылали специальные информационные списки, любую книгу, выходившую в СССР, он мог купить. Он мне давал смотреть список, я выбирал, что мне хотелось, и он либо покупал, либо не покупал, исходя из своих соображений… Не помню случаев отказа, но он проверял этот список. В общем, я читал очень многое. Конечно, не по сегодняшним меркам, но все-таки больше, чем тогда читало большинство.

– Антисталинские настроения деда стали для вас проясняться, видимо, уже после ХХ съезда? Или раньше?

– Даже раньше, до ХХ съезда. После смерти Сталина довольно скоро стали появляться какие-то статьи, «Об искренности в литературе», скажем. А главное, начались разговоры. Мои родители, мой дядя, известный скульптор Илья Слоним, муж моей тетки Татьяны Максимовны, – они часто собирались, мы тогда жили все вместе. Они рассказывали анекдоты и шутили. И я, надо сказать, по этому поводу очень переживал, считал, что это непатриотично, недостаточно ортодоксально, что ли. Я помню, что Слоним шутил по поводу новых витрин в магазинах. Ведь в советских витринах почти ничего не было, потому что ничего не продавалось, и вдруг появились витрины. В некоторых были одновременно какие-то манекены и портреты Маленкова. И дядя пошутил, что Маленкова – а у него были такие толстенькие щечки – хорошо бы сосисками окружить. Это на меня очень тяжелое впечатление произвело, я даже заплакал и убежал из комнаты. Потом отец пришел ко мне и стал рассказывать про аресты, колхозы и ложь в газетах. Так начался разрыв между тем, что я читал в «Пионерской правде», и жизнью.

В общем, в этот период – с 1953 по 1956 год – я быстро развивался, в основном от услышанного дома, но появлялось что-то в газетах, в литературе, и меня все интересовало. Я на любые изменения в идеологии очень реагировал, и это довольно быстро происходило. Я когда-то думал, что Павлик Морозов был герой, хотя при этом понимал, что сам я не стану доносить на своих родителей. Тем не менее это для меня была некоторая борьба, противоречие в моей жизни. Но уже к 1956–1957 году я абсолютно стал критичен ко всему. Правда, я думал, что скоро будет новое правительство в России, что Сталин все исказил, но мы вернемся к ленинской модели, к ленинским методам руководства. Вот такое было мое ощущение – вернемся к «ленинским методам руководства партией». Потом появился доклад Хрущева на ХХ съезде, я его сам не читал тогда, доклад ведь не публиковали. Собирали членов партии и руководство, читали вслух, но не было копий никаких, на дом ничего не выдавали. Мы знали о докладе Хрущева только из пересказов тех, кому его читали вслух, и то, что было напечатано в газетах, – сокращенную версию. Но знали достаточно.

В раннем детстве Сталин был для меня богом. У меня окно выходило на Кремль, через Каменный мост, я смотрел – там какие-то окошки горели, и я думал: за этим окошком сидит Сталин, он думает обо мне, обо всех нас. Я абсолютно всерьез как-то романтически об этом думал. Познакомился в Одессе, где я с бабушкой отдыхал, с дальним родственником. Он очень любил со мной разговаривать, хотя он был взрослый человек, а мне было лет 11. Он мне начинал говорить: «Знаешь, если бы нужно было кому-то сделать операцию на сердце, самую сложную операцию, Сталин бы просто взял и сделал. Если бы нужно было управлять самолетом, он бы тоже смог. Просто он занят такими важными делами, что этого не делает. А так он абсолютный гений». И я, надо сказать, верил в это, у меня слезы текли. Такой эмоциональный был мальчик и так верил.


Лариса Богораз и Павел Литвинов. Конец 1960-х

© Мемориал


Все это раскручивалось в следующие три года постепенно, но довольно быстро, гораздо быстрее, чем это на меня накручивалось. Я читал газету «Пионерская правда», в ней на каждой странице было – «спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». Я так и понимал, что это было счастливое детство, и меня всегда возмущало, что какие-то люди воруют, что-то неправильно делают, это противоречит нашим идеям.

– Забегая сильно вперед: в вашем с Ларисой Богораз открытом письме по поводу «процесса четырех» была фраза о том, что вы отправляете это письмо в западную прогрессивную печать. Эти слова – «прогрессивная печать» – показывают, что в тот момент (это 1967 год) вы все-таки оставались в пределах советской терминологии: есть какое-то прогрессивное человечество, следующее левым курсом, и есть остальное, не прогрессивное. Как вы отошли от этих идей? Произошло ли у вас разочарование в коммунизме? Стали ли вы антикоммунистом?

– Слово «прогрессивное» имело и объективно положительную окраску. За несколько месяцев до этого я написал письмо, которое мою карьеру как ученого и преподавателя закончило, – обращение в советские и иностранные коммунистические газеты в защиту тогда никому не известного и даже мне не знакомого Владимира Буковского. Он был участником и организатором демонстрации на Пушкинской площади в защиту [Юрия] Галанскова и других в 1967 году.

Я составил книгу об этой демонстрации, она издана на многих языках, называется «Дело о демонстрации». Издательство «Оверсиз» ее издало под заголовком «Правосудие или расправа?». Я думаю, что в том письме, которое я написал по поводу вызова меня в КГБ, когда мне угрожали арестом, если я опубликую «дело Буковского», я употреблял слово «прогрессивный». Но это было уже скорее по инерции.

В общем, я был уже к этому времени антисоветчиком и антикоммунистом. Хотя с этими словами у меня сложные отношения именно как с терминами. Я не любил определять себя – и до сих пор не люблю – как «анти» что-то. У меня такое ощущение, что надо определять себя положительно. Я помню, что мой большой друг, Петр Григорьевич Григоренко, когда-то предлагал издавать журнал под названием «Антисталинист». И Толя Якобсон – мы втроем разговаривали – сказал: «Ну почему мы будем определять себя через говно как антиговно? Надо называть себя либералами или демократами…» Тогда еще не было слова «диссиденты», оно появилось позже. Я, в принципе, не очень люблю слово «антикоммунист», хотя, безусловно, оно правильное.

Мои американские друзья, левые или правые, все были по существу антикоммунистами, но редко себя определяли этим словом. На Западе этим определением пользуются часто крайние реакционеры. Я однажды, в 1976 или 1977 году, выступал с лекцией о движении за права человека в одном университете. Там сидели два пожилых человека, я сразу их заметил, они были в отглаженных, старомодных черных костюмах, в галстуках, гробовщики такие. Смотрели на меня, не улыбаясь, что-то записывали. Там были студенты, профессора, и эти двое отличались от людей, которые приходили на мои выступления. А я объехал всю Америку с лекциями. Они выглядели как советские чиновники того времени, худые, как Суслов. Сейчас все пухлощекие, а тогда такие были. После лекции я подошел к этим людям, спросил: «Вам было интересно?» Они солидно кивнули. Я дал им проспекты журнала «Хроника прав человека». Это был проект Валерия Чалидзе, а мы с Питером Реддуэем и Эдом Клайном были членами редколлегии. Питер Реддуэй был замечательный человек, один из первых советологов, всерьез занявшихся изучением движения за права человека. В краткой биографии Питера Реддуэя было написано, что он – профессор Лондонской школы экономики. И эти два типа мне говорят: «А вы знаете, что такое Лондонская школа экономики?» Я говорю: «Да, я даже там выступал». – «Эта школа организована Фабианским обществом, старейшей социалистической организацией». Очень известное общество, в России оно неизвестно, но Бернард Шоу был его членом, [Джон] Кейнс, экономист, даже Бертран Рассел короткое время. Сегодня мы его не назвали бы даже социалистическим, скорее умеренно-прогрессивным. И старший из этих людей спросил меня как на допросе, глядя в глаза: «Вы имеете отношение к этому обществу?» Я говорю: «Нет, но один из наших редакторов – профессор Лондонской школы. А что такое?» – «Вы обязательно проверьте, что это за общество».

Они оказались членами Общества Джона Берча, знаменитой антикоммунистической, крайне правой организации. Правее их только стена. Сенатор Джозеф Маккарти был близок к их воззрениям. Барри Голдуотер тоже был близок к ним. Вот это – типичные антикоммунисты. Порядочные люди в Америке, те, которые защищали права человека, не хотели с ними идентифицироваться и не любили слово «антикоммунист». А я с другого конца, оттого что с симпатией относился к советскому антифашизму, тоже не любил слово «антикоммунист». Хотя многие мои друзья-диссиденты его охотно употребляли.

Наш принцип был – защищать всех: православных верующих; евреев, которых не выпускают; писателей, которых сажают. И в этом смысле мы считали, что нет у нас правых и левых, но были, конечно, люди, которые были социал-демократами. Я себя политически могу определить как антикоммуниста, но с большой неохотой. На сегодняшний день я гордо назову себя либералом и на этом остановлюсь.

– Вернемся обратно в 50-е годы. Вы упомянули, что вас исключили из комсомола за аморальное поведение. Это что за история?

– История чисто бытовая: я рано женился, и мы с моей первой женой разошлись. Разошлись нормально. Конечно, мне было трудно, я в университете учился, давал уроки, чтобы помогать семье. Я был не подарок, конечно. Моя бывшая теща, член партии, написала письмо на физфак, в комсомол, что я повел себя неподобающе… Она меня обвиняла в том, что я разошелся с ее дочерью, что я недостаточно помогал по дому. У них был участок, где они растили яблоки, клубнику, а я недостаточно часто приходил копать там. Вообще мои разговоры показывали, что я имел пережитки гнилой интеллигенции, защищал Пастернака. Мне было 20 лет в то время. Устроили комсомольское собрание, исключили из комсомола и рекомендовали исключить из университета. Но я ушел в академический отпуск, а когда вернулся, больше меня не трогали… В комсомол я не вернулся, но и из университета не выгнали. Наверное, не было достаточно серьезных указаний это сделать.

– Вы, наряду с Александром Гинзбургом, были первым, кто реализовал идею предания гласности материалов политических процессов, сбора информации и последующей ее публикации. Как вы пришли к этой практике?

– Строго говоря, первой была, конечно, Фрида Абрамовна Вигдорова. Я ее лично не знал, но я дружил с Аликом Гинзбургом и помогал ему. Я считал, что это главное дело, мое призвание – предавать гласности политические суды. В общем, я сделал из этого некоторую индустрию, выпустил две книги – книгу про Буковского, «Дело о демонстрации», и «Процесс четырех». Я организовал работу, мне помогали – это невозможно было бы сделать одному. Я считал это важнейшим делом. Наташа Горбаневская помогала вычитывать и выправлять «Дело о демонстрации», и мы с ней готовили в то же время первый выпуск «Хроники». Наташа эту работу продолжила и сделала первые десять выпусков «Хроники». В августе 1968 года нас арестовали на Красной площади. Со временем все стало гораздо шире, и из этих книг о процессах выросла «Хроника текущих событий».


Павел Литвинов с женой и сыном в ссылке. Конец 1960-х

© Мемориал


Кстати, у вас было интервью с Верой Лашковой, и я хочу одну вещь поправить. Она сказала, что книгу о процессе выпустил НТС, издательство «Посев». Конечно, они не сами выпустили, они просто украли мою книгу «Процесс четырех», назвав ее «Процесс цепной реакции».

Я делал записи процесса не сам, меня в зал суда не пускали, но я и еще пара людей, Наташа Горбаневская, Ольга Тимофеева-Галанскова – мы интервьюировали всех, кто выходил. Мы каждого свидетеля, каждого человека, каждого адвоката опрашивали. С книгой «Процесс четырех» мне помогали люди, а когда меня арестовали, Андрей Амальрик сделал последнюю редакцию и передал ее, по моей просьбе, [на Запад]. НТС никакого отношения к этому не имел, и этот «Процесс цепной реакции», хотя и циркулировал где-то, – конечно, краденая книга.

– Ваша книга была издана Фондом Герцена в Амстердаме, правильно?

– Да, конечно!

– Что это была за организация и почему именно там?

– Это замечательная организация! Но я должен начать сначала. Чем я действительно занялся раньше других и более регулярно – с 1966–1967 года я начал систематически встречаться с иностранными корреспондентами. Не я один, а и мой близкий друг, писатель и журналист Андрей Амальрик. Мы в тот период были очень близки. Он вернулся из ссылки, его высылали за тунеядство, как Бродского, но потом помиловали, адвокат был хороший. Он вернулся в Москву. Я познакомился с ним в доме у матери Алика Гинзбурга Людмилы Ильиничны – сам Алик был уже арестован в это время, в начале 1967 года, – и мы с Амальриком тут же подружились. Это был самообразованный (ему не дали окончить истфак МГУ), острый, злой в каком-то смысле, хладнокровный человек, многим он часто говорил неприятные вещи, но мы подружились и никогда не ссорились. Его проблема была в том, что он ни от кого своих мнений не скрывал, я ему об этом говорил. Многие его недолюбливали, слухи ходили – гнусные и несправедливые, конечно, – что он агент КГБ. Он был одним из первых, кто в Советском Союзе вел себя как по-настоящему свободный человек. Он делал вещи, которые тогда не приняты были.

Он дружил с [Анатолием] Зверевым и многими другими художниками, и жена его Гюзель была художницей. Она и сейчас жива, живет во Франции. Он знакомил художников с иностранцами-коллекционерами, с работниками посольств. И ему иногда платили какую-то комиссию. Это все были вещи, в Советском Союзе абсолютно неслыханные. Андрей с самого начала вел себя таким образом. Он родился независимым человеком и этим меня очень привлекал. Я был более идеалистично настроен и более романтичен в каких-то вещах, он был совершенно рациональным, но у нас было большое понимание и дружба.

Я жил на Спиридоновке практически один последние четыре месяца перед арестом. Там были прописаны моя сестра с мужем и ребенком, но они все время отсутствовали, по шесть-восемь месяцев в году ездили в биологические экспедиции. Из КГБ приходили и производили тайные обыски в моей квартире регулярно, когда хотели. Вскрывали двери, все забирали и прочее, поэтому я там ничего не мог хранить. Я ходил по Москве в свои диссидентские годы с портфелем, в котором носил все, что у меня было. Конечно, они могли забрать и портфель, но этого ни разу не произошло в 1967–1968 годах. Когда я начал работать над книгой о «процессе четырех», встал вопрос: куда девать материалы? Я все время бегал по Москве. Телефона у меня не было. Меня никто не мог застать, я все время должен был к кому-то ехать, что-то забирать, кому-то передавать.

Ведь даже по телефону-автомату можно было ожидать, что прослушивается. Позвонить и сказать: «Вы написали письмо, мне нужна копия, я к вам заеду» – нельзя. Я просто приезжал к людям. Мне повезло, я был человек очень дружелюбный, и ко мне все относились очень хорошо, ни в чем не отказывали, если было нужно. Было несколько человек – Наташа Горбаневская, замечательная Маруся Рубина, которой сейчас 90 лет, она живет в Израиле, – они не спали, бедные, по ночам и печатали для меня весь самиздат, все, что я публиковал. А я был все время на ногах, все время ездил по Москве, если были деньги – на такси, чаще на метро.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации