Текст книги "Диссиденты"
Автор книги: Глеб Морев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Очень просто. Было две кардинальные причины для этого. Первая – ожидался скандальный процесс, каким он и вышел. Преимущество Вильнюса перед Москвой и другими городами состояло в том, что в Вильнюсе не были аккредитованы иностранные корреспонденты. А интерес к суду ожидался большой – и потому, что А.Д. [Сахаров] энергично отреагировал на мой арест, намеревался поехать и поехал на него. И потому еще, что ему присудили Нобелевскую премию. Да и я к тому времени был не то чтобы уж совсем незаметной фигурой. Это одна причина.
Депутатские годы. Начало 1990-х
© Из архива Сергея Ковалева
Но была и вторая. Был в «Хронике» раздел «События в Литве» – переизложение, а иногда перепечатка материалов «Хроники Литовской католической церкви» – не то чтобы нашего дочернего, но вдохновленного нашим примером издания. Разумеется, с прямыми ссылками на источник. Мы стремились заниматься грамотной журналистикой. Не упоминалось только то, что могло способствовать оперативникам.
Я был тем, кто получал из Литвы сведения и все выпуски литовской «Хроники». Мои прямые и интенсивные связи с Литвой – отдельная песня. Для меня она важна и эмоционально насыщена, но не помещается в это интервью. В двух словах – опять все началось с науки. Коллеги, научные связи, замечательные студенты-дипломники (не в обиду другим, упомяну лишь Аримантаса Рашкиниса). Ребята были приятно удивлены дружеской откровенностью вненаучного общения в лаборатории. Ну и пошло – лиха беда начало. Потом и в лагере литовцы были для меня как родные.
Итак, вторая причина моей передачи в руки литовского правосудия – оперативные данные о моих связях с Литвой.
Ну, была к тому же и надежда найти там свидетелей обвинения. С этим в политических делах был дефицит. Не то что в благословенные 30-е годы. Стали уже привыкать к тому, что в таких процессах потенциальные свидетели занимают нравственную позицию. Бывали, конечно, и более покладистые. Но большинство, пожалуй, давали подсудимому хорошую характеристику. И никаких деталей. А то и вообще отказывались участвовать в следствии.
Ввиду моих обширных связей в Литве рассчитывали найти кого-нибудь. Но не нашли. Я этим горжусь, думаю, что и литовцы могут гордиться.
Был единственный, особый в этом смысле, случай. В «Хронике Литовской католической церкви» появилась заметка об обыске у некоего Гудаса и побоях, сопровождавших этот обыск. Заметка была переизложена в нашей «Хронике», разумеется, со ссылкой. У Гудаса нашли «Эру». Это предшественница нынешнего ксерокса. У нас таких не было, множительную технику КГБ стерег как зеницу ока. А литовцы собирали «Эры» из списанных деталей и печатали на них самиздат.
Гудас был крестьянин, жил на хуторе, на отшибе.
Следствие поддержало позицию, занятую Гудасом. Дескать, он понятия не имел, что было в оставленных у него чемоданах. Просто проезжие попросили его сохранить поклажу, за которой вернутся на днях. Мол, им не с руки возить на машине тяжелую кладь – сейчас их маршрут не туда, куда ее нужно доставить. Обыск-то и обнаружил в чемоданах «Эру». Обыск был, а побоев будто бы не было.
Следователи хитроумно согласились с Гудасом. Он был на фиг им не нужен. Им нужны были «доказательства» лжи в литовской и нашей «Хрониках». Эта логика рушилась как карточный домик. На суде я спросил: «Почему он просто не показал следователям оставленные чемоданы, зачем обыск? И где же хранил он чемоданы?» Судья немедленно отвел вопрос как не относящийся к делу.
А чемоданы-то Гудас закопал в огромной куче песка посреди двора. Песок был для какой-то постройки. Интересное место для хранения случайной, безобидной клади. Следователи знали, что ищут. Не нашли, припугнули хозяина, поколотили – «Эра» и нашлась.
Вот единственный случай, ничего больше в Литве они на меня не накопали.
Не могу не вспомнить дорогих мне литовцев, с которыми дружил до тюрьмы, в тюрьме и после нее. Пятрас Плумпа, Йонас Каджионис, его преосвященство Сигитас Тамкявичюс, Ниеле Садунайте, Йонас Шеркшнис, наши студенты и многие другие.
Детальные воспоминания – о «технических» приемах, об отношениях, о мотивации решений – составили бы добрую половину солидной книги.
В общем, диссиденты жили как жили, а иначе не могли.
– Почему же, как вы сказали, диссидентство работало так и не могло иначе?
– Да просто потому, что это была нравственная несовместимость с советским варварством, пропитанным злобой и враньем. Попытаюсь основать это обвинение на краткой характеристике нашей судебной системы. Примеры из собственного дела.
Моя позиция, заявленная на первом же допросе за несколько дней до ареста, – я не участвую в следствии. Причина – я подробно знаю многие судебные дела этого рода. В каждом из них приговор грубо фальсифицирован. Гарантированная конституцией свобода слова и убеждений представлена как преступное посягательство на законную власть. Процесс не имеет ничего общего с состязательным судом, право на защиту и равенство сторон – жалкая имитация. Суд всецело подчинен политической власти. Я не желаю участвовать в издевательстве над Правом.
Протокол допросов выглядел так. Вопрос – ответ. Отказался отвечать. Изредка я дописывал в протоколе, что отказываюсь не только отвечать на данный вопрос, но и вообще участвовать в следствии. По ходу следствия мои претензии стали опираться на конкретные обстоятельства моего конкретного дела.
Вот моя логика. Обвинение квалифицирует «Хронику» как клеветническое, антисоветское издание. Согласно логике и требованию закона, надлежит, прежде всего, установить событие преступления. Для этого необходимо: 1) установить, что сообщения «Хроники» не соответствуют действительности; 2) эти сообщения – результат вымысла, ведь неверные сведения могли бы оказаться и добросовестным заблуждением; 3) показать, что они носят клеветнический характер, то есть порочат кого-то или что-то сознательно и целенаправленно.
Вот тогда остается 4) – показать, что клевета имеет антигосударственный умысел, это не злобные сплетни, а преступное намерение свергнуть законно избранную власть, по меньшей мере, нанести ей существенный ущерб.
Лишь сочетание этих признаков позволило бы отнести предполагаемые деяния подозреваемого (обвиняемого) к «особо опасным государственным преступлениям» и вменить ему ст. 70 из этого раздела УК РСФСР.
А до того разнообразные вопросы (участвовал ли, с кем участвовал, кто доставлял сведения, кто перепечатывал, как распространяли и т. п.) не просто бессмысленны, но даже неприличны. Не ваше это дело. «Хроника» – анонимное издание, и это не запрещено. Отчего анонимное? Да вот в попытке минимально защититься от вашего наглого произвола. Что тут непонятного?
Ну, это моя логика. А логика следствия была совсем иной. Что за сомнения в том, что событие преступления налицо? Человек, не скрываясь, нагло утверждает: советская власть чинит произвол, суды принимают неправосудные решения, законы плохи, да и те нарушаются. Что еще тут доказывать? Как не клевета? Как не особо опасная?
Словом, в их убогом умишке навеки застрял марксистский тезис: «Право – это воля господствующего класса, выраженная в форме закона». Несколько упрощенный. Но не искаженный.
Теперь о следствии. Довольно долго моя позиция меня никак не затрудняла. Не участвую, и баста. А что вы там пишете – ваша забота.
И вдруг, в конце уже следствия, Истомин (он был командирован из Перми и фактически возглавлял следствие) заявил, что, вняв моей критике, они проверяют теперь достоверность сообщений «Хроники». Я страшно перепугался. Я отрезан от мира, а у них в руках полный набор фальсификаций. Подделают любой документ, состряпают любые показания. Как я могу их разоблачить?
Но ведь я сам поучал их – прежде всего, извольте проверить достоверность сообщений «Хроники». Вот, с запозданием, но взялись. Если требуешь честности от других, будь сам честен. Промучившись ночь, я заявил: «Я меняю свою позицию; готов обсуждать вашу проверку, тем самым участвуя в следствии».
Я зря трусил. Эти ленивые кретины (в следственной бригаде их было 12 человек!) даже врать правдоподобно и то не научились. Я скрупулезно исследовал следственную проверку двух с половиной сообщений «Хроники». И не оставил от этой проверки камня на камне. Жаль, что я не могу втиснуть в интервью хоть один из этих примеров. Они были переполнены нелепостями. Допросы каких-то безграмотных уголовников, сидевших вместе с политзэками, ментов, не понимающих сути вопросов, бессмысленные справки и выводы из них, не относящиеся к делу. Мой подробнейший анализ продолжался несколько дней (и даже ночей. Небывалый случай – мне отдавали бумаги в камеру, разрешивши не гасить свет!).
Почему два с половиной эпизода? Истомин увидел, что выносить дискуссию о достоверности «Хроники» на суд невыгодно, и прервал мою работу. Дескать, сроки проходят, вернемся к анализу, если останется время. «Ну что ж. Значит, возвращаемся в исходную позицию. Я опять не участвую в следствии».
Приведу все-таки хоть беглую характеристику «проверки». Посылается т. н. отдельное поручение в другой следственный орган. Он обязан поручение выполнить. Вот схема запроса: «В таком-то выпуске на такой-то странице антисоветского клеветнического издания (курсив мой) “Хроника текущих событий” излагается … (приводится текст сообщения)… Прошу вас тщательно проверить…»
Это ведь только еще запрос. Дескать, нет ли неправды в тексте? Но уже в запросе черным по белому – «антисоветское клеветническое». Каков вопрос, таков ответ: «…относительно размещенного в антисоветском клеветническом издании… сообщения… можем сообщить: сообщение клеветнического антисоветского издания… в основном соответствует действительности». Вот тебе на! И таких ответов очень много!
Ну, правда, много и других, с голословным отрицанием: не было такого, да и все тут! Либо же подтверждение или опровержение сообщения заменяется описанием беспросветного прошлого и отвратительного облика упомянутых в нем персонажей.
Но и при «соответствии действительности» находились опровергающие обстоятельства. Вот, например, голодовка в зоне. Да, была объявлена, но… «есть сведения (!)», что голодающие «употребляли продукты питания».
Встречались и очень изысканные аргументы в пользу позиции, прямо заказанной запросом и прямо внедряемой официальной пропагандой, например: заключенный Я.М. Сусленский не мог участвовать в голодовке, поскольку Я.М. Сусленский в списках учреждения ЖХ (номер не помню) не числится. Впрочем, есть з/к Сусленский Я.М., но он, «по сведениям», принимал пищу.
Я не понимал, что это значит, и несколько дней приставал к Истомину. Тот угрюмо отмалчивался – «Полноте, Сергей Адамович, ну что вы с мелочами?» Наконец объяснил: «Надо писать “Л.И. Брежнев”, а вас так нельзя, вы – Ковалев С.А» (смеется).
– Потом, когда советская власть уже пала, вам, наверное, приходилось общаться с бывшими кагэбэшниками?
– Еще бы. И с бывшим моим следователем, Анатолием Александровичем Истоминым. И со многими – с [бывшим председателем КГБ СССР Владимиром] Крючковым, например.
– Было ли у них какое-то чувство вины или, наоборот, идейная убежденность? Какая мотивировка у них преобладала?
– Нет, ни того, ни другого. Естественно, прямее всего эти темы затрагивались в разговоре с Истоминым. Но впечатление от всех встреч общее и прочное. Была имитация сожаления о велениях времени и службы. Знаете поговорку уголовников? «Это не мы такие, это жизнь такая».
Попервоначалу чувствовался страх. Кто знает, чем завершатся перемены? Может, будет люстрация, а может, судебные дела. Почему бы и нет?
Они же понимали, что совершали тяжкие преступления даже по советским законам. Это же юристы по образованию, чудовищному советскому образованию, но – юридическому. Им ведь читали теорию доказательств и мягко объяснили, что Вышинский не совсем прав. Они видели в УК раздел «Преступления против правосудия» и знали, какой срок стоит за статьей о фальсификации обвинения.
Но ведь велено же посадить, например, этого Ковалева. А как его посадишь, не вменив фальшак, фуфло. Суд, конечно, свой, но и ты должен суду помочь с приговором. Вы же одна система.
Вот и Ельцин включил суд в правоохранительные органы. А ведь настоящий суд не вмешивается ни в политическую, ни в социальную жизнь государства и населения, не дай бог! Он только выслушивает и оценивает позиции сторон в состязательном процессе. Как раз именно в этом состоит его огромная роль в цивилизованном государстве. Ну как это понять советскому человеку?
Разумеется, упомянутый страх быстро прошел. А теперь возродилась хамская самоуверенность: набольший-то – свой пацан, чекист. И покатило все назад. Еще не так страшно, но уже гаже.
C Андреем Сахаровым в Академии наук США. Нью-Йорк, 1988
© Из архива Сергея Ковалева
А вот простонародное понятие о законе. Я приехал однажды в Пермь-36, где сидел прежде, где знаменитый, недавно уничтоженный, музей. Там немцы-волонтеры помогали реставрации. Они расспрашивают нас (мы втроем приехали). А потом позвали Ивана Кукушкина, бывшего мента. Он помнит меня в зоне, и я его помню. Он был неплохой мент. Хороший мент – это ленивый мент. Он не напишет на тебя рапорт без приказа. Вот он после зоны (да еще отсидев короткий срок за драку) стал работать в музее, сперва на пилораме, а потом в охране. Привычное дело – сидит, охраняет, только уже не зэков, а территорию.
Пришел Иван. «Здравствуйте». – «Здравствуйте». Он тянет руку, я ее пожал. Немцы наседают с вопросами, каждый из нас что-то рассказывает. И вот наконец кто-то из немцев: «Как же вы, господин Кукушкин, позволяли себе нарушать закон?» «Этого не было, – говорит Ваня и показывает на меня, – им жилось здесь, конечно, несладко, но закон мы не нарушали». Я ему говорю: «А за что в ШИЗО таскали?» Он отвечает: «Какое же нарушение закона? Вот зам по режиму майор Федоров вызывает меня, спрашивает, написал ли я рапорт на Ковалева. Не написал, я не заметил, чтобы он что-то нарушал. “Иван, тебя не спрашивают, что ты заметил, – говорит Федоров, – тебе велели рапорт написать – вот и пиши, а про что напишешь – это уже твое дело”. Как же вы считаете, что я закон нарушал? Начальник приказал, я должен делать». Он искренен в этой логике. Советское представление о том, что закон, а что не закон.
Конечно, Истомин был образован, а поведение точно такое же. Сказали посадить – значит, посадить.
Офицеры МВД поближе к Кукушкину. Меня привезли в зону в начале января 1976 года, через год с днями после ареста. Поселили в бараке номер 1. Щелястый, чудовищный барак. А на дворе то 40, то 45 мороза. Было и 50, но это пару дней. Обычная там температура в самые холодные полтора месяца – 35–40 градусов. Щели заткнуты старыми обрывками бушлатов. Если вы вынете бушлат, то через эту щель вы не свет увидите, вы узнаете человека, который проходит.
Висят два градусника, один в так называемой спальне, другой в коридоре, где умывальник. Я подхожу с блокнотом к этим градусникам и пишу: дата, время, температура там, температура там. На следующий день то же самое. Подходит ДПНК (дежурный помощник начальника колонии): «Гражданин Ковалев, что вы тут делаете?» – «Я тут живу, гражданин ДПНК». – «Нет, а что вы сейчас делаете?» – «Я температуру записываю». – «А зачем вы ее записываете?» – «А зачем вы градусники повесили?»
А в этом «жилом помещении» температура плюс 6, плюс 8, иногда 9 градусов Цельсия. Барак № 2 потеплее, там в эти холода было около 10 градусов, доходило и до 12.
«Так, зачем вы это делаете?» – «Для памяти, гражданин начальник». – «Вы кому-то хотите это сообщить?» – «Сейчас мне некому сообщать. Вы сами видите, мои соседи тоже сами видят». – «Но если будет возможность, вы это сообщите куда-то?» Я говорю: «Непременно сообщу. Всюду, где только смогу». – «Это, Ковалев, и есть клевета, вы не встали на путь исправления». Я говорю: «Так значит, по-вашему, я встану на путь исправления, если вместо плюс 6 будут писать плюс 16? По-моему, это и будет неправда, а может, и клевета. А я пишу что есть. Какая клевета?» – «Клевета, потому что вы хотите куда-то передать, а мы знаем куда».
А вот прокурор по надзору. Приехал и говорит заключенным, писавшим в прокуратуру жалобы и заявления: «Я не буду рассматривать жалобы, где есть ссылки на конституцию». – «Почему, гражданин начальник?» – «Потому что конституция писана не для вас, она писана для американских негров, чтобы они знали, как хорошо живут в Советском Союзе трудящиеся».
Если бы это была наглая издевка! Боюсь, он был искренен, так и считал, что, мол, конституции для того и пишутся.
Таких эпизодов хватило бы на том. Вся страна жила так. И живет.
Ирина Кристи:
«Я антисоветчица, извините, буквально с рождения»
© Глеб Морев
Ирина Григорьевна Кристи (25 мая 1937, Москва) – математик. Окончила механико-математический факультет МГУ в 1959 году, в 1959–1968 годах – младший научный сотрудник Института теоретической и экспериментальной физики, инженер-вычислитель.
В 1965 году участвовала в «митинге гласности». Участница петиционной кампании вокруг «процесса четырех» (1967–1968), один из инициаторов и сборщик подписей под «письмом девяноста девяти» (1968) в защиту А.С. Есенина-Вольпина. В 1984 году посетила в ссылке А.Д. Сахарова и предала международной огласке факт его голодовки. Подвергалась принудительным госпитализациям (декабрь 1965 – февраль 1966, ПБ им. Кащенко; 1972), увольнениям с работы (1968, 1976), обыску и допросу по делу «Хроники текущих событий» (1972), «официальному предостережению» КГБ (1974), домашним арестам (1977, 1980, май – сентябрь 1984, после задержания в Горьком).
В 1985 году эмигрировала в США, преподавала математику в Бостонском и Саффолкском университетах. Живет в Бостоне.
– 5 декабря 1965 года вы принимали участие в знаменитой первой демонстрации в защиту прав человека на Пушкинской площади…
– Если говорить о себе, то началом я считаю все-таки не 1965-й, а 1956 год. Причем я не могу сказать, что я тогда активно участвовала, но в чем-то я, безусловно, участвовала, потому что это были события у нас в Московском университете. В 1956 году у нас исключали студентов за так называемую политику – ну, за то, что тогда называлось политикой. За стенную газету. Это было начало, это как раз совпало с годом, когда Хрущев развенчал культ личности Сталина на ХХ съезде.
Я была помоложе, те студенты, которые это устроили, были старше, их имена известны. Был Вадим Янков, он есть и сейчас, он жив, в Москве живет. Был и есть Михаил Иванович Белецкий. И вот их просто исключили из университета, они на мехмате учились. У них была газета «Литературный бюллетень», посвященная тогдашним литературным новинкам.
Начало 1960-х
© Из архива Ирины Кристи
Там было, во-первых, про [роман Владимира] Дудинцева. Из него сделали своего рода знамя оттепели, [22 октября 1956 года] было обсуждение «Не хлебом единым» в Центральном доме литераторов, и там отличился Паустовский, который вдруг выступил и что-то такое сказал, по тем временам совершенно неприемлемое: что у нас создалась каста партийных работников, мерзавцев и антисемитов, и как они смеют говорить от имени народа… Он никогда так раньше не выступал, а тут, в Доме литераторов, выступил, и ребята в этой газете привели выступление Паустовского. И им вменялось в вину, в частности, то, что они в этой стенной газете поместили это обсуждение «Не хлебом единым» и выбрали только два выступления, резких, «за». Это были Паустовский и еще кто-то – не помню.[1]1
Имеется в виду выступление филолога-германиста Грейнема Ратгауза на обсуждении романа Дудинцева на филфаке МГУ. – Г.М.
[Закрыть]
И меня тогда потрясло, что это были мои друзья, а их просто представили к исключению. Такого не происходило на других факультетах. Вернее, на физфаке что-то было похожее, но не столь яркое. А на биофаке за несколько месяцев до этого вообще за кружок формальной генетики выгоняли ребят просто! И грустно, что это тоже с одобрения студентов. И все наши великие ученые, тогда на мехмате их было много – меня потрясло еще, как они себя вели. Эти великие ученые, среди них академик [Андрей] Колмогоров, который тогда [в 1954–1958 годах] был деканом, все очень испугались, растерялись и вели себя так себе. Из преподавателей было только одно интересное выступление в защиту, это [Роланд] Добрушин такой был. Покойный сейчас, к сожалению, а тогда молодой преподаватель. И главное другое – сама атмосфера на мехмате. Может быть, потому что по роду профессии они не были так связаны с идеологией и там кое-кто еще что-то соображал.
Нас собрали в аудитории фактически их судить. А многие эту газету не читали, потому что повесили на стенку, а потом быстро сняли, и они сказали: а мы не будем судить, потому что мы не читали, позвольте нам прочесть. Но им сказали: нет, это мы не можем, она где-то заперта, далеко лежит. На что они сказали: а ничего, мы подождем. И вот наши студенты проголосовали за то, чтобы газету принесли и прочли. И принесли, и прочли. А там еще была статья Белецкого о Марке Щеглове, она вызвала аплодисменты просто.
То есть им вменялась публикация выступлений литераторов в ЦДЛ, потом статья о Марке Щеглове, где тоже, казалось бы, ничего особенного, но там Белецкий довольно мрачно писал о нашей литературе. И, может быть, он сделал из Марка Щеглова большего идеолога, чем тот был на самом деле, сделал из него политическую фигуру, которой он не был. Эдик Стоцкий, ныне покойный, примерно того же возраста, друг Белецкого, написал о Джоне Риде, что тот заявляет, будто только Троцкий и Ленин верили, что революция продержится больше скольких-то дней, была там такая цитата. И вот за эту цитату их тоже…
Содержание 3 номера «Литературного бюллетеня»
© Мемориал
Это было событие! Важно само обсуждение и поведение наших великих – без шуток я говорю – ученых. Колмогоров был просто гений, но он был тогда нашим деканом, и, конечно, он не очень жаждал исключения студентов, но как-то не очень за них и боролся. Он считал, что они сами виноваты, особенно некоторые из них. Когда мы узнали о том, что они представлены к исключению, мы поехали небольшой группой на дачу к Колмогорову и там это услышали. Их через месяц только исключили, и в течение этого месяца [23 ноября 1956 года] было еще выдающееся собрание так называемого актива. Это был комсомольский актив, но весь актовый зал был забит, и желающих пускали, правда, сопротивляясь. Собрали студентов, а на сцене сидели все выдающиеся люди, включая ректора университета [Ивана] Петровского, математика. И это был такой скандал, и насколько они все перетрухали! Из преподавателей в защиту студентов выступил один Добрушин. Факультет тогда просто лихорадило, и преподаватели понимали, что мы не учимся, а только бегаем по кабинетам и обсуждаем, что случилось. И вот на наш курс пришел сам Колмогоров кое с кем из провинившихся. А провинившиеся – это были Белецкий, Янков, вообще считавшийся отпетым, [Михаил] Вайнштейн, которого привлекли тогда, потому что он был редактором газеты, и ему это повредило сильно, но к исключению его все-таки не представляли, вернее, представили, а потом отбили. И вот Колмогоров хотел взять кого-то из провинившихся. И он взял одного из редакции этой газеты – Володю Тихомирова. Колмогорову нужно было привести кого-то из бюллетеня, кто признает ошибки. Вот Колмогоров взял его с собой, но в качестве оппонента там был некий Соколовский, он преподавал нам политэкономию. А Соколовский, как я понимаю, был первым, кто увидел эту газету на стене, пришел в ужас и потребовал ее снять. Колмогоров говорил, в чем они виноваты. Кстати, для меня главным в газете были даже не эти статьи, а то, что газета эта была к 7 ноября, а там был нарисован какой-то символ, типа – пролетарий стоит на земле, разрывает цепи, и на знамени – колокол. То есть это, с одной стороны, к 7 ноября, а с другой стороны, «вы же понимаете, что они имели в виду». Ну вот, начали обсуждать, и Соколовский, с которого все это фактически началось, сказал, что это вроде как нехорошо. Соколовский сказал это, и вдруг Колмогоров наш, который понимал, что чем-то придется пожертвовать, говорит: «Было решено на партбюро это не обсуждать» – то есть прервал его. И все обрадовались, что он это сказал, а Соколовский говорит: «Андрей Николаевич, что же вы человека обижаете?» То есть он его прерывал просто, не дал говорить. И собрание было закрыто. Мы обрадовались, думали, что у Колмогорова в сознании переворот произошел, но на следующий день на собрании комсомольского актива, где это обсуждалось уже подробно, он не то что поддерживал ребят, но держался нейтрально…
Интересно, что Петровский, ректор университета, выступал довольно либерально. Он сказал: «Это все ужасно! Куда мы несемся? Если провести касательную к кривой, по которой мы идем, куда же мы можем уйти…» – надо сказать, что вот эту его фразу я до сих пор не понимаю, хотя я математик все-таки…
И тогда же были венгерские события, было выступление Хрущева, когда он сказал, что пусть лучше студенты идут работать… Мы больше любили Мишу Белецкого, а Янков был такой… более академический, что ли, он и сейчас такой. Он, кстати, до этого объявил бойкот столовой в университете, в том же 1956 году, весной, что тоже невероятно было, за то, что плохо кормят. И тогда его тоже обсуждали и хотели исключить, но все-таки за него преподаватели вступились, потому что он был способный человек. Ну, Колмогоров всегда был за способных студентов. То есть Янков постоянно был в каких-то контрах с администрацией, от него надо было избавляться. Да, еще осенью он заявил, что выходит из комсомола. Белецкий никогда в комсомоле не был, а этот, значит, заявил, что не хочет быть в комсомоле больше. Это почти одновременно с историей с газетой. Поэтому в зале во время обсуждения исключения и об этом спрашивали. Он, конечно, был не очень хороший оратор, что-то мямлил, в общем, сказал, что ему комсомол не нужен. Можете представить, что это было по тем временам.
Кончилось это тем, что Белецкого исключили, он уехал в Ереван, позже вернулся в Москву, потом был участником правозащитного движения на Украине. Янков и сейчас в Москве, и он – один из выдающихся людей этого времени. В этой же компании был тогда Кронид Любарский, он очень дружил с Белецким, но он на год раньше окончил МГУ и уехал. Он был астрономом, и он тогда уже был в Ашхабаде, думаю, только поэтому его это не коснулось.
Тут еще одна интересная вещь: до этого еще, в 1955 году, у нас была небольшая новогодняя вечеринка, которые у нас всегда были невероятно целомудренные, особенно никто не выпивал… Мы просто пошли погулять, у нас была манера – ночью гулять, шляться. А тогда уже стали появляться все эти туристские песни. Окуджавы еще не было, Галича тем более, но такие песни по тем временам тоже не всем нравились. И мы пошли гулять, и в эту же новогоднюю ночь мы повстречали трех представителей класса-гегемона. Нас было 13 человек. И Мишка Белецкий, он был старше на курс и просто к нам пришел. Было 7 мальчишек, 7 девчонок, и нам навстречу шли три представителя класса-гегемона; в результате ножевые ранения получили я и Белецкий. Я – в спину. Вот такая история была. Но из-за этого Белецкий потом пропустил год учебы.
Михаил Белецкий на 1-м курсе. 1952
© Мемориал
Все произошло между Малой Бронной и Маяковской. Драка случилась просто ни из-за чего. Один из этих трех схватил нашу девчонку за руку, а наш сказал: «Отойдите». А я там вертелась, я понимала, что толку от меня никакого, но отходить нельзя, и я около него вертелась. Я к нему нарочно развернулась вот так, и он ударил меня в правую лопатку. Я поняла, что это не просто так удар рукой, я отбежала к стене и говорю: «Посмотрите, не порезана ли у меня шуба?» А ребята решили меня не волновать и сказали: «Нет». Но у меня потекла кровь, и я поняла, что, конечно, задели. Но я тогда испугалась еще, думаю: что они могут сделать с нашими мальчишками, если они меня так… И тут ко мне подходит Роксана Софроницкая, эмигрантка потом, она тогда диссиденткой не была, но у нее было элементарное чувство справедливости. Вот она подошла и говорит: «Миша не может встать». Ну, тут уже люди прибежали, там были прохожие, надо «скорую» вызывать. Так «скорая» не хотела брать, но тут уже толпа вокруг, и я сказала, что человек умрет сейчас и это под вашу ответственность, и тогда они сказали: «Ладно». И вот они нас отвезли в Склифосовского. А наших ребят, других, потом узнали, потому что они продолжали так же идти по Садовому кольцу, считая, что ничего особенного не сделали. Фамилия того, кто ударил, была Никитин, как сейчас помню, и судили его в феврале или в марте. Он не отрицал, что это он, и поскольку он ничего не отрицал, ему дали три года.
У меня было легкое ранение, но я все равно пошла на первую свою сессию, стремилась побыстрее экзамены сдать, а Миша мог не брать академический отпуск, он был уже на 4-м курсе, но он его взял, и из-за этого получилось через два года ровно то, что я вам рассказываю. А если бы он его не взял, он бы окончил, наверное, и все. Вот такая история. И вот на том собрании политическом обсуждали его «человеческое лицо» и спрашивали, кто может сказать о Белецком что-нибудь хорошее, а там всем было известно про эту драку, и говорили, что он на улице Горького защищал девушку, но уже к собранию тем не менее все это старались как-то замазать.
– Что вы делали после окончания университета?
– Ну, жили как-то, как все советские люди жили (смеется). Я работала у [Александра] Кронрода. Кстати, это тоже был довольно известный математик. Я работала и принимать участие в движении, можно считать, начала уже в 1965 году. Ну, тогда возвращались люди, уже отсидевшие, а у меня всегда был нездоровый интерес к этому. Я думаю, это какой-то семейный бэкграунд.
– У вас в семье кто-то был репрессирован?
– Нет, никто не был. Но у меня были дворянские родственники, меня даже крестил Джунковский.
– Владимир Федорович? Бывший московский губернатор и товарищ министра внутренних дел?
– Да-да, он меня крестил. Я родилась в 1937 году. Дело в том, что он был очень близок к семье моего отца, а у меня Трубецкие со стороны отца были… Но я этим не хвастаюсь, это как раз публика в среднем не очень интересная. Со стороны матери предки мои – разночинцы, которыми я больше горжусь. То есть я антисоветчица, извините, буквально с рождения. И мне довелось слышать то, что, может быть, не каждому советскому человеку было дано слышать. Вот меня Джунковский крестил, а через год его расстреляли. Но это со стороны отца, родители мои были уже разведены к тому времени, а жила я в семье матери. И в семье матери у меня был дед-разночинец, и он просто нес всякую антисоветчину в те времена. Сергей Николаевич Иванов, русский, беспартийный.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?