Текст книги "Стихотворения святого Григория Богослова"
Автор книги: Григорий Богослов
Жанр: Религиоведение, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
Но в каком положении были мои дела? Пришедши туда, встретил я множество бедствий. Сначала город пришел в волнение и восстал против меня, будто бы вместо единого Бога ввожу многих богов. И это было не удивительно. Так их учили, что вовсе не знали они благочестивого учения, не знали, как Единица умопредставляется троично и Троица – единично, если в обоих случаях умопредставлять благочестно. А простой народ увлекается в пользу страждущих. Так, ощутив жалость к тогдашнему своему предстоятелю и пастырю, стоял за бедствующего и этот многочисленный народ, исполненный высокого о себе мнения, почитавший для себя крайним позором не одержать в чем – нибудь верха. Умолчу о камнях – этом угощении, какое сделали они мне, и укорю разве за то, что были неудачны в выборе цели и метили в тех, в кого попасть было напрасным убийством. А потом меня, как убийцу, представили правителям города, которые смотрели как – то свысока и надменно и у которых один был закон – домогаться народной к себе благосклонности. К ним представили меня, который, как ученик Слова, никогда не сделал и не помыслил ничего зловредного. И защитником мне в слове предстал Христос, вспомоществуя моему защитительному слову. Он спасал и отданных в сожительство львам; Он оросил огонь в прохлаждение юношам; Он из кита соделал молитвенный дом благочестивых; Он и меня прославил на суде чуждом.
Потом обнаружилось ужасное ревнование в моих; они влекут меня к какому – то Павлу и Аполлосу [39]39
Должно думать, что под Павлом и Аполлосом разумеются здесь Мелетий и Павлин.
[Закрыть], которые никогда за нас не воплощались и не проливали крови в драгоценном страдании, между тем как именуемся их именем, а не именем Спасшего нас. С ними все приводится в движение; все потрясено, как будто Церковь благоденствует в других отношениях. Но как устоят корабль, или город, или воинство, или полнота лика, или дружелюбный дом, когда в них больше разрушающего, нежели скрепляющего? Это самое и было тогда с Христовым народом. Благородное порождение сие еще не окрепло, не приобрело смелости, не отрешилось от детских пелен, не оперлось еще нежной стопой на землю, как уже в глазах родителей было посечено, брошено наземь, истерзано волками, жаждавшими моего бесчадия.
Несносно им было, что человек самый бедный, сгорбленный, поникший в землю, одетый худо, обуздавший чрево слезами, страхом будущего и другими злостраданиями, странник, скиталец, не имеющий ничего привлекательного для взоров, сокрытый во тьме земной, берет преимущество перед людьми, отличающимися силой и красотой. От них слышны были такие почти слова: «Мы льстим, а ты нет; мы чтим высокие седалища, а ты чтишь богобоязненность; мы любим дорогие яства, а ты любишь дешевую пищу, в которой вся приправа соль, и презираешь соленую горечь высокомерия. Мы рабы времени и народных прихотей, отдаем ладью свою всякому подувшему ветру, у нас учение, наподобие хамелеонов или полипов, принимает непрестанно новый цвет, а ты неподвижная наковальня. Какая надменность! Как будто всегда одна вера, что так слишком стесняешь догмат истины, ступая все по одной скучной стезе слова. Для чего же тебе, превосходнейший, и народ привлекать говорливым своим языком? Для чего с успехом низлагать предающихся худым мудрованиям в заблуждениях всякого рода? Для чего неодинаковым быть для друзей и для сторонних, но для одних камнем магнитом, а для других пращей?»
Но если это не худо (как и действительно не худо), для чего негодуешь, как будто встретив какую необразованность? Если же худо (как это тебе одному кажется), суди правдиво, как Божий предстоятель.
Порази меня, который впал в погрешность, но не трогай народ, который не сделал никакой неправды, кроме того, что любит меня и покорился моим наставлениям.
В состоянии еще был я сносить первые нападения. Хотя новость изумила меня ненадолго, подобно грому, внезапно поразившему слух, или быстроте молнии, облиставшей непривычные глаза, но на мне не было еще ран, и мог я все перенести. И надежда, что дела примут счастливый оборот и в другой раз не случится со мной того же, убеждала меня легко переносить несчастье. Но из этого самого вскоре произошли для меня новые беды. Как мне описать труды свои? Как мог привести в исполнение такое злое дело ты, изобретатель всякого зла, завистливый демон? Меня низложили не кровь, не жабы, не тучи скнипов, не песьи мухи, не истребление скотов, не струны, не град, не пруги, не тьма, не губительство первородных – это последнее из бедствий, какие, что всякому известно, были казнями для свирепых египтян, а наконец меня сокрушили и не волны Чермного моря, потопившие народ. Что же поколебало меня? Легкомыслие египтян. А как поколебало? Это стоит того, чтобы рассказать о сем, ибо может послужить вечным памятником позора для злых.
У нас в городе был человек женоподобный, какое – то египетское привидение, злое до бешенства, пес, и пес из мелких, уличный прислужник, Арей, безгласное зло, китовидное чудовище, красный, черноволосый, курчавый, косматый. Курчавым был он издавна, а космы изобретены вновь, потому что искусство – второй творец. Всего чаще это бывает делом жен, а иногда и мужчины золотят и завивают волосы, обстриженные по – философски. Употребите же в дело, мудрецы, и те притирания, которые на лицах у женщин. Ибо для чего одним любомудрым женам пользоваться
этим неприличным и худым благообразием, которое служит безмолвной вывеской нравов? Что Максим не принадлежит уже к числу мужчин, это таилось до времени, а теперь показала его прическа. Для нас удивительно в нынешних мудрецах, что природа и наружность у них двойственны и жалким образом принадлежат они обоим полам: по волосам походят на женщин, а по жезлу – на мужчин. Этим хвастался и Максим, как человек, значащий что – то в городе; у него плечи всегда осенялись золотыми кудрями; с волос, как из пращей, летали умствования, и всю ученость носил он на теле. Он, как слышно, прошел по многим лукавым путям; но об иных пусть разыскивают другие; у меня нет и времени входить в исследование всего; впрочем, это имеется во многих записях у градоправителей. Наконец, утверждается он в этом городе.
Здесь у него недоставало привычной ему пищи; но глаз был его зорок, и чутье у него было мудрое; потому что нельзя не назвать мудрым и этого горького для меня замысла – низложить с кафедры меня, который не имел ее и вообще не почтен был никаким титулом, а только охранял и примирял народ. Но еще премудрее то, что всю завязку дела, как опытный изобретатель и слагатель козней, ведет он не чрез посторонних, но чрез меня же самого, человека вовсе к тому не привычного, совершенно не знакомого с хитростями и привыкшего уважать другого рода хитрость, а именно чтобы сказать нечто мудрое, похвалить, когда скажет это другой, и из Божественных книг извлечь самое их сердце.
При описании такого бедствия хочу сказать одно новое слово. Надлежало бы всем быть одинакими по нравам, или неопытными, или преухищренными во зле; потому что меньше вреда терпели бы одни от других, когда бы нравы у всех были уравновешены или согласны.
А теперь добрые делаются добычей злых. Что значит такое смешение твари? Как много неравенства в тех, которых Бог взаимно сопряг между собой. Кто из скромных в состоянии приметить, как человек злонравный хитрит, завязывает, приводит в исполнение свои козни, всегда умея закрыть себя тысячами уверток? И кто готов на негодный поступок, тот за всем наблюдает и высматривает удобное время. А кто расположен к доброму, тот по природе медлителен и недеятелен в подозрении чего – либо худого, отчего добродушие и уловляется удобно.
Смотрите же, как и с каким искусством этот человек приводит в исполнение свой умысл. В нем увидишь какого – то нового египетского Протея. Он делается человеком благомыслящим и весьма верным. Кто был так расположен ко мне, как этот Максим? Он жил со мной под одной кровлей, вкушал с одной трапезы, разделял мои мнения и предположения. И это нимало не удивительно. Как будто большой какой пес, он лаял тогда на людей зломудренных, а мои поучения хвалил усердно.
Но вместе с этим заимствовал он от служителей алтаря какую – то болезнь, останок первоначального недуга. А это было врожденное зло – не прекращающаяся зависть, потому что порок не без труда приводится в изнеможение. Над ними – то не правдивым, но своевольным судьей стал Максим и, приискав двух споспешников своей злобы, первого и второго человекоубийцу, едва наконец разрешился от своего бремени, породив аспида. Первый из сих споспешников был велиар, некогда ангел, а второй – пресвитер сего народа, по уму еще более, нежели по телу, варвар. Он не был мною забыт, не видал от меня никакого пренебрежения, всегда пользовался первенством и в почестях, и в сопрестолии (внемли, Христе, о непогрешительное в судах око, если только прилично
призывать здесь Христа!) и вдруг стал чревоболеть лукавой и злонравной ненавистью. Увы! Как оплачу сие? Чистое небо покрылось тьмой; нашло на меня вдали скопившееся зло – египетская туча. Сперва появились соглядатаи, каких в избранную израильскую землю посылал некогда доблественный Моисей. Но это были не Иисус и Халев – мудрецы, а нечто наглое из юношей и старцев – Аммон, Апаммон, Арпократ, Стип, Родон, Анувис, Ерманувис – египетские боги, в виде обезьян и псов представшие демоны, жалкие и буйные моряки, которые недорого себя продают – за небольшую монету охотно (только бы нашлись) предлагают многих богов. А вскоре потом прибыли и пославшие сих соглядатаев, достойные такого полчища вожди, или пастыри, если о псах приличнее сказать последнее. Но больше ничего не произнесу; хотя много у меня в готовности слов, и они приводят в трепетание мою внутренность, как завязанный мех, в котором бродит молодое вино, или как кузнечные мехи, которые наполнены воздухом. Впрочем, уважаю пославшего их, хотя он и легкомыслен, уважаю и их самих, как людей, которых, может быть, должно и извинить несколько, потому что увлеклись по грубости, действовали по наущению других, а именно тех, кого злыми на меня соделала здесь зависть.
Решите, мудрые, мою задачу. Для меня это не понятно, и разве растолкует какой мудрец. Отчего сам Петр [40]40
Архиепископ Александрийский.
[Закрыть], этот судия пастырей, сперва писанием своим, которое явным образом не заключает в себе никакого двусмыслия, как в этом уверит самое письмо его ко мне, признал меня возведенным на престол и почтил знаками своего утверждения, а теперь вместо девы оказался для меня ланью? Это дело темное, которое требует объяснения. Видали ли что более похожим на лицедейство, хотя на свете и много разыграно лукавых дел?
Но увидят и еще нечто более забавное. Один из пирующих (2 Ездр. 11:12) говорил, что всеми владеет вино, другой утверждал, что всеми владеют женщины, а мудрый сказал, что владеет истина. Но я присовокупил бы о золоте, что ему принадлежит владычество. Им без труда все приводится в движение; и нимало не странно, если одно только мирское превозмогает у нас над духом.
Но спросят: откуда золото у этого пса? Один пресвитер прибыл сюда из Фасса и привез золото тамошней церкви, чтобы купить на него проконнийского мрамора. Обласкав этого бедняка, при содействии других, связав его множеством надежд (ибо худые с худыми сходятся скоро), Максим добыл у него золото; приобрел этого на все пригодного служителя, верного помощника, искреннего товарища. И вот доказательство! Те самые, которые прежде уважали меня, начинают теперь презирать, как бесполезного и безденежного друга, и, подобно стрелке в весах, легко склоняются на худшее.
Была ночь, а я лежал больной. Как хищные волки, явившиеся вдруг в загоне овец, с немалым числом наемных моряков (которыми легко приводится в воспламенение Александрия, потому что к этим морякам пристают и умные люди) они спешат обстричь этого пса и возвести на кафедру прежде, чем стало то известно народу, вождям Церкви, и даже мне, если не более, то, по крайней мере, псу этого стада. Они говорят, что так было им приказано. Вот как Александрия воздает за труды! Пусть судит об этом кто другой, к вам благорасположенный!
Настало утро. Клир (потому что клирики жили
близко) приходит в воспламенение, молва быстро переходит от одного к другому, и разгорается самый сильный пожар. Сколько стеклось людей чиновных; сколько – сторонних и даже сомнительной веры! Не было человека, который бы, видя такое вознаграждение трудов, не раздражился тогдашним поступком. Но к чему продолжать речь? Немедленно с гневом удаляются они из храма, скорбя о том, что не достигли цели. Но чтобы не пропадало понапрасну начатое зло, приводят к концу и остальную часть своего лицедейства. Почтенные и богоугодные эти люди, в сопровождении нескольких мирян из числа самых презренных, входят в бедное жилище свирельщика и там, остригши волосы самому злому из псов, впрочем не употребив ни уз, ни насилия, потому что этот пес готов был и на большее, назнаменуют его пастырем. Свершилось посечение густых кудрей; без труда уничтожен этот долговременный труд рук, а сам он приобрел из сего то одно, что обнаружена тайна волос, в которых заключалась вся его сила, как повествуется сие и о судии Сампсоне, что остриженные волосы предали его врагам, которым в угодность обрезала их жена и произвела эту безвременную и губительную жатву. Но из псов сделанный пастырем опять из пастырей стал псом, и (какое бесчестие!) псом покинутым. Не носит уже он красивых волос, но не владеет и стадом, а бегает опять по мясным рынкам за костьми. Что ж сделаешь с прекрасными своими волосами? Снова ли будешь тщательно их отращивать? Или останешься таким посмешищем, как теперь? То и другое срамно, а между этими двумя крайностями невозможно найти ничего среднего, кроме одной удавки. Но скажи также, где положишь или куда пошлешь эти остриженные волосы? К лицедеям ли на позорище или к девам, и к каким опять девам? Не к своим ли
коринфским? Не к тем ли, с которыми некогда ты, о всемудрый, один на один упражнялся в богоугодных подвигах! За все это назову тебя лучше псом небесным.
После сего город столько скорбел о тогдашних происшествиях, что все были смущены, всякий рассевал о Максиме ненавистные слухи в охуждение его жизни, и что доселе таилось в мысли, то гнев вывел наружу. Каждый присовокуплял от себя что – нибудь новое; и из всего этого составлялось стройное изображение одного совершенного негодяя. Как в теле при больших недугах появляются и малые немощи, остававшиеся неприметными, пока человек был здоров, так и у Максима все прежние худые дела выставлены на позор последним возмутительным поступком. Но никогда не стану разглашать их я. Пусть знают о сем те, которые говорят. Я хотя и потерпел обиду, однако же из уважения к прежнему замыкаю уста.
«Итак, что же? Не вчера ли был он в числе твоих друзей? Не вчера ли удостаивал ты его самых великих похвал?» Так, может быть, возразит мне иной, кто знает это дело и захочет обратить мне в вину тогдашнюю готовность, с какой уважал я даже худших из псов. Точно, я был в неведении, достойном порицания, как Адам обольщен был зловредным вкушением; горькое дерево прекрасно было на вид; меня обманула личина веры, какую видел я на его лице, обманули и притворные слова. А кто верен, тот всех вероимчивее, легко привлекается благоговением другого, будет ли оно истинное или мнимое. Конечно, это добрая еще немощь. Ибо всякий то и думает, чего желает. И скажите, премудрые, что надлежало мне делать? Что иное, по вашему мнению, сделал бы кто из вас самих? Церковь находилась тогда в таком еще тесном положении, что немало для меня значило собирать и солому. Стесненные обстоятельства не дают такой свободы, какую можно иметь во времена изобилия. Для меня очень было важно, если и пес ходит на моем дворе и чтит Христа, а не Геракла. Но здесь было нечто и большее. О том изгнании, какому подвергся Максим за срамные дела, уверял он, что потерпел сие ради Бога. Он был наказан бичами, а мне казался победоносцем. Если это тяжкая вина, то знаю, что не один раз и во многом погрешал я подобным сему образом. Простите же меня, судии, в этом прекрасном прегрешении Максим был самый негодный человек, но я уважал его, как доброго. Или скажу нечто и более отважное. Вот отдаю мой говорливый, не умеющий соображаться со временем язык. Кто хочет, отсеки его без милосердия. И что ж? Разве он не отсечен уже? Если угодно, то действительно так. По крайней мере, давно он молчит, и долее еще будет молчать, может быть, в наказание за неблаговременность и в изучение, что не всем он приятен. Но каково и это? Позвольте присовокупить еще одно. Лукавство, подлинно, идет вопреки здравому рассудку. Кого и доброта не сделала кротким, из того могло ли что сделать всякое другое средство? Вот и самая честь для него уже укоризна. Каким назовешь ты нрав этого человека? Весьма худым. И если это верно, не доискивайся большего. А если неправда, то не соглашайся и на прежнее. Что может быть неоспоримее этого?
Так бесчестно прогнан отсюда этот злой человек, вернее же сказать, прогнан прекрасно, потому что был зол. Поелику же царь Востока, готовя гибель варварским племенам, находился в фессалоникийской крепости, то смотри опять, что замышляет этот злейший пес. Взяв с собой подлую толпу египтян (разумею тех, которые обстригли его так безобразно),
направляет он путь в воинский стан, чтобы царским указом утвердить за собой кафедру. Но там еще ничей слух не был расположен ко мне худо и не внимал клевете; поэтому Максим и там с великим гневом и страшными проклятиями отринут, как пес, и вскоре скрывается в Александрию, сделав это одно справедливое и умное дело. Ибо с наемной толпой бездомных людей нападает на Петра, у которого было двойное перо и который без труда писал все, хотя бы это и противоречило одно другому. Сего – то старца теснит Максим, требуя себе престола, которого надеялся, а в противном случае грозя, что самого не оставит на престоле. Наконец, градоправитель, опасаясь (как и справедливо было), чтобы раздуваемый пламень к старым бедствиям не присовокупил еще новых, выгоняет его вон. И теперь, по – видимому, он спокоен. Но боюсь, чтобы эта страшная, чреватая градом туча, надвинутая сильным ветром, не разразилась над теми, которые вовсе того не ожидают, потому что злонравие никогда спокойно быть не может; хотя теперь и связано, но не сделается благоразумнее. Таково – то любомудрие нынешних псов! Это псы лающие, чем единственно и похожи они на псов. Что же такое в сравнении с ними Диоген или Антисфен? Что перед ними и Кратес? Ни во что ставь Платоново любомудрие; ничего не значит портик. Тебе, Сократ, доныне принадлежало первенство. Скажу нечто вернее самой Пифии. Всех премудрее Максим.
А я бедствую, как едва ли бедствовал какой смертный: так было со мною с самого начала; так и еще более продолжается и теперь. И великое благодарение трудам на суше, опасностям на море и тем страхам, которыми я спасен! Они, поставив меня выше всего коловратного, явным образом обратили к горнему. Однако же не перенес я тогдашнего бесчестия, и с радостью ухватился за открывшийся предлог. Как скоро узнал, что этот негоднейший человек обстрижен, хотя окружили меня все друзья, составили около меня неприметную стражу, охраняя мои движения, выходы и возвращения, однако же, поелику все враги мои видели эту борьбу и происшедшее разделение почитали низложением самого учения, смотря на все это и не имея терпения перенести (не отрицаюсь в том), испытал я на себе нечто, свойственное человеку простому, а не мудрому. Тотчас, как говорят, поворотил я корму назад, и поворотил не слишком искусной рукой. Никто бы, может быть, и не догадался; но у меня вырвалось какое – то прощальное слово, которое изрек я в скорби отеческого сердца. «Блюдите, – сказал я, – всецелую Троицу, как предал вам, возлюбленным чадам, самый щедрый отец; помните, любезнейшие, и мои труды». Едва народ услышал это слово, один нетерпеливый громко вскричал, и, как рой пчел, выгнанный дымом из улья, вдруг поднимаются и оглушают криками и мужчины, и женщины, девы, юноши, дети, старики, благородные и неблагородные, начальники, воины, живущие на покое; все равно кипят гневом и любовью, гневом на врагов, любовью к пастырю.
Но не в моих было правилах принужденно преклонить колена и обрадоваться утверждению на престоле, которое не было вполне законно, когда не могли меня принудить и к принятию законного престола. Чтобы достигнуть желаемого, избирают другой путь, прибегают к сильным заклинаниям и молениям, просят, чтобы, по крайней мере, остался у них, помогал им и не предавал паствы на расхищение волкам. Можно ли было удержаться от слез? Анастасия, досточестнейший из храмов, в котором воздвигнута вера, поверженная на землю, Ноев ковчег, который один избег всемирного потопления и сохранил
в себе семена нового православного мира! К тебе отовсюду стекался многочисленный народ, потому что приближалась самая опасная и решительная минута – одержать верх или мне, или народной любви. А я посреди них, безгласный, в каком – то омрачении, не в состоянии был ни остановить шума, ни обещать того, о чем просили. Одно было невозможно, от другого удерживал страх. Задыхались от жара, все обливались потом. Женщины, особенно ставшие уже матерями, в страхе напрягали свой голос, дети плакали, а день клонился к вечеру. Всякий клялся, что не отступится от своих домогательств, хотя бы храм сделался для него прекрасным гробом, пока не исторгнет у меня одного желанного слова. Некто (для чего ты, слух мой, не был загражден в то же самое мгновение), как бы вынужденный скорбью, сказал: «Ты вместе с собой изводишь и Троицу». Тогда, убоявшись, чтобы не случилось какой беды, не клятвой обязался (похвалюсь в этом несколько о Боге, я никогда не произношу клятв с тех пор, как омыт по дарованию Духа), но дал слово, за которое ручался мой нрав, что останусь у них, пока не явятся некоторые епископы, которых тогда ожидали. Тогда и я надеялся получить избавление от чуждых для меня забот. Так с трудом мы разошлись, для той и другой стороны приобретя тень надежды. Они воображали, что теперь я уже их, а я рассуждал, что остаюсь у них не на долгое только время.
Так было дело. И опять воссияло Божие слово; казалось, что разредевший несколько воинский строй снова сгущается от расторопных распоряжений военачальника или разрушенный по местам оплот быстро растет под множеством рук. Еще прежде приявшие на себя узы догматов и потому присоединившиеся ко мне, когда увидели, чему я подвергся, возлюбили меня крепче. Одних приводила ко мне проповедуемая Троица, учение о Которой было изгнано на долгое время, но не скажу, чтоб оно издавна погребено было совершенно; нет, это была отечественная проповедь, и теперь она возвращалась в свое отечество. Она была здесь и прежде, потом прекратилась, но теперь явилась снова, удостоверяя тем в воскресении из мертвых. А в других было уважение и к моим, может быть, словам. Иные же притекали ко мне, как к терпеливому подвижнику. Другим приятно было видеть меня, как дело собственных рук. И об этом пусть одни спросят у знающих, а другие расскажут незнающим, если найдутся люди, которые были бы так удалены от нас и от преобладающего ныне владычества римлян, – пусть, говорю, расскажут, чтобы могло быть это пересказано и во времена последующие, пересказано, как одно из небывалых еще в свете бедствий, приносимых к нам непостоянным течением времени, которое ко всему доброму примешивает в большей мере худое. Не говорю уже о правоверном народе, о сем благородном плоде моего чревоболения. О них можно сказать только, что поелику не было у них единомудренного с ними пастыря, то как при безволии бегут к первой показавшейся влаге и в совершенной тьме – к малому свету, так и они стекались ко мне, чтобы в моем слове найти себе пособие от глада. Но что сказал бы иной о людях, чуждых веры, припоминая, как и они восхищались словом?
Много путей, которые слишком уклонились от пути законного и непогрешительного. Много путей, которые ведут в бездну погибели. На сии – то пути растлитель увлекает образ Божий, чтоб чрез это найти к нему какой – нибудь доступ, разделяя в нас мысли, а не языки, как древле разделил Бог. Это было причиной нездравых учений; одни не знают иного Бога, кроме случайного стремления, каковым будто
бы составилась и управляется эта вселенная; другие вместо единого Бога вводят множество богов и кланяются собственным своим произведениям; иные все дольное лишают Промысла и ставят в зависимость от сопряжений звезд; другие, быв избранным Божиим народом, распяли на кресте Сына, думая тем почтить Отца; иные поставляют благочестие в исполнении маловажных заповедей; иные отрицают ангелов, духов и воскресение или отметают пророческие писания, другие в законных сенях чествуют Христа; иные чтут Глубину, Молчание – довременные природы, и эонов – женомужей; это дети Симона волхва и их порождения, то слагающие Божество из букв, то Ветхий и Новый Завет приписывающие двум богам – жестокому и всеблагому, то вводящие три неподвижные природы: духовную, перстную и среднюю между обеими, то с восторгом принимающие Манесову первобытную тьму, то нечестиво чествующие монтанова духа, или суетное превозношение Новата, наконец, совратители всецелой Троицы и разделители несекомого Естества. А от них, как от одной гидры, расплодилось многоглавое злочестие; от них и тот, кто одного Духа называет тварью, и тот, кто к Духу прилагает и Сына; от них и те, которые вводят современного кесарю Бога, или ни с чем не сообразно приписывают Христу призрачный образ, или допускают другого Сына, дольного, или утверждают, что спасен человек не полный, не имеющий ума. Таковы, скажу кратко, сечения правой веры; таковы родоначальницы всех нелепых учений.
И кто же из них был тогда столько упорен, чтоб не склонить слуха к моим словам? Одних пленяла сила учений, других делал кроткими образ выражения. Без вражды, не столько с укором, сколько с сердоболием, вел я речь; сетовал, а не поражал, и не превозносился, как другие, скоротечным и непостоянным временем. Ибо какое общение у Слова с земной властью? Не делал я щита своему неразумию из дерзости. Слишком ухищренно и разве каракатице только свойственно изрыгать черноту из своей внутренности, чтоб в темноте избежать обличений. Напротив того, в словах своих соблюдал я кротость и благоприличие, как защитник Слова кроткого, сострадательного, не наносящего никому ударов. Потому и побежденным оставаться славно, но еще гораздо досточестнее одерживать верх над приобретаемыми Богу невольным убеждением. Так было начертано на моих скрижалях!
Но был у меня и другой, так же ясно и прекрасно начертанный закон обучения, именно же следующий: не признавать единственным путем к благочестию этого легко приобретаемого и зловредного языкоболия, не метать таинственных учений без всякой пощады на зрелищах, на пирах, во время упоения, среди смеха, когда сердце разнежено песнями, не метать языком, который не очищен предварительно от мерзких речей, не метать слуху, который осквернен и чужд Христа, и не обращать в шутку того, что с трудом уловляется; но доказывать благочестие всего более исполнением заповедей, тем, чтобы питать нищих, принимать странных, ходить за больными, постоянно проводить время в псалмопениях, молитвах, воздыханиях, слезах, возлежаниях на голой земле, в обуздании чрева, в умерщвлении чувств, в подчинении доброму порядку раздражительности, смеха и уст, наконец усмирять плоть силой Духа. Ибо много путей ко спасению, много путей, ведущих к общению с Богом. Ими надобно идти, а не одним путем слова. Достаточно учение и простой веры, какой без мудрований по большей части сажает Бог. А если бы вера доступна была одним мудрым, то крайне беден был бы наш Бог.
Но ты любослов; ты исполнен ревности; для тебя несносно, если не польется у тебя слово! И в этом случае желаю тебе не больше, как свойственного человеку. Говори, но со страхом; говори, но не всегда, не обо всем, не всякому и не везде; знай, кому, сколько, где и как говорить. Всякой вещи, как слышишь, есть свое время, а всего лучше всему мера, по слову одного из мудрых. Не сходятся между собой пределы мидян и фригиян; не сходятся между собой учения внешних и мои слова. У тех говорятся речи напоказ, в собрании молодых людей и для образца им; в них не важны и успех и неудача. Ничто так не бессильно, как тень тени. Но у нас одна цель – говорить истину. Поэтому нельзя без страха, так или нет, вымолвить слово. Путь с обеих сторон окружен стремнинами; едва соступишь с него, тотчас упадешь, а упадешь прямо во врата адовы. Поэтому нужна особенная осторожность в словах, чтобы умно говорить и умно слушать. Иногда же, равно избегая того и другого, должно пользоваться правдивым мерилом – страхом. Слух меньше подвергает опасности, нежели язык. Но еще меньше будет опасности, если ничего не примешь и слухом, но побежишь прочь. Для чего тебе прикасаться к гнюсю и умертвить свой ум? Для чего тебе приближаться к дыханию бешеной собаки?
Сему научился я из законоположений Писания, которыми был напитан еще прежде, нежели собрался с собственным своим умом. Так действовал я на граждан и на сторонних и стал уже одним из богатых земледелателей, хотя жатва моя не вся вдруг готова была к сбору. И некоторые из терний только что перестали быть дикими, а иные выравнивались, в другие влагалось только семя, иные были еще в молоке, у иных едва показывался из земли росток, другие дали зелень, у других обвязался стебель, другие ботели, а иные побелели к жатве, иные были на гумне, другие лежали в кучах, одни вывевались, другие стали чистой пшеницей, а иные и хлебом, что составляет конец земледелия. Но этот хлеб питает теперь не трудившегося земледелателя, а тех, которые не пролили и капли пота.
Здесь желал бы я заключить свое слово и ничего не говорить о том, что недостойно слова. Но теперь не дозволяет мне сего дальнейший ход дел, из которых иные текли для меня успешно, а о других не знаю, что и сказать, к какому причислить их разряду и кого похвалить.
Таково было мое положение, как внезапно прибывает из Македонии самодержец, после того как он остановил тучу варваров, которых воодушевляли и надежда на свою многочисленность, и дерзость. Государь, что касалось до веры в Бога, не был зломыслен, мог удерживать в должных пределах души более простые, сам усердно чтил Троицу (говорю это от искреннего сердца, а то же подтверждают и все, безопасно утвердившиеся на прочном основании), но у него не было такой горячности духа, чтобы настоящее уравнять с прошедшим, самому времени предоставив отразить удары времени. Или, может быть, имел он и горячность духа, но ей не равнялась (как это назвать, научите сами) отважность или дерзость. А, может быть, лучше наименовать сие предусмотрительностью, потому что и сам признаю законным не принуждать, но убеждать, и нахожу сие более полезным как для нас самих, так и для тех, кого приводим к Богу. Невольное, сдерживаемое силой, как стрела, остановленная тетивой и могучей рукой, или ручей, отовсюду прегражденный в своем течении, при первом удобном случае презирает сдерживающую силу. А добровольное навсегда твердо, потому что связано неразрешимыми узами
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.