Электронная библиотека » Григорий Ревзин » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Как устроен город"


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 13:47


Автор книги: Григорий Ревзин


Жанр: Архитектура, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Архитектура

Считается, что после Освенцима поэзия невозможна. Хотя не все поэты с этим согласны, резон тут есть. Причем проблемы возникли не только у поэтов. После Освенцима под вопросом также оказались живопись, скульптура, архитектура – они не прекратились, но потеряли позицию. Это ощутимо, хотя суть позиции трудно определить.

Возьмем деконструкцию, заменившую авангард в архитектуре. Даниэль Либескинд, Питер Айзенман, Заха Хадид, Рем Колхас и другие участники выставки 1988 года в MoMA, которая стала манифестом нового движения, в 1970‑1980‑х были очень увлечены образами русского авангарда и футуризма – работами Эль Лисицкого, Наума Габо, Родченко, Малевича. Некоторые ранние проекты Либескинда и Хадид производят в этом смысле почти ученическое впечатление. При этом одно течение называется конструктивизм, а второе – деконструктивизм, что предполагает программную антонимичность. Это интригует на фоне видимого сходства.

Авангард предполагает формотворчество – создание новых форм. Освоенные паттерны архитектурной формы – тектоника, масштаб, ритм, акцент, контраст, центр и периферия, вертикаль и горизонталь, симметрия – могут отвергаться для демонстрации изобретения и отвергаются в конструктивизме. Деконструкция при визуальной синонимии занята иной проблемой. Она разрушает те же паттерны ради атаки на архитектурную форму вообще: рациональность становится иррациональностью, упорядоченность – хаосом, устойчивость – исключением всякой возможности равновесия.

Чарльз Дженкс, главный теоретик архитектуры постмодерна, в конце 1990‑х (в последнем издании своей книги «Язык архитектуры постмодернизма») включил деконструкцию в корпус постмодернистской архитектуры, несколько поразив и ее главных героев, и коллег-теоретиков. Что может быть общего между ироническим цитированием ордерного языка у Роберта Вентури или Чарльза Мура и рваной органикой Захи Хадид? Однако в этом сближении был некий смысл. Цитата, если угодно, тоже деконструирует архитектурную форму: форма становится неорганичной, она не растет из одного источника, она представляет собой «чужое слово» (если пользоваться термином русского теоретика культуры Михаила Бахтина), разрушающее единство авторской речи. Цитирование – это атака на целостность формы. В определенном смысле та же атака, которую предпринимает деконструкция.

Я кратко излагаю эти сравнительно общеизвестные тезисы вот для чего. Предположим, мы принимаем: архитектура после Освенцима невозможна. Она подвергается яростной атаке: архитекторы как будто вместо того, чтобы строить здание, проектируют, как его взрывать, или по крайней мере фиксировать архитектурную форму через секунду после взрыва, когда части стен еще не разлетелись во все стороны, но уже начали свой полет. Вопрос – почему? В чем смысл? Освенцим, конечно, чудовищная катастрофа, но зачем же стулья ломать?

Это выглядит абсурдом, если не вспомнить другое не менее хрестоматийное обстоятельство. Главной интенцией архитектуры авангарда было жизнестроительство. Архитектор проектирует не здание, архитектор проектирует жизнь посредством здания. Ровно это делало архитектурный авангард архитектурой русской революции, ровно это приводило его к изобретению новых типологий (домов-коммун, клубов), ровно это оправдывало поиск новых форм. Но что значит проектировать жизнь? Чье это занятие? Кто занимается разделением людей на группы, создает для них сценарии поведения и велит им действовать в соответствии с этим сценарием? Это делает власть. Неважно, делает она это посредством приказов, агитации и пропаганды, решеток или камер слежения, подслушивающих устройств или физическим насилием. Важно, что жизнестроительство – это управление людьми.

Мне лично жизнестроительство представляется явлением более или менее отталкивающим. Однако важно понимать, что у многих архитекторов это один из краеугольных камней профессионального самостояния. И сегодня большинство выпускников МАРХИ в ответ на вопрос, почему они выбрали профессию архитектора, отвечают, горя глазами, что архитектор, он не просто проектирует дома. Он проектирует жизнь, он строит счастье людей. Ребята, а вам не приходит в голову, что вы просто хотите власти? Вам не в архитектурный институт надо было, а в мелкие чиновники.

Это было лирическое отступление. Посмотрим на власть в менее практическом смысле. Поэт, музыкант, актер – все они имеют власть над людьми. Отличие архитектора в том, что его творение захватывает граждан на более продолжительное время, так сказать, в постоянном режиме, но в ослабленной форме. От застывшей музыки легче абстрагироваться, чем от истекающей тебе в уши, но застывшая – всегда с тобой.

В этом смысле нельзя сказать, что жизнестроительство – это исключительное свойство архитектуры авангарда. В авангарде оно просто предъявлено как позиция в социальной революции, отчего отчаянно заметно. Но в предшествующем авангарду модерне оно осознавалось никак не менее программно. Достаточно вспомнить идею Gesamtkunstwerk Рихарда Вагнера – замысел превращения жизни в тотальное произведение искусства, синтеза театра, музыки, архитектуры, живописи и т. д. Напомню, что Борис Гройс, русский философ культуры, написал знаменитую книгу «Gesamtkunstwerk Сталин» – по его мнению, это превращение в полной мере осуществилось в виде государства как произведения искусства со Сталиным в качестве автора. И хотя Виктор Арсланов, российский теоретик искусства и историк искусствознания (убежденный марксист), доказывает, что превращение искусства во власть – это свойство именно авангардного и поставангардного искусства (у него есть текст «Малевич, мавзолей и воля к власти»), спасая тем самым от упреков идеалы высокой классики, в этом все же возникают определенные сомнения. Возьмите архитектуру Французской революции – Булле, Леду, Лекё, которых так любил Вячеслав Глазычев (он даже перевел на русский совершенно неудобоваримую книгу Леду). Не было ли в ней идеи управления революционными массами посредством архитектурной формы? Не есть ли эта форма всегда институт социальной власти?

Об архитектурной форме. Как это ни странно, с философских позиций это абсурдное явление, переворачивающее порядок мира наизнанку. У Аристотеля форма – это смысл вещи, ее идея, и само это понятие соответствует платоновскому «эйдосу» (идее). Без формы материя – это еще ничем не ставшее нечто. Форма проникает внутрь материи, одушевляет ее и приводит к актуальному бытию. Она, конечно, может проявиться снаружи предмета, Аристотель, скажем, приводит пример медного шара, где медь – материя, а шар – форма. Но может и не проявиться: скажем, человек – это тело (материя) и душа (форма), а душу так прямо снаружи не видать.

В любом случае «философская» форма – это не внешняя граница, не сосуд, в который заливается бесформенная вода. Архитектурная форма же может быть самой разной, но она никогда не форма ДНК, структурирующая тело изнутри. Она – внешняя граница, формующая материю извне. Правда, теоретики эпохи модерна и авангарда попытались создать альтернативную теорию архитектурной формы, при которой форма здания должна отражать его внутреннюю сущность (и тогда это истинная архитектура), а не быть его внешней декорацией (и это архитектура ложная). Я подозреваю, кстати, что сама по себе эта теория возникла под влиянием Аристотеля, в надежде как-то привести в соответствие архитектурные представления с философией. Но даже в этой парадигме (у Моисея Гинзбурга, скажем) архитектурная форма отражала, выражала внутреннее содержание, но не была им. Оставляя в стороне вопрос о том, до какой степени это понимание архитектурной формы продуктивно, обращу внимание на то, что в истории архитектуры это было выворачиванием здания наизнанку, изнутри наружу, что и обеспечивало приему статус авангардного жеста. То есть вся остальная история архитектуры была устроена более или менее не так. Она занималась внешней границей.

Искусствознание как наука возникло в конце XIX века как изучение художественных форм. Алоиз Ригль, один из отцов искусствознания, выдвинул понятие «воли к форме» (Kunstwollen) – синтетической силы, которая заставляет художника творить форму. Это скорее философский или поэтический образ, чем научное понятие, и тут важна рифма с другим таким же образом, возникшим чуть раньше. А именно «воли к власти» Фридриха Ницше. Это как будто бы не вполне одно и то же, «воля к власти» – это воля к господству над социумом, «воля к форме» – это воля к господству над материей. Или все же это варианты одного и того же господства?

На этот вопрос можно отвечать с двух концов. Можно со стороны архитектора, и тогда это вопрос о том, насколько формотворчество тождественно борьбе за власть. Эта тема сложна, спекулятивна, и вопрос никогда не будет иметь однозначного ответа. Но можно со стороны власти, и тут все решается гораздо проще. В городе ограничение, оформление, форма – это воля власти.

Жизнестроительство – это претензия архитекторов на власть. У нас власть не склонна делиться полномочиями. Ровно поэтому мы оплакиваем прерванный полет русского авангарда: это результат конкуренции между архитекторами и властью за право управления социумом, в которой власть победила, как только сообразила, на что они замахнулись. Ровно поэтому архитектурная форма оказалась под вопросом после Освенцима. Если форма – это жест власти, а власть приводит к Освенциму – тогда любой формотворческий жест вызывает этическое сопротивление.

Именно поэтому любая выраженная, артикулированная архитектурная форма воспринимается в городе как выражение власти. Это расстраивает, поскольку оказывается, что архитектурное творчество вообще не может быть оппозиционным. Вернее сказать, оппозиционной не может быть современная нам архитектура – она всегда есть установление ограничений пространства здесь и сейчас. Горожанами она воспринимается как насилие, и степень активности их реакции определяется только тем, насколько это насилие в их глазах легитимно. Никакое художественное усилие не в состоянии перебороть этот инстинкт свободы.

Но она утрачивает это качество, как только опознается как архитектура не современная, например как архитектура прошлого, и на этом основана борьба горожан против сносов как форма оппозиции. Архитектура прошлого в обществе, расколотом, как наше, – это тотально оппозиционная архитектура, и ее ценность и художественные достоинства совершенно неважны. Снос старого здания для строительства современного, любое приспособление, реконструкция, ремонт – это жест утверждения власти, провоцирующий жесты сопротивления граждан.

У архитекторов есть альтернатива: они могут создавать «архитектуру будущего». Будущее еще не принадлежит власти, оно открыто, и, мне кажется, именно с этим связана ценность авангардного мироощущения у архитектурного сообщества. К сожалению, оно не принадлежит никому, не только власти, оно многовариантно. Можно предложить только свою версию. Но тех, кто воспринимает эту первую ласточку как провозвестник будущей весны, ничтожное меньшинство по сравнению с теми, кто рассматривает ее как еще одно утверждение власти в настоящем. Поэтому Москва – это настоящее кладбище первых ласточек, которые не смогли взлететь.

Власть

Английское city, как и французское cité, происходит от латинского civitas. То есть город для романо-германского языкового сознания – прежде всего «общество». Возможно поэтому в европейской и американской урбанистике так важна городская социология. В русском «городе» важнее наличие не жителей, а ограждения. Для европейских языков огораживание тоже важно, но корень убежал в другое семантическое поле: родственным русскому «городу» является английское garden или немецкое Garten – «сад». Так что русские города с европейской точки зрения – это как бы сады. Может, поэтому они такие разлапистые.

Впрочем, английский town происходит от кельтского dunum (земляной вал), откуда немецкое Zaun (забор) или русский «тын». Исторически огражденность – стены – является главным признаком города как такового.

Крепость – военная вещь, и есть длинная история крепостей, определяемая эволюцией военного дела. В Новое время крепости заменяют дворцы. Это родовое имя для здания власти. И даже если во дворце находится не власть, это не отменяет того, что здание, если оно зовется дворцом, репрезентирует власть. Если в городе возникают дворец культуры, дворец молодежи, дворец спорта и т. д., это всего лишь означает, что власть в этом городе подтягивает себе легитимности из культуры, молодежи или от спорта.

Начнем с дворцов. Мы более или менее четко понимаем, какие помещения должны находиться в квартире, в особняке, в банке, в храме и т. д. И мы не то что не понимаем, что должно находиться во дворце, – мы не понимаем, чего там не может находиться.

Исследователь и знаток европейских королевских и императорских дворцов Владимир Кокарев ввел термин «мегастегосы». Буквально это значит – большие перекрытые помещения. Хотя нынешняя власть в некоторых странах сильно отличается от абсолютных монархий, тем не менее даже там есть первые лица. У них есть резиденции, и из-за этого нам кажется, что, скажем, дворец французского короля и Большой Кремлевский дворец – это типологически схожие явления.

Но это совсем не так. Российский президент не живет в Кремлевском дворце. Он вообще неизвестно где живет – это государственная тайна. Американский президент, в отличие от российского, живет в известном месте, Белом доме, и вместе с ним живет его семья. Но под семьей имеется в виду ограниченный круг людей. Родители жены американского президента, его кузены с семьями, его дяди и тети не живут в Белом доме. Большим скандалом было бы проживание вместе с американским президентом его любовниц и незаконнорожденных детей – а вместе с французским королем их проживали десятки. Французский социолог Пьер Бурдье в специальном эссе, посвященном происхождению французской бюрократии, показал ее генезис из «королевского дома», а этот дом – семья в родовом смысле, включающая до сотни человек.

Но дело не только в семье. В Белом доме не живут члены американской администрации с семьями. Там не живет гвардия, охраняющая президентскую власть. Там не хранится государственная казна. Там нет главных национальных художественных собраний, библиотек, помещений для естественно-научных занятий. Нет государственного архива. Там нет тысяч обслуживающего персонала из расчета по полтора человека на каждого проживающего. Там не живут портные, парикмахеры, врачи и все прочие люди, оказывающие необходимые цивилизованному человеку услуги. Там нет мастерских для изготовления мебели, тканей, ювелирных изделий для всего этого народа. А все это находилось в Лувре. Лувр – это примерно пять тысяч человек. Это не дом государя, а дом государства, оно все живет в одном доме. Или иначе – город в одном доме. Собственно, именно поэтому невозможно сказать, чего не может быть во дворце. Все, что есть в городе, может быть и во дворце, потому что это и есть город.

Что отмечает границу этого города? Фасад. За фасадом Лувра, фасадом Зимнего дворца, фасадом дворца Царскосельского могут скрываться самые разнообразные помещения. Однако все это вместе отделено от окружения – фасадом. Фасад – это граница, показывающая вовне некое особое качество всего, что находится за ним. Там может быть что угодно, но все особое.

Вернемся к крепости. Смыслы крепости почти не меняются. И эти смыслы позволяют понять миф власти в городе. Есть три ритуала крепости – стены, ворота и башни, и, забегая вперед, скажу, что они сильно переживают крепость как таковую, превращаясь в городские институты.

Стена. Это выражение деления мира на свое и чужое. Разделение «свой – чужой» – это первичное разделение для человека как стадного животного, но в городе этот навык становится занятием власти. И людей делят не один раз. Только ранние родовые крепости (как Тиринф или Микены) и крепости городов-республик имеют один пояс стен. Иерархизированные общества строят крепости по принципу концентрических колец, где «более свои» выделяются из множества «своих вообще» вписанными друг в друга двумя и даже тремя линиями стен.

Ворота. Задача крепости не сводится к разделению на своих и чужих, тут важны правила перехода. Кстати, с точки зрения обороны ворота вызывают определенные сомнения. Они могут быть сложными – с воротной башней и контрбашней, подъемным мостом, «волчьей ямой», цвингером или захабом, – но они всегда видны. Конечно, есть выгоды в том, чтобы стянуть противника к одной точке, где его можно встретить во всеоружии, заранее приготовившись к обороне. Но, с другой стороны, при всех ухищрениях крепости (до возникновения артиллерии) чаще всего брали именно через ворота. Не вполне понятно, в чем смысл стратегии, которая подразумевает честную демонстрацию противнику самого уязвимого места.

Символическое значение ворот при этом совершенно очевидно. Римский ритуал возвращения победивших войск в город предполагал, что воины остаются вне города (на Марсовом поле), чтобы очиститься от мерзости крови и смерти, потом проходят через врата (триумфальную арку) – и только после этого могут войти. То есть перед нами ритуал очищения. Его экономический аналог – налоговый сбор (налоговое очищение товара), юридический – пропуск, признание права на нахождение внутри города. Чистят разными средствами, а смысл один. За стеной – чужие, их почистили, они стали своими.

Башня. Это прежде всего инструмент для наблюдения. И если представить себе грандиозные усилия, необходимые для возведения башен, то становится ясно, насколько наблюдаемость, зримость важна для власти.

Мишель Фуко подробно описал этот эффект применительно к другой ситуации – институту тюрьмы. Его усилиями Иеремия Бентам, просветитель и либерал, превратился в главного надсмотрщика всех времен и народов, что не совсем справедливо. Но вместо долгого рассказа о связи власти и зрения достаточно процитировать принадлежащее Фуко описание Паноптикона – придуманного Бентамом здания тюрьмы.

По периметру – здание в форме кольца. В центре – башня… Основная цель паноптикона: привести заключенного в состояние сознаваемой и постоянной видимости, которая обеспечивает автоматическое функционирование власти. <…> Бентам сформулировал принцип, согласно которому власть должна быть видимой и недоступной для проверки. Видимой: заключенный всегда должен иметь перед глазами тень центральной башни, откуда за ним наблюдают. Недоступной для проверки: заключенный никогда не должен знать, наблюдают ли за ним в данный конкретный момент, но должен быть уверен, что такое наблюдение всегда возможно… Человек в здании полностью видим, но сам никогда не видит; из центральной башни надзиратель видит все, но сам невидим. Паноптикон действует как своего рода лаборатория власти.

Кстати, Александр Эткинд во «Внутренней колонизации» говорит, что идея Паноптикона пришла Бентаму в голову во время его службы на Потемкина в России – как идеальное жилище для крепостных. В описании Фуко камера Бентама становится чем-то вроде прижимного стекла для микроскопа. Тут важно превращение физического пространства в иное качество. Это умопостигаемое пространство. Оно становится таковым под взглядом власти.

Это сильно действует. На мой взгляд, лучший роман о природе власти – «1984» Джорджа Оруэлла. Там город делится на новые высотные здания, в которых располагаются министерства и жилье для членов партии, и старый город, оставшиеся домики, дворики и сараи. В высотках совсем жесткий порядок, в останках старого города посвободнее, но с высоток на всех смотрят изображения Большого Брата, причем они так устроены, что его глаза – это одновременно камеры слежения за всеми и повсюду. Большой Брат видит тебя, Большой Брат заботится о тебе, Большой Брат помнит о тебе.

Роман вышел в 1949 году и архитектурно был воплощен в течение следующих пяти лет в реальности Москвы. МИД, Котельническая набережная, Кудринская, Красные Ворота – эти высотки строились в старой Москве и оставляли вокруг старые переулки, где в исчезнувших теперь двориках в общих квартирах проживало поднадзорное население. Отсюда феномен «арбатства» – недозатравленных дворовых свободолюбцев, выросших в трущобах в тени высотки МИДа. Как и у Оруэлла, свободомыслие завелось в гетто прошлого. Их ощущение города сильно передано у Бориса Слуцкого в описании кортежа товарища Сталина:

 
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.
 

Это око с всепроникающим взглядом и по сию пору является главным атрибутом власти, только оно стало механическим и больше не требует высоты. Но бесконечные камеры слежения, которыми наполнены сегодняшние города и которые, вполне по Фуко, то ли наблюдают, то ли нет, но могут наблюдать, – это, так сказать, зримое и очевидное присутствие власти в городе.

Говорить о ценностях власти можно долго, а о ее специфических ценностях трудно: как правило, она разделяет ценности жрецов, а иногда рабочих и торговцев. Но можно ставить вопрос не о природе, но о людях власти – воинах, судьях, бюрократах и т. д. и т. п. Есть ли у них общие ценности? По крайней мере одна есть: все они признают ценность насилия. Конечно, ценность насилия могут признавать и другие. Но могут и не признавать. Мы легко представляем себе жреца или торговца, которые являются принципиальными противниками всякого насилия. Не признающего насилия офицера вообразить трудно.

Основоположник всех видов современной критики власти Жан‑Жак Руссо бичевал все институты государства – законы, собственность, образование, культуру, науку, – используя один сокрушающий прием: он апеллировал к человеку в естественном состоянии, к природе, где ничего подобного не встречается. Мы бичуем вслед за ним, обнаруживая противоестественность самых разных установлений. И везде, где мы сталкиваемся с противоестественностью, мы обнаруживаем домен власти. Образование и медицина, юриспруденция и наука, культура и искусство пронизаны властью в той степени, в какой они противоестественны, в какой отделяют человека от природы.

Наверное, самое ясное и эстетически совершенное архитектурное воплощение абсолютной власти – это Версаль. А самая яркая примета Версаля – это фонтаны. Фонтан – это вода, текущая вверх. Торжествующий манифест противоестественности.

Человек отличается от всего остального, живого и неживого, тем, что у него есть разум. Это кладет между ним и окружением границу. Настолько, насколько она переживается как граница естественного, она переживается трагически. Культуру можно описать как переживание этой границы – это сделал мой друг философ Михаил Аркадьев в книге «Лингвистическая катастрофа». Он выделил две стратегии работы с этой границей: восходящую, попытку найти Высший Разум, задумавший и сотворивший мироздание (тем самым оно становится разумным, и граница снимается), и нисходящую, попытку отменить свой разум и слиться с остальным миром (наркотические, экстатические, оргаистические практики). Хотя две эти интонации, восходящая и нисходящая, действительно организуют историю культуры, меня не покидает ощущение, что Михаил Аркадьев услышал именно их, поскольку он музыкант. Существует ведь и третья – удержание границы. Хотя ощущать себя существом противоестественным не слишком приятно, но это более или менее приемлемо по сравнению с перспективой скатиться до состояния животного.

Человек в драке теряет голову и отдается на волю эмоций и инстинктов. Воин сохраняет разум в бою.

Человек испытывает голод и нуждается в тепле. Воин терпит голод и холод, как будто их не существует.

Человеку ведома усталость и необходим отдых. Воин не знает усталости и презирает отдых.

Человек боится боли. Воин не обращает на нее внимания.

Человек боится смерти. Воин смерти не боится.

Отсюда вообще-то следует, что воин – не человек. Но на самом деле – не естественное существо. Не животное.

Власть – это удержание человека от естественного, удержание от редукции к животному. Удерживать нужно постоянно. Появляются новые чужие – их надо дрессировать, свои оскотиниваются – и их надо муштровать. Что такое животное и что нужно побеждать – это исторически подвижное дело. То, что раньше полагалось благородной доблестью – скажем, страстный патриотизм или подчеркнутая мужественность, – может оказаться дисквалифицирующим признаком. Но в этом случае ксенофобы или сексисты оказываются просто новыми чужими.

Форма власти тут не важна, хотя бывает похуже и получше. Но была бы какая-нибудь, а чужие всегда найдутся. Они всегда среди нас, но они не вполне люди – и к ним нужно применять насилие, чтобы привести их в человеческое состояние или же от них избавиться. Для этого нужны границы, правила перехода и надзор.

Отделяя своих от чужих, людей от нелюдей, разум от безумия, сознательное от бессознательного, власть получает исключительное конкурентное преимущество. Она может обратить процесс в свою пользу, более того, ровно это она всегда и делает. Страж у границы естественного и противоестественного получает мзду и за охрану, и за транзит.

Однако нельзя не признать, что самая идея удержания человека на границе от животного имеет экзистенциальный смысл. Этот смысл и создает миф власти.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации