Текст книги "Подмены"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
6
Так длилось ещё около трёх лет с небольшим. Вера Андреевна продолжала успешно трудиться на обоих фронтах, всё ближе подбираясь к замдиректорской должности, ставку на которую она сделала в тот день, когда вычислила бабасяновскую подставу. Как она и предполагала, дальновидно выстраивая стратегию отношений с Давидом, тот за всё время их связи нисколько не утомился столь близкой и долгой расположенностью к нему профессорской супруги. Даже наоборот, в те дни, когда та не пропархивала мимо него в своём по-врачебному накрахмаленном халате, рассекая подчёркнуто ледокольной грудью скопище магазинных граждан, оставляя после себя волну импортного благоухания, не ища глазами ничего и никого, а лишь чуть высокомерно одаривая взглядом всякую встречную личность, Бабасян даже немного терялся, чувствуя, что в такой день недобирает для себя чего-то важного и привычно уютного.
Вера ждала, ничего не предпринимала. Ей надо было окончательно уяснить для себя, стоит ли игра свеч. То, что Бабасян хоть и со скрипом, но дозревал-таки до перевода их полутайного романа из подсобки в нечто большее, она догадывалась. Пару раз тот намекал, не убирая с лица двусмысленной улыбки, насчёт того, что недурно б вместе проснуться как-нибудь на одной перине и чтоб обоим некуда было спешить. Покушать там, помечтать неторопливо в собственное удовольствие, а после театр посетить какой-нибудь или приличную выставку изображения картин. Можно и на музыку сходить, в филармонию, где при бабочках народ и прочих сюртуках, а можно и при платье дó полу с чистого шёлка и шпильках высотой с поперечник палки языковой колбасы.
Грезил, в общем. Глаза прикрывал, втягивая ноздрями папиросный дым и выпуская затейливые кольца через некрасиво сложенные дудочкой толстые губы. И даже успевал раскачиваться своим рыхлым корпусом, туда-сюда, ловя приятно выдуманный самим собой кайф. То ли он таким образом просто расслаблял себе душу или же, наоборот, загонял её, бедняжку, в тиски полной невозможности, какую рисовало ему богатое кавказское воображение.
Другой раз уже был чуть более конкретен: позвал на чей-то день рождения, в «Арагви», в компанию неблизких знакомых, не отягощённых знанием, кто кому супруга, а кто – так. Вера только потом поняла: хотел выпендриться ею, предъявить высокий класс, удорожить чуток, имея такую спутницу, собственные мужские акции. Там не только армяне были, имелись и от других народов и наций представители; а один пожилой еврей втесался без никого, вообще без пары. Но, как потом Додик ей шепнул, – самый богатый из присутствующих. Она почти сразу догадалась – цеховики и торговля. И её Давид среди них далеко не самый важный.
Моисею она ещё утром сказала, что, мол, смертельный учёт у нас, внеплановый и с тугой проверкой, какие раз в три года и чаще неожиданно. И потому не пила, чтобы потом не несло перегаром. Просто сидела рядом со своим, рассеянно внимая разговорам, и вежливо улыбалась, напоминая себе о дворянском происхождении. В то же время незаметно озиралась по сторонам, изучая непривычную ей среду, слегка кивала налево и направо, не слишком вслушиваясь в полупьяный деловой трёп, но подмечая, кто кому за этим разухабистым столом канарейка. Они поначалу-то солидно себя вели, и дамы их тоже. Но ближе к концу застолья заметно разошлись, подрастеряв начальную благочинность. Стали отношения выяснять – кто всё ещё в шутейной форме, а кто уже и на повышенных тонах. Танцевать ходили – как не подвигаться телом под щедрую севрюжку и добрый оркестр. Четверо пригласили её, и только один, уже совсем плохой, начав, как водится, про взаимную близость без Суреныча, позабыл сунуть телефон. Остальные по тихой воткнули-таки под рукавчик: имя-отчество и цифры, без фамилий. Она потом, не вникая, выбросила все, само собой. Но зато впервые ощутила себя королевой бала, по-настоящему, согласно давней мечте и наставлениям матери-княгини. Была трезва, выдержанна, отвечала вполголоса, улыбку сооружала тонко, одним лишь уголком рта, пару раз даже, припомнив ещё из пройденных в Воркуте классиков, использовала утраченные новейшей историей словечки типа «отнюдь», «ибо», а также чуть прохладные обороты вроде «видите ли, любезный» и «с позволенья сказать». В общем, произвела своей трезвой личностью фурор местного значения. Ему потом звонили, всё больше люди серьёзные, из тех, кто так и не смог полностью избавиться от приятных воспоминаний касательно Давидовой спутницы. Кто-то закинул не конкретно, просто насчёт того, кто, мол, такая. Другой – вполне предметно, предложив повстречаться двое на двое у него на даче. Третий, впечатлённый больше остальных, не дождавшись звонка от запавшей ему в душу ледиобразной дамы, просто предложил Давиду перекупить её у него и давал хорошую цену. Об этом Додик поведал Верочке на третий день после ужина в «Арагви», слегка потешаясь над ситуацией, но и не скрывая некоторой гордости за такой многообещающий исход встречи с деловыми.
После этого переломного дня Давид Суренович Бабасян задумался не на шутку. Это была именно та точка, поставить которую планировала Вера Грузинова-Дворкина. И если отталкиваться от этого, то прежние мутные виды обретали теперь вполне реальные очертания.
Ещё через полгода, вновь оценив ситуацию изнутри и снаружи, Бабасян на полном серьёзе заявил ей:
– Уходи ко мне, Вера, будем жить семьёй. Бросай профессора и перебирайся. Я хоть и партийный, но теперь в разводе. Так что всё по закону.
– Наверно, для должности вступал? – выдала она просто так, от растерянности, а заодно чтобы успеть подумать над тем, что он сказал.
– При чём должность? – нахмурился Давид Суренович. – Я ещё в армии на партию подавал, сразу как в часть попал.
– По снабжению отбывал? Интендантские войска?
– Если б! – неожиданно взметнулся Додик. – На дальнем обнаружении сидел, радиолокационные войска, только-только созданные. Станция П-8, в метровом диапазоне волн, между прочим. Наземный запросчик НРЗ-1. Антеннища – что на приём, что на передачу, ни одна сволочь не проскочит.
– И куда же ты жену дел, если к себе зовёшь? – созрев для нормальной беседы, поинтересовалась Вера, парируя идиотский пассаж про воздушного врага.
– Отделил, – буркнул Додик, – отправил к матери в Аштарак. И детей с ней.
– Как же так? – не поняла она. – Почему туда, а не в Москве оставил? Они же там пропадут, в этой вашей армянской глуши.
– Это они тут пропадут, – не согласился Бабасян. – Глушь – это когда есть всё, чего надо. А нормальная жизнь – это где мать, друзья детства и воздух. И соблазнов нет.
– Ну а если бы жена русской была? – озадачилась Верочка, уже примеряя ситуацию на себя. – Тоже к матери б выгнал?
– Русской дал бы денег и забыл. А нашу нельзя, не положено. Грех большой. И помогать буду до конца жизни. Как отец по убеждению и коммунист по вере.
– А когда меня выселишь, тоже грех будет или как? – допытывалась Вера Андреевна, немного нервничая и всё ещё переваривая нутром слова Давида. – И что с пропиской? Или это для вас для всех – так, эскимо на палочке, облизнул и выбросил?
– Для кого это – для всех? – не понял разом насторожившийся Додик. – Для каких ещё таких всех?
– Ну для ваших, для каких ещё, – не растерявшись и даже с некоторым вызовом попробовала отбиться Верочка. – Для армян, к примеру, и вообще, для любых кавказцев с горных территорий.
После короткой паузы Бабасян, решивший всё же не трогать эту определённо невыигрышную тему, вернулся к главной:
– Ты, Вера, по нашей крови хоть не армянка, но зато по своей – дворянского племени. Так что то на то получается. И поэтому – тоже грех. И значит, беру тебя тоже дó смерти, на пожизненное, не дай бог.
– А у армян князья есть? – улыбнулась Грузинова, слегка успокоившись. – Или же одни торговые работники?
– У нас на три армянина два князя, не меньше, – горделиво развёл руками Додик. – Я и сам князь, только, мамой клянусь, забыл, какого древнего рода. У нас там сильно всё напутано, каждый не хочет уступать своего, и часто выходит нехорошая накладка. Бывает, что и с кровью. Думаешь, чего я оттуда отвалил? Там бы меня при этой моей несговорчивости уже давно бы грохнули. Но только и памятник выстроили б такой, что будьте любезны, с чистого гранита без прожил. Да крышу бы навели ещё, чтоб не мок. – И финально вздохнул: – У вас проще всё, хоть и не так красиво.
– Чего ж долго собирался-то? – не сдержалась она, ещё не понимая, где у спутника её будущей жизни начинается серьёзное и в каком месте заканчивается шутейная часть. В последние дни будто чувствовала, что случится нечто подобное, но тотчас ответить по-любому была не готова. – У меня сын, ты ведь знаешь. – Она тянула время, испытывая Додика на прочность. – А у сына отец.
– А у меня мильон, – хмыкнул в ответ Бабасян, – и не один. И ты это знаешь. А если не знаешь, так другая знать будет. Только я хочу, чтобы ты была, Верочка, а не эта другая. Сама же знаешь, что только тебя и желаю непрерывно, а все, какие есть и были до тебя, – так те, обрывочно, без последствий для чувства, даже на коротенькую историйку не тянули – чисто на пустой анекдот. – Он взял её ладонь и приложил к сердцу. – Слышишь? – И пояснил наставительно: – Это значит, ты сделана для меня – спецзаказ. А Моисей твой перебьётся, он уж, наверно, на шестом десятке, для чего он тебе? И сын, считай, вырос уже – студент, отрезанный ломоть. При чём он вообще?
– А он у меня скоро возьмёт да женится, – продолжала тем не менее торговаться Верочка, – дети пойдут, куда они без добавочной заботы?
– Да не беспокойся ты. – Додик махнул рукой в никуда, скорее всего имея в виду бесконечность. – Отделятся на своё жильё, а мы поможем. Ты давай про главное решай, а не про это несерьёзное.
Вера помолчала. Кабы устранить с пути десяток факторов неодинакового калибра, то перспектива была бы интересной. Внутренне она всегда того хотела, однако верила в приоткрывшуюся возможность не до конца, не рассматривала всё ж таки как вероятную. Зато довольно продолжительное время подпитывала себя тем, что в теории вполне реально могла противопоставить авторитетному мужу Моисею мужчину рангом не хуже, к тому же с приятным капиталом. Хотя и не обременённого научными степенями и без геройского гвардейского прошлого. Именно в этот решающий момент она прикидывала, как вернётся сегодня домой и уже вполне отстранённым глазом обследует коммунальное помещение родной ей некогда Каляевки. И с каким обновлённым чувством глянет на собственного мужа, зайдя в их совмещённый спальный кабинет. И как он обернётся к ней, оторвав лысеющую башку от этого своего нескончаемого задачника по теоретической механике, над которым корпит вроде бы третий год подряд, сочиняя для студентов новые сказки про механику и механиков. И как он спросит у неё про «как дела», но, не слушая ответа, уже отвернётся к раскиданным по всему столу бумагам и возлюбленной своей логарифмической линейке – вжик-вжик, мать-перемать, – с какой не расстаётся даже в уборной, всё высматривая да выискивая на ней всякую бессмысленную мелкоту. Как-то даже поинтересовалась, для чего, мол, так гнобить глаза свои и себя же целиком, если есть уже тыща таких же задачников да учебников по этому скучному делу. Она же училась, помнит. Ну будет ещё один, и чего? Деньги – смешные, а толку – как дохлому кабану от Шуберта. Он выслушал её тогда и сказал:
– Вера, я хочу сочинить самый лучший задачник в истории моего предмета. Самый совершенный. Не составить – именно сочинить. Каждую задачу я придумываю, пытаясь сделать так, чтобы исходные условия уже с самого начала были ощутимы не только органами зрения или слуха, но и как бы самим внутренним устройством человека, максимальным количеством его тончайше устроенных рецепторов, о которых, вполне вероятно, люди ещё не знают сами. Такое видение способно случаться на ином молекулярном уровне и неподотчётно узконаправленной мысли. Она же порой, как это ни странно, мешает воспринимать действительность, как та того заслуживает, потому что упирается в нечто уже знакомое голове, исхожее, не раз предложенное человечеству в том или ином варианте прочтения, считывания. Но если тот же предмет или часть его поместить в условия непривычные, совершенно неожиданные для каждого и для всех, то и сама мысль пойдёт другим путём, точно так же обходя накатанный путь, который рассудок отбирает механически. Иными словами, я очень хочу того, чтобы эта книга способствовала творческому саморазвитию личности. Любая задача из моего задачника – лишь способ вовлечь студента в поиск, в нетривиальные размышления, лишённые наставничества азбучной педагогики. Ответ на задачу, пускай и неверный, – тоже некий важный путь познания. Просто я мечтаю придумать такой вопрос, на который человек сам бы хотел найти ответ, вне зависимости от нужды учебного процесса. Но их должно быть много, таких вопросов. И поэтому времени для этого тоже требуется много. Годы. – И улыбнулся. – Но я постараюсь побыстрей, чтобы, как минимум, успеть при жизни. – И заглянул жене в глаза. – Это тебе понятно, Верочка? – Будто издевался над ней, пытаясь обратить в свою дурную веру.
Она и ответила на тот его вопрос, но только по-другому, не про механический рассудок. Сказала:
– У тебя, Моисей, сын не сегодня-завтра женщину в дом приведёт, жену, а ты всё со своими рецепторами носишься, с задачками про чужие предметы на свою же единственную голову. Свой-то предмет, говорю, днями-ночами только и делает, что об этой своей Катюне думает. Ты что, вообще не в курсе, что там всё серьёзней некуда? Он ей вот-вот живот надует, вот увидишь, а она с общежития сама, без жилья, без ничего, одни глазищи мокрые пялит, будто милостыню просит. Лимита, короче, и к тому же без видов на жилплощадь.
Так и было. Но только сказать, что Лев Грузинов-Дворкин был всего лишь влюблён по уши, означало ощутимо занизить планку важности события, имевшего место в его конкретной жизни. Ещё года три назад, готовясь к приёмным экзаменам во ВГИК, на операторский, он подметил за собой одну интересную особенность. Девушки, практически все и без разбору, с которыми в силу природной совестливости Лёка стеснялся встречаться вне школьных стен, но о которых грезил ночами под одеялом, внезапно разделились на красавиц и уродин, на вполне себе ничего и просто никаких. Гормон, до этого не дававший ни жить, ни дышать, ни учить уроки, слегка отпустил малость пережатую Лёкину серёдку, ослабив временные тиски и тем самым дав Лёке шанс окинуть мир людской чуть более трезвым взглядом. И прежде всего это было связано с тем, что Лёка, расставшись со школой, в одночасье переключил мозги на прекрасное. Ко времени поступления на операторский факультет количество сделанных им снимков зашкаливало – чёрно-белые фотографии всех размеров раскиданы были по всей Каляевке, за исключением территории Рубинштейнов. Печатал он их в прикухонной кладовке, расположив увеличитель на большущем соседском сундуке, постоянно запертом на внушительный амбарный замок. Было удобно, всему хватало места. Но потом старые пугала его оттуда забрали, и пришлось перетаскиваться на свой, дворкинский. Тот был уже не такой обширный, и Лёка сердился на Ицхака и его Девору Ефимовну за проявленную ими скупость и неуступчивость. А вообще они были ничего – беспроблемные. Жили, как запечные сверчки, разве что не трещали и не откладывали яйца. Он их не часто видел, те всё больше прятались у себя, выходя к плите или же по какой-нибудь редкой надобе, причём обязательно по одному и никогда в паре. Странно одевались, в хламиды какие-то несовременные. И молчали. Как-то он, пересекшись на кухне с Ицхаком, поинтересовался, заметив, какие длиннющие у того пальцы:
– А вы не пианистом, случайно, работали?
– Нет, – покачал головой старик, – когда-то я был скрипач.
– И скрипка есть? – уточнил Лёка.
– Была, – снимая с огня кастрюльку, кивнул в его сторону Ицхак и заторопился. – Но больше нет.
– А для чего вы свой сундук утащили? – Лёкин вопрос догнал соседа уже в дверном кухонном проёме. – Вам же, наверно, с ним неудобно.
Тот, дрогнув плечами, не ответил и быстро удалился.
«Странные они всё же, чудные какие-то, – подумал он тогда в очередной раз, – сами же себе неудобства создают, будто кто-то их тут притесняет».
Как и папа, они тоже были евреи, и точно так же в жилах у обоих не содержалось и частицы дворянства.
«Но только одни, как папа, делаются профессорами, – снова подумал о них Лёка, раскладываясь на сундуке и готовясь приступить к печати снимков, – а другие так и остаются при вечном своём местечковом рабстве».
Лёкина половина комнаты, ставшая благодаря отцу самостоятельным пространством обитания, до самого потолка была завалена работами юного фотографа Грузинова-Дворкина. По большому счёту, если не брать в рассмотрение плоды самых первых его, совсем уж никудышных фотографических опытов, всё началось в Коктебеле. Они тогда остановились на частном жилье, из окон которого открывался совершенно немыслимый вид на Карадаг. Отец и мама, как запомнилось ему, переживали в ту пору небольшой, довольно вяло протекавший семейный кризис, потому отец и придумал эту удивительную во всех смыслах поездку. Оба полагали, что Лёка при его мальчишечьей слепоте и отсутствии умения вникать в нюансы родительских отношений по-сыновьи, на чуть более тонком уровне, мало чего видит и понимает. Внешне, казалось им, семейная пристойность соблюдена. Но так обоим лишь хотелось думать. На деле же всё было иначе, поскольку если для осмысления происходящего их сыну не хватало опыта и головы, то оставались ещё пытливые, повышенно въедливые глаза. Он и видел – что-то там не так, хотя ни тот, ни другая ни словом, ни поступком не подтверждали Лёкиных предположений о несовпадении во взглядах на жизнь. Поначалу он, чистая душа, искренне считал, что виной тому он сам. Что оба много и серьёзно трудятся: папа у себя на кафедре, мама – в магазине, и вину за то, что в результате ребёнок имеет вольницу и недогляд, каждый возлагает на другого. Потом, подумав, всё же решил, что дело не в нём, не в сыне, и не в их разночтениях в вопросах воспитания. Имелись, как он догадался, и некие прочие основания для того, чтобы со временем его родители перестали встречно улыбаться, как и проявлять в отношении друг друга когда-то нескрываемую нежность и вместе радоваться ерунде, вроде внезапно распустившихся высоченных золотых шаров в дворовом палисаднике. Они на самом деле были очень разные, папа и мама. Отец был ужасно умный, это было понятно и так, – и не потому, что профессор, а из-за того, что смотрел он на Лёку вечно мудрыми глазами, в которых непременно присутствовала мысль, хотя, как Лёка ни пытался, ему не каждый раз удавалось её уловить. Мама обычно глядела не так, проще, что ли, без этого неудобного отцовского наждака. В мамином взгляде наряду с вечной озабоченностью Лёкиным здоровьем присутствовал ещё и молчаливый вопрос про саму же её, маму. Про то, что если он её честно любит, то почему так редко обрушивает на родную мать восторги по поводу её материнской к нему привязанности. Ждала благодарности, как когда-то сам он, маленький ещё, вечно ждал гостинцев. Но только потом, чуть повзрослев, ждать перестал; мама же словно зависла в своём материнском промежутке между его, Лёкиным, детством и недовыбранной от него признательностью за всё хорошее.
Через пятнадцать лет появилась бабушка Настя, нагрянувшая для постоянной с ними жизни из своей заполярной Воркуты, где она успешно довела себя до пенсии, которую и прибыла тратить в столичных магазинах, а заодно присматривать за внуком и готовить всем еду. В общем, она была ничего, но слишком уж какая-то простая, хоть и не простодушная. Говорила, что в её и маминых жилах течёт чистейшая княжья кровь и что, значит, и в его, Лёкиных, кровеносных сосудах содержится она же, берущая начало по прямой дворянской ветке. А у отца его, Моисея, такой крови не было и нет, потому что в отцовской нации вообще никаких дворян не было и тоже нет в принципе. Там – больше по торговому направлению оседлой жизни, а ещё по музыке и зубным протезам.
Сначала он надул губы, потому что не хотел делить личное пространство тайных вожделений с кем-то ещё. Но и противиться этому вынужденному подселению тоже не мог, поскольку других вариантов не имелось. Когда же умный отец догадался поделить комнату, перегородив её стеной и образовав таким образом отдельную площадь для каждого, отношение его к бабе Насте изменилось. Из соглядатая и принудительного наставника Анастасия Григорьевна, урождённая чисто Грузиновой, безо всякой, как у Лёки, чёрточки перед чужеродным добавком, враз сделалась вполне себе терпимой родственницей, у которой к тому же и сырники получались намного вкусней маминых. Мама, кстати, вскоре вообще перестала готовить, лишь в числе прочего снабжала семейство густейшей неразведённой сметаной, от которой эти сырники, может, и казались Лёке нежней. А вообще, относился он к еде с какой-то недетской внимательностью. Не в том смысле, что капризничал или просто отказывался есть то, что не по нему, как это случается с подростками. Дело было в другом: уже с ранних лет во время еды Лёка был чересчур аккуратен и совершенно не по-ребячески нетороплив. Куриную ножку употреблял исключительно с помощью вилки и ножа, отсекая лишь наиболее мягкие части. Не освобождённый от прожилок и хрящей остаток безжалостно оставлял на тарелке. Неизменно благодарил бабушку и маму за любое приготовленное блюдо, однако каждый раз делал это так, что распознать степень признательности становилось непросто. В такие моменты Моисей Наумович не уставал в очередной раз удивляться тому, откуда в сыне его, избежавшем подобающего воспитания, взялась эта врождённая вежливость, это странное благородство, эта вовсе не детская деликатность. Что сам он, что отец его Наум Ихильевич предпочитали расправляться с куриной ножкой строго при помощи лишь голых рук, дочиста обгладывая суставный хрящ, разделываясь с ним до конечной огрызочной мелкоты и высасывая из остатка косточки все последние соки и мозги. Считалось, мало что может сравниться по вкусовым ощущениям с этой удивительной субстанцией. То же относилось и к мозговой говяжьей кости – до тех пор, пока ударами о разделочную доску не были вышиблены из неё и не высосаны последние остатки рыхловатого костного мозга, тёплого ещё, не утратившего умопомрачительного бульонного аромата, кость не считалась готовой к отправке в мусор.
«Может, и правда эта чёртова грузиновская кровь работает… – думал Моисей, глядя на сына. – Но отчего тогда эти-то такими хабалистыми уродились: что Веронька моя, что матушка-княгиня».
А потом отец внезапно предложил поехать в Крым, втроём. И Лёка почувствовал, что в семье что-то переменилось. Возможно, таким образом папа хотел отвлечься от нескончаемых кафедральных дел или, может, просто пытался встряхнуть маму, тоже непомерно устающую в этом своём гастрономе. Или у них, что тоже допустимо, наступил второй медовый месяц, как это временами случается у любящих, но редко помнящих об этом супругов.
В любом случае, было хорошо, очень. Он вставал, пока родители ещё спали. Хотелось успеть захватить рассвет на фоне гор. Лёка закреплял штатив, устанавливал экспозицию и ловил в объектив всё самое прекрасное, дарованное небом. Затем, вновь опасаясь упустить режимную съёмку, повторял манипуляцию ближе к вечеру, но уже развернув камеру в обратную сторону, на закат. В момент начала светового разлива, сперва розового и сразу вслед за тем густо-малинового, солнце по обыкновению чуть-чуть не достигало верхнего края горы, того самого, который отстоял дальше от точки наблюдения. Лёка знал, что ещё малость – и оно присядет на этот край, на минутку, не более того, потому что ещё через мгновение начнёт заваливаться ниже, неровно разрубаясь надвое острым наконечником нависавшей над морем скалы. И это тоже непременно следовало взять крупно и широкоугольным объективом.
Он возвращался и, казалось ему, обнаруживал между родителями вполне симпатичный мир. И они шли завтракать в местную кафешку столовского типа. Мама морщилась, но ела. Папа же лишь смеялся дурнопромытой алюминиевой ложке, заменявшей чайную и подаваемой в паре с гранёным стаканом едва тёплого кофейного суррогата, словно где-то под прилавком надудоненного им тёткой в дурацком кокошнике.
– На фронте такая же была, – задумчиво вспоминал он, размешивая суповой ложкой сахар в кофейной жиже, – такое ощущение, что сейчас раздастся команда и тогда надо быстро облизать эту ложку, сунуть за голенище и сломя голову нестись в расположение батареи, готовиться к наступлению.
В общем, прожили три недели душа в душу. На этот раз даже мама, предпочитавшая демонстрировать лёгкий каприз до возникновения его причины, и та была вполне довольна и даже отчасти возбуждена тем, как сложилось у них это славное крымское приключение. А когда вернулись, отец снова потускнел, ушёл в себя, стал чаще закрывать за собой дверь в кабинет, чтобы туда не доносились звуки квартирной жизни. Раньше он терпел их, почти не замечая, и иногда даже кричал оттуда домашним, не претендуя на отклик, исполненный в вежливой форме.
Но как-то незаметно для самого Лёки это всё перетекало уже на второй план. На первом окончательно поселилось фотоискусство. Лёка и в городе не простаивал, мотаясь с одной съёмки на другую: бесконечно выискивал лица, тут и там, чтобы обратить их в портрет. Бабу Настю ставил то спиной к окну, для контрового снимка, а то, развернув в три четверти, наоборот, приглушал искусственное освещение, оставляя лишь естественным образом падающий заоконный свет, и снимал одно лицо, крупно, создавая тени, играя ими в зависимости от того, как образовывались те на лице княгини, каким в результате получалась линия овала и с какой детальностью высвечивались морщины. Морщин у бабы Насти явно недоставало в связи, наверно, с северной закалённостью кожного покрова, и это вызывало у Лёки недовольство. Он рассчитывал на правду жизни, но через бабушку шёл один лишь сплошной обман, поскольку следы отжитых ею лет слишком уж неохотно соответствовали нуждам замышленного им фото. И потому они, не укладываясь в композицию как надо, не образовывали ячейку настоящего искусства.
Хотелось поснимать и маму, но та плохо поддавалась уговорам, не понимая, к чему вся эта дурь, когда отец – институтский профессор, и только скажи кому надо – сын беспрепятственно пройдёт на нужный факультет без риска быть снятым с дистанции. У них в торговле такое называлось отбраковкой, но то больше касалось не продуктов, а тары и вообще любой упаковки. Картоны, ящики, поддоны, всё прочее, включая пакетирование бумажное и из целлофана. И на всём этом хитромудрый пройдоха Бабасян имел процент. Усушку же с утруской по всей номенклатуре пищевого продукта, как и тарно-упаковочную отбраковку, вела сама она, лично. Давид поставил и строго наказал, чтоб выдерживался заданный процент, весовой и поштучно. И ни грамма, ни штуки меньше заданного. Иначе материально пострадает сам калькулятор, то бишь она, Грузинова: её персональная доля уйдёт на погашение невыбранного процента.
Об отце, в смысле портрета, как-то не думал. Тот, уже с внушительными залысинами, растекшимися по черепу, близящимися к затылку слева и справа от кустика волос, кое-как прикрывающих макушку и едва не достающих висков, не вызывал у Лёки той эстетической привлекательности, которая казалась ему единственно верной. Отец был, в общем, никакой, если исходить не из личности как таковой, а идти строго от лица. Само по себе было оно всего лишь умное, и только, без таинственных глубин, уходящих в центры зрачков. Не молод, с одной стороны, но и не особенно возрастной для того, чтобы объектив фиксировал нечто харáктерное, годное для фактуры глубокого старика или же искрящегося молодостью весёлой бездумности. Ну и нос не как у всех – больше, чуть мясистей и слегка пористей, если брать крупно. Папа, хоть был и родной и близкий, но был не модель. Зато эти оба, соседи-старики, что один, что другая, казалось, будто умышленно созданы для постановочной съёмки. Да и для любой другой сгодились бы, с превеликим удовольствием. Да хоть со спины – когда, скажем, Девора Ефимовна, поскрипывая туфельками и сутулясь, удаляется от объектива в сторону уборной, в этой своей ошпаренной вязаной кофте, в мешковинном платье до паркета или в дурацком пожилом халате с кистями. Подарок, и только. А сам?! Гнутый, как бамбуковое удилище под пудовым сомом, с этими нереально тонкими длиннющими пальцами, на которые перчаток не сыскать. С лицом, затянутым в сетку морщинистого кракелюра, от сквозного и до тончайшего, волосяного. Лёка уже знал, как создаётся подобный эффект в фотографии, когда желатиновая поверхность фотобумаги обрабатывается в специальном тепловом режиме, и тогда в поверхностном слое от разности температур образуются искомые трещинки, создающие фантом старения. Тут же всё было естественным, готовым, настоящим: ставь камеру – снимай, радуйся удаче. Жаль, что баба Настя между делом предъявляла старикам свою ничем не мотивированную неприязнь, иначе, чем чёрт не шутит, глядишь, и уломал бы подселенцев на быструю версию домашнего искусства.
Готовые снимки комплектовал по разделам, какие-то обрамлял, иные соединял с паспарту. Но большинство уходило в папки, число которых стремительно росло. Вскоре папки заполнили всё свободное пространство Лёкиной полукомнаты, после чего выбора относительно того, куда держать экзамены, уже не оставалось.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?