Электронная библиотека » Григорий Ряжский » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Подмены"


  • Текст добавлен: 20 февраля 2016, 05:40


Автор книги: Григорий Ряжский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Мне жаль, отец, что мы виделись с тобой так редко. Что жизнь наша оказалось совсем не такой, какой могла бы стать. Что за эти годы у тебя вырос внук, Лёва, которого ты почти не знал, и поэтому, пока рос, он был лишён дедушкиной ласки. Судьба раскидала нас по разные стороны жизни, и мы сами виноваты, что в своё время не подправили эту судьбу, хотя, наверно, и могли…

Больше говорить было нечего. Любое слово чуть в сторону от жизни или смерти уже так или иначе стыковалось с вдовой. Та же, как он понял для себя, по-прежнему продолжала откровенно недолюбливать московскую родню, хотя открыто никогда в том не признавалась. Просто игнорировала её существование, не упоминая в разговоре с мужем имён и не задавая вопросов. Об этом ему тоже успели шепнуть, кто-то из хоронивших отца недоброжелателей, пока все грузились и отправлялись. Что-то во всём этом было не так, но ни сил, ни нужного настроя, чтобы вникнуть ещё и в это, не было. Имелось одно-единственное желание – отдав долг сыновней памяти, убраться восвояси. Он и Лёку с собой потащил в этот далёкий Свердловск не просто так, а чтобы было с кем перекинуться словом среди абсолютно чужих людей. Поначалу даже упоминание матери, первой и когда-то любимой жены покойного, Моисей Наумович постарался опустить, догадавшись, что за этим столом существуют и запретные темы. Но не удержался-таки, сказал, прощаясь уже совсем:

– У нас самолёт вечером, а мы хотели ещё на кладбище заехать, на мамино, пока не закрылось. Навестить и, может, рассказать о папе. Она ведь тоже должна знать, она же его до самой смерти любила. Она и на фронт об этом писала мне. Вот… может, встретятся теперь где-то на небесах… – Он коротко кивнул Лёке, и тот незаметно выбрался из-за стола.

Это была ложь, про письма. Мама не писала об отце. Письма за все годы, пока сын находился на передовой, вообще находили его едва-едва: чаще попадали под бомбёжку, терялись, не доносились армейской почтой. Но в тех, что оказались в руках, не было ни слова об отце, будто того не существовало вовсе. Он тогда ещё удивился, подумал, запамятовала мама, как это может быть – ни от самого отца в письме ни строчки, ни от мамы про него. Потом, через годы, догадался, что, верно, уже в ту пору был меж ними разлад, и, судя по всему, не пустячный. И ещё подумал, что мама поступила с ним нечестно, умолчав об отце, – нужно было подменить тогдашнюю правду, солгать сыну хотя бы по милости войны, из чисто родительских соображений, которые не знают, не ведают бессердечности, а лишь стремятся сделать ребёнку хорошо, доложить ему на душу любви, уверенности и покоя. А дальше бы разобрались, когда фашиста б задавили и вернулись в мирный дом.

А ещё он солгал про самолёт – рейс был утренний, хоть и ранний. Просто хотелось избежать неловкости, если бы предложили остаться в доме мачехи на ночь. Моисей Дворкин знал, что поступил как минимум некрасиво. Или даже подловато. Однако не мог сдержать себя, не получилось. В дверях, когда уже вышли с сыном, он, обернувшись вполоборота, бросил отцовской вдове:

– Имейте в виду, нам ничего не надо.

– Мне тоже, не переживайте… Мне вообще без него ничего не нужно, – отрешённо глядя в сторону, отозвалась та и закрыла за ними дверь.

«Сука она всё же, – подумал он тогда, – жаль, что лицо хорошее, как будто забыли поменять, когда подлючестью этой награждали…»

Оттуда они, взяв такси, добрались до городского кладбища, успев незадолго до закрытия. Нашли могилу, молча постояли. Дворкин щёлкнул сына возле могильного камня. Затем Лёка – его, в той же позе. На этом взаимная фантазия исчерпалась, дальше путь им лежал в аэропорт, где они и провели остаток времени, ожидая рейса на Москву.

Маме он, как и обещал за поминальным столом, сообщил о смерти отца. Довольно безучастно, чтобы не переходить на личности. Не понимал, как поступить лучше – на тот случай, если она где-то поблизости. И сына не постеснялся, говорил вслух, не про себя, – что чувствовал, то и выдал в воздух, окружавший кусок чёрного мрамора. Перед уходом смахнул снег с оградки и коротко всплакнул, удивившись несдержанности слёзных желёз.

Чуть позже он ещё раз прокрутил в памяти события прошедших суток, уже когда самолёт шёл на посадку и в проёме иллюминатора обнаружились нарезанные на прямоугольники и квадраты, в заметных проплешинах подмосковные поля, ещё не до конца освободившиеся от остатков тающего снега.

– Схоронили? – первым делом справилась тёща, когда они, не спавшие, добрались до Каляевки.

– Схоронили, баб Насть, – ответил за двоих Лёка, – и у той бабушки тоже были, на кладбище. У другой.

– Да ты что? – всплеснув руками, изумилась княгиня. – Ну вы, братцы, даёте! Одним днём обернуться и везде поспеть – прям стахановцы! – И тут же снова озадачила: – Ничего там, случайно, не перепало нам?

Моисей строго глянул на тёщу, пытаясь урезонить её пыл.

– Нет, ну а чего такого? – едва ли не возмутилась Анастасия Григорьевна, округлив княжеские очи. – Это ж для ребёнка, для Лёкочки. Покойник ему как-никак дед родной – а, Моисеюшка? Жена женой, а только остальную родню никто ж не отменял, всё по закону, я узнавала: вторые полста процентов поровну на всех, кто с первой линии по части кровных уз. Надо было не назад ехать, а к нотариусу. Сказать, так, мол, и так, зафиксируйте, что – сын. И сообщите нам о принятом решении по разделу имущества.

– О доле в наследстве! – со злостью оборвал её Дворкин. – Раздел – это при разводе. А я, кажется, с отцовской вдовой не разводился.

– Ну ты, знаешь, тоже не умничай. – Княгиня явно не поддалась минутному раздражению зятя. – И знай ещё, Моисей, – не подсуетишься, так оно и уйдёт потом в чужие руки, всё, что от батюшки твоего осталось. И не с кого после спросить будет, раз сам же и просрал, прости господи.

Она была почти на шесть лет старше зятя, и это добавляло Анастасии Григорьевне уверенности в те нечастые минуты, когда она решалась приоткрыть рот в адрес головастого дочкиного супруга. Если втайне, даже от дочки, то немного смущало неблагородное происхождение Дворкиных – в том смысле, что и отдаленно не имело при себе мало-мальски русского, исконного, понятного, своего, не говоря уж о корнях аристократических, какие имелись у них, Грузиновых. Но вместе с тем не могла не оценить и светлой его, просторной для ума головы, как и его отношения к дочке Верушке, взятой голой и бо́сой из ниоткуда, и его же могучего мужеского начала, в прямом отношении, в постельном. Бывало, даже через стенку ночами доносилось до бодрствующих тёщиных ушей, как тот на Верке охал и рычал, прошибая её чуть не насквозь. И так, считай, без укороту, будто б только днями с ней сошёлся и ещё близко даже не насытился.

В смысле прямой женской красоты Анастасия Григорьевна всегда полагала, что лично ей повезло пуще дочкиного. Природа хоть и северная, а постаралась всласть: что пальчики эти, что пузик ничуть не выпуклый, не как у её Веруни, где линия животика уже заметно для глаза потихонечку начинает выдавать несовершенство телесного контура в целом. И кожа, где ожидала, не морщит, а могла б. Волосы, правда, подвели, но так сама же в том и виновата – химию не ту применила и пожгла. А теперь когда ещё отойдёт вся эта гадость, чтоб новое уродилось на месте унылого пепелища. Но только и на оставшиеся нетронутыми красоты зять смотрел так, будто метил сквозь них в стену, ища на ней совершенно другие виды. Получалось, что такое его отношение, вежливое, но больно уж выдержанное, не позволяло княгине идти на сближение с ним больше разрешённого. И это хитроумное зятево поведение порой обижало. Однако это и был тот самый случай, когда ни пожаловаться некому, ни самому высказать в лицо.

– Ладно, разберёмся, – отмахнулся Дворкин, – дайте хотя бы прийти в себя после самолёта.

Сам же, снимая плащ, думал уже о другом, об этих Рубинштейнах: «Нет, всё же не они это… просто не могли, ну никак… Да им самим впору вешаться от этой затянувшейся безнадёги: ни детей, ни друзей, ни родных, ничего, никого. Даже с соседями, и с теми не повезло: княгиня воркутинская, чует моё сердце, так и будет гнобить их всеми способами, какими умеет. Загадит всю каляевскую ноосферу к чертям собачьим. Или я ни хрена в этой жизни не смыслю».

К новой ипостаси он привыкал медленней, чем был его первоначальный настрой на разом изменившуюся жизнь, когда он уже почти смирился со знаком дьявола, спущенным в кадры учебного заведения около двадцати лет назад. Нехорошие пульсации всё ещё подступали близко к горлу, сдавливая гортань, но порой резко оттекали куда-то вниз, целиком высвобождая грудь для ровного и полного дыхания. В такие минуты он терялся, не понимая, какое из ощущений верней. Кроме того, мешала досада, оттого что совершенно не с кем было поделиться этим проклятым делом, какое свалилось откуда не ждал. Сперва, ища вариант для исповеди, он подумал о Лёке, как о наиболее близкой к нему, надёжно родной душе. Но, пожив какое-то время с этой мыслью, решил, что тот не дозрел ещё до сочувствия в нужной форме. С другой стороны, и не с Анастасией же свет Григорьевной про такое балакать – тоже дело понятное. Так с кем? И вдруг сообразил, что совершенно не подумал о Верочке, жене, – той, с кем прежде всех остальных должен был поделиться дурным известием. А ведь даже и случайно в голову не залетело. И это была новость под номером два, хотя и сильно запоздавшая – супруга, Вера Андреевна, уже который месяц трудилась на ответственном направлении, замзавотделом крупного гастронома неподалёку. Сами позвонили и сами же позвали, летом ещё, сразу после Коктебеля. Для чего, почему, зачем – оставалось загадкой. Как и её моментальное согласие, ещё до разговора с ним. Отчего вдруг такая, ни с того ни с сего, внезапность? Жажда перемены жизни? Неужто, думал ущемлённый супруг, всё это из-за охлажденного говяжьего филея и отрубка свиного зада, которые с первого трудового дня его жены не переводились в семейном морозильнике. Плюс, считай, дармовые сосиски от Микояна, заменившие привычно целлюлозные по рупь девяносто, и густейшая, потому что ещё не успели разбавить, сметана.

Сама Вера Андреевна была абсолютно счастлива, и этого нельзя было не заметить. По крайней мере, ко дню смерти свердловского свёкра её торговая страсть отнюдь не остыла. Скорей наоборот, на глазах у собственного мужа профессорша Грузинова-Дворкина, будто неуправляемая чума, набирала дальнейшие обороты. То был прорыв в манящую неизвестность – только такое объяснение удивительной перемены в жизни супруги, ранее не отмеченной усердием к любому системному занятию, мог дать всему этому Моисей Наумович, подвергая ситуацию в семье беспристрастному анализу. И всё же внезапная жёнина самостоятельность отчасти напрягала, потому что понял вдруг, что незыблемый статус его как добытчика и головы всему заметно покачнулся. Нет, вроде бы всё текло, как и прежде, со всеми нужными изгибами и поворотами, отвечая привычному укладу жизни в ходе всех пятнадцати совместно накопленных лет. И вместе с тем было ощущение, что происходит нечто чужеватое, постороннее, не своё; и это «чужеродное» вносило в отношения супругов некую новую, не отыгранную покамест, но и не прописанную ещё ноту. Это если вообще отбросить и растоптать, как пустое, суждение общего характера относительно избрания благородным человеком занятия, годного для продолжателя княжеского рода. «Торгаш». Некрасивое сочетание букв слышалось уже в самой приблатнённости их звучания, в этом мягко шипящем окончании, в той лёгкой пренебрежительности придумщика этого слова в отношении его носителя.

– А что, кстати, Анастасия Григорьевна-то говорит насчёт твоей работы? – озадачил Моисей Наумович жену ещё в начале её магазинной карьеры.

Та пожала плечами, то ли не придавая такого уж важного значения материнскому благословлению, то ли, наоборот, удивившись, что у матери с дочкой вообще возможна в этом смысле какая-либо нестыковка.

– Как «что говорит»? Говорит, повезло. И что надо стараться, чтобы двигаться дальше, потому что это направление деятельности во все времена было самым достойным и уважаемым для человека культуры и труда. Мы их культурно обслуживаем, они взамен отдают нам труд. В смысле, зарплату от него. И ничего позорного ни для кого. – Верочка вопрошающе вскинула на мужа глаза и уже на чуть повышенных тонах добавила, верно учуяв, что, вместо круговой обороны, ей лучше расставить предписывающие дорожные знаки. – В конце концов, я же не ящики двигаю и не за кассой горбачусь. Да и не за прилавком хамлю. За мной – учёт и контроль. Ну и материалка на кондитерской секции, временно, для освоения дела. Ничего не поделаешь – ответственность. И я её принимаю какой есть, по всей товарной номенклатуре.

«Князи, мать вашу!» – чертыхнулся про себя Дворкин, понимая, что любое сопротивление или супружеский совет уже не помогут.

Здесь обнаруживалось гораздо более сильное начало, ожидавшее и дождавшееся своего часа. В этом месте наружу выползало уже само исподнее, не стыдясь оказаться быть выпущенным на всеобщее обозрение. И даже более того – откровенно своей демонстрацией довольное.

«А плевать… – передумал он уже чуть потом, постепенно привыкая к мысли, что жена его – магазинщица. – Раз сам ущербный, то чего уж теперь с моста в воду плевать, обратно не потечёт и чище не сделается. Пускай потрудится: в конце концов, может, со временем разберётся, когда от своих же по шапке получит. Главное, чтобы на кафедре не вызнали, иначе – как сотрудникам потом в глаза смотреть? Скажут, раз жена воровка, то и сам недалеко от неё ушёл, ветеран ряженый. И все эти разговоры его про честность и долг преподавателя перед студентом – типичная приспособленческая мишура».

Походя вспоминалось вето, то самое, пожизненное, – метка, спущенная «голубыми мундирами» на его безвинную личность.

«Что ж, раз они с нами так, то мы с ними – вот как! Какие – они, такие, стало быть, и сами мы. Экий у нас, получается, преданный народ в стране немытой рабов да господ, мать вашу. А ещё кровь за этих гнид проливал», – никак не успокаивался Моисей, возвращаясь памятью к предыдущему Девятому мая, ставшему днём скорби и печали по самому себе.

Впрочем, тут же опускал себя на землю, раскаиваясь в словах, не произнесённых вслух, но воображённых; единственная кровь – так уж повезло за все фронтовые годы, – которую пролил и видел своими глазами, была не вражеской и не от самого себя. Та кровь принадлежала чешской гражданке, невинной девочке, которой он, геройский офицер, сумел испоганить молодость и жизнь через свою подлючую мужицкую похоть. Вот и выходит теперь, что сам же на себе испытывает прямую месть торсионного поля, мать его в дышло…

В общем, Веру, уступив её порыву, не трогал – дал жене унылую отмашку оккупировать манящую неизвестность. Спорить тоже не решился, поскольку понимал, что препираться пришлось бы уже не с ней, непробиваемой, а лишь с бледной тенью её. Слова, какие бы приводил для усиления личной позиции, наверняка не продрались бы в её недоразвитую и малочувственную серёдку. А те неумные аргументы, какими бы Верочка его отбивалась со всей возможной горячностью, не делали бы её лучше. И этого Моисей Дворкин, защищая не столько жену, сколько самого себя, уже не собирался проверять. Тем более что так и так хозяйство оставалось на тёще-княгине. Разве что Лёка, бедолага, терял последний шанс полнокровного общения с ещё одним родителем.

От этой удачно нашедшей её работы Вера Андреевна уставала немерено, и ей требовался отдых. Однако, к удивлению Моисея, его жена не только не жаловалась на жизнь, но, как ему казалось, даже испытывала некоторую приятную истому от такой усталости. Признаться, семейство и на самом деле стало питаться разнообразней и сытней – тут и говорить нечего, хотя, как таковых, денег хватало и раньше: Моисей за этим следил, донося в семью сколько нужно. Брал аспирантов, писал бесконечные отзывы, публиковался тут и там, выпускал монографии и даже иногда не брезговал готовить абитуриентов к вступительным экзаменам по физике. Ну и сама должность плюс доплата за степень, – одним словом, видимого недостатка не имелось. А только лёгкого пути к питательному дефициту любимая кафедра вместе со всей наукой всё равно не предлагала. Тут и вышла на авансцену жена, после чего Грузиновы-Дворкины зажили в новых обстоятельствах. Сам – неприметно стесняясь, а то и тайно стыдясь. Остальные – потребляя носимое работящей дочерью и мамой, и не абы как, а отдавая должное отдельным пищевым продуктам и одобряя такую заботу Верочки о семье.

5

Письмо из Свердловска пришло вскоре после их возвращения. Вера принесла его, вытащив из ящика, и бросила на стол:

– От мачехи! Поди, лютует, что в гости не позвали. Толстое!

Конверт и на самом деле слегка распирало изнутри сложенными, видно, вчетверо листами. Моисей ушёл к себе, притворил дверь, распечатал. Почерк был крупный и ровный, с одинаковым по всему тексту наклоном. Вдова писала:

«Здравствуйте, Моисей Наумович!

Признаться, до последнего дня имела сомнения относительно того, стоит ли мне Вам писать. Потом, подумав, всё же решила, что теперь уже в этом будет несомненный смысл, поскольку обстоятельства, как Вам известно, поменялись, и ничто более не удерживает меня от того, чтобы высказаться, поговорить начистоту с ближайшим родственником покойного Наума Ихильевича.

Скажу сразу – не знаю, кто и о каких фрагментах истории нашего с Наумом знакомства Вам рассказывал. Не знаю, не хочу знать. Как известно, недругов всегда оказывается больше, чем непритворных доброжелателей. Но только все годы, начиная с сорок второго, я безумно любила Вашего отца, видя себя с ним и только с ним. Вы же, скорей всего, с самого первого дня держали меня за хищницу, в трудные военные годы заполучившую Вашего папу, человека более чем притягательного и к тому же при должности. Наличие у него жены, как Вы, наверно, тоже представляли себе, не стало помехой – на то они и разлучницы, чтобы уводить мужей, даже когда страна воюет, а супруг день и ночь не покидает горячего цеха.

Да, именно так, в таком режиме и существовал Ваш отец два первых военных года. И именно они положили начало его болезни, от которой чаще сразу умирают, нежели годами одолевают потом медленную смерть. У него и до этого было неважно с сердцем, но только он, предполагая это, ничего не предпринимал для сохранения здоровья. Знала об этом и жена его, Ваша мать, Моисей. Знала, но не слишком заботилась о возможных последствиях регулярной боли в груди у Наума Ихильевича. Даже сейчас, когда столько лет жизни позади, жизни и смерти, я не могу, не имею права называть Вашу маму женщиной легкомысленной. Такое часто бывает в семьях, когда супруги, даже любящие, живя делами и пустяками, забывают о смерти, которая всегда рядом – только ошибись. Не сочтите мои слова за наставительность, просто я знаю это как врач. Надеюсь, хороший, уж извините за подобную самооценку.

Так вот, о Вашем отце. Ему вообще нельзя было работать, в его годы и в таких ужасных условиях. Однако война есть война, и тыл есть тыл, тем более уралмашевский. Он как никто это понимал, потому что был патриот. Дня не проходило, чтобы не следил он за сводками с фронта, не думал о победе и не ждал её. С самого начала верил, что фашист не возьмёт Москву, несмотря что подлый вождь сделал всё, чтобы это случилось. И Наум это знал, потому что был он чрезвычайно умный человек. Умный и сердечный, оттого и принимал всё близко к своему больному сердцу. Впрочем, это особый разговор, Моисей, про историческую правду, про ложь вождей, про то, как одни слепо верили в неё, другие же, ненавидя лживых подлецов и людоедов всех мастей, умели бороться с врагом собственным трудом, мечтая приблизить победу и наивно ожидая возврата вместе с ней любой справедливости. Но не за этим я теперь к Вам пишу, простите уж за излишние слова. Я знаю, что именно думаете Вы обо мне, я видела Ваши глаза и не могла не заметить Вашей ко мне тщательно скрываемой неприязни. Так было и в прошлый раз, и визитом ранее. Но только мы с Вашим отцом, понимая Ваш не слишком позитивный настрой в отношении меня, старались ни видом своим, ни поведением не выдать той глубокой болезненности, которую нам каждый раз приходилось испытывать в те редкие дни, которые Вы проводили в нашем доме, чтобы побыть возле отца. Знали, что поступаете формально, для деликатного поддержания родственных связей, однако сердцем Вы уже не были с ним, не умея простить смерти Вашей мамы. Он переживал, страшно. Но правды сказать не решался, опасался нарушить, изменить Вашу память о матери, хотя, на мой взгляд, сделать это нужно было непременно. Да и кто мог знать, как после этой, пускай и досадной, правды сложились бы Ваши отношения. Вполне допускаю, что, узнав истину, Вы сумели бы простить Вашу маму за её супружеское предательство, за подмену высокой любви пустым и обманным суррогатом. Не знаю, была ли она такой всегда или же военные обстоятельства и тяжёлая болезнь Наума Ихильевича привели её к тому, к чему привели. Не мне судить, я знала её лишь поверхностно и потому сужу не по чувству, а по поступкам. Да-да, именно так – теперь мне ничто не мешает обратиться к истине, той самой, единственной. Знаете, вряд ли я решилась бы на это, коли бы всё ещё не любила Вашего отца так сильно. Но теперь, когда его больше нет, – имею право: я чувствую это и потому поступаю именно так, Моисей. А ещё потому, что не она, а я спасла Наума от смерти в тот страшный для него год, когда после сердечного удара последовал сильнейший инсульт, практически обездвиживший его, сделавший его недочеловеком с минимальными видами на любую жизнь, не говоря уже о мало-мальски сносном здоровье.

Она тогда растерялась, Ваша мама, словно удар был не у него, а у неё самой. Отец Ваш – недвижим, с несвязной, едва разборчивой речью, то и дело ходящий под себя, не помнящий никого, слепо глядящий в потолок и пускающий слюни в подушку. Вот так! Я же, как лечащий врач, была при нём практически неотрывно. Не знаю, что заставило меня поступать именно так, ведь в ту пору мы едва были знакомы. Знали разве что друг про друга нечто: оба из столиц – он из главной, я из северной, Ленинграда. Он женат, я разведена. У него сын, я бездетна. Ну и улыбались иногда при случайной встрече в доме общих знакомых, таких же эвакуированных, какими были все мы. Тот к ним тоже ходил, когда звали, снабженец, уралмашевский. Улыбался всё, похохатывал, будто всегда доволен жизнью. А из ушей вечно волосы торчали, я не могла смотреть просто. Она к нему ушла потом, Ваша мама, когда с отцом всё случилось. Не сразу оставила его, но и не так чтоб долго раздумьями мучилась. Но об этом чуть потом.

Спросите, почему не на фронте оказалась, коль скоро врач? Просилась. А только в приказном порядке в тыл отправили, ещё до блокады: сказали, мол, те, кто танки выпускает, не меньше фронту нужны, чем обычные бойцы. Один толковый танковый инженер взвода пехотинцев стоит, если не целого даже батальона. И поддержка их работоспособности и здоровья стране важны не меньше, чем воюющим солдатам. Вот и поехала поддерживать и лечить военных тыловиков, таких как Наум Ихильевич. Ко мне же его и доставили, как только удар тот случился…»

Моисей отложил письмо, не в силах читать дальше: гортань свело судорогой, глаза намокли, буквы, расползаясь, уходили в расфокус. Пальцы рук слушались едва-едва, с трудом сгибаясь в суставах. Он уже всё знал. Понял, ещё не достигнув места, на котором оборвал чтение. Башка плохо подчинялась, мысли метались между двумя мёртвыми и равно дорогими ему стариками – матерью и отцом. Кто для него отныне становился кем и отчего так случилось, в этом, если по-хорошему, теперь ему следовало разбираться не спеша. Но чувствовал, не будет на это сил, не станет он, не захочет. Подержит какое-то время в себе, ни с кем не делясь, а потом видно будет. Главное, что ему делать теперь со старухой-вдовой, этой удивительной врачихой, которую он совершенно не знал, и, откровенно говоря, даже минимально не напрягался, чтобы хотя бы как-то узнать. Да и отец его к тому никак не подталкивал, делая вид, что ему всё равно. Теперь же она пережила любимого, и нет сильней одиночества, чем такое.

Дверь приоткрылась, Лёка, сунув голову, протараторил:

– Пап, мне на проявку бы, а? Хочется побыстрей напечатать. Где у тебя взять?

– В прихожей, в плаще поищи, – не оборачиваясь, отозвался Моисей.

– Угу, – буркнул сын и исчез.

Следом за ним в дверном проёме возникла тёща и тоже справилась, уже о своём:

– Там Веруня фаршу свежего принесла, с охлаждёнки, с говяжьей. Так на сегодня котлет нажарить вам или до завтра подержать? Ты как, Моисей?

– Мне всё равно, – снова не обернувшись, через полусжатые губы бормотнул Дворкин, – хоть сейчас, хоть никогда.

– Чегой-то так, – насторожилась тёща, – на работе, что ли, чего?

– Дверь, пожалуйста, закройте, Анастасия Григорьевна, – отчётливо произнёс он, стараясь унять подступающее раздражение, – я вам уже ответил. И дайте мне работать.

Та, полная недоумения, исчезла.

«Одиночество… – вдруг подумалось ему. – Я понял… это же так просто… Это когда снаружи больней и гаже, чем внутри… Главное, научиться не получать от этого удовольствия, иначе – труба, увязнешь и начнёшь казниться, даже не успев осознать причин… Говорят, всякий, кто любит одиночество, или Бог, или дикий зверь. Кто же я в таком случае? – продолжал размышлять Моисей, уткнувшись глазами в исписанный вдовой листок. – На Бога явно не тяну, да и звериного за собой не замечал. Может, просто неудачник? Заурядный мудель, продавщицын муж, возомнивший о себе невесть чего? И может, они верно мне метку эту кинули, чтобы знал место и перестал быть клиническим идиотом?»

Надо было дочитывать, но что-то удерживало его, не хотелось расставаться с так поразившим его началом рукописного текста, но в то же время не желал он и столкнуться с любым непредсказуемым финалом. Чувство было сильным, очень. Подобное волнение он испытал разве что, когда ему намекнули, что он, гвардии капитан Дворкин, только что поимел невинную девушку. И ещё – когда та, под страхом смерти, обесчещенная им, удаляясь, выкрикивала проклятия. Которые, как выяснилось уже потом, вполне работают.

Он снова опустил глаза в бумажный листок:

«…Сначала в госпитале находился, под круглосуточной капельницей. Не помогало, не отпускал паралич: сковал так, сильней чего не бывает, поначалу одни лишь зрачки оставил и левую сторону губ. Остальное тоже, думаю, понимаете – трубка в мочеточник, глюкоза в вену, судно – неотъёмно, простите уж за такую непривлекательную подробность. Но это важно для понимания вещей. Тоже простите, но не сказать не могла.

Она сначала заходила, Ваша мама, руку щупала, щёку, лоб трогала. И уходила, совсем. Ей уже тогда главврач объяснил, что отец Ваш практически невозвратен. Особенно в тех примитивных условиях, сами понимаете. В общем, предложили забрать, додержать в домашнем пригляде – в любом случае, госпиталь был уже бессилен, положительного сдвига – ни одного…»

– И что? – вскричал Моисей, оторвав глаза от письма. В это мгновение он не заметил даже собственного крика, потому что уже понимал, к какому финалу идёт рассказ отцовской вдовы. Но всё ещё надеялся, хотя доподлинно знал уже, что – напрасно. И снова неслышно вскрикнул: – И что же дальше?

Будто услышав его, вдова продолжала излагать так же размеренно и подробно, отвечая ровно на его вопрос:

«…В общем, отказалась она, Ваша мама. Сказала, будь что будет, но забирать ей мужа некуда, да и не справится она со всеми этими трубками и суднами. Просто не потянет, ни по какому. Она уже в то время со снабженцем жила, в его квартире. Это, правда, чуть потом выяснилось. Как и то, что этот человек ультиматум ей поставил: или со мной, или будешь сидеть при нём неотвязно, весь остаток жизни вынося за паралитиком судно…»

– И? – невольно прошептал Дворкин. – Ну и?..

«…И тогда я решила, что заберу его. Подумала, справлюсь. Женщину в помощь подберу, из беженок, без жилья, и вдвоём – потянем. Одним словом, так и сделала. Перевезла к себе на квартиру, хорошую няню в помощь определила. И стала разговаривать с ним, часами. Поначалу тоже не надеялась, что оживёт, что сдвинется процесс с мёртвой точки, что постепенно отпустит паралич, хотя бы секторально: по кусочку, по частям, освобождая, растормаживая отдельные нервные окончания. И что Вы думаете? Утром как-то, на второй год этой спячки глаза открыл и говорит, со строгостью, как положено: мол, скажите им, чтобы не хитрили, а то они вечно ограничитель оборотов у движка подкручивают. Я им, говорит, не раз категорически запрещал такое делать, так и передайте, а что танк у них после пулей в горку влетает, так от этого двигатель портится, и это легко может произойти в обстановке боя, к гадалке не ходи. И больше не стану повторять, уволю с позором и с довольствия сниму, это ясно? Няня тогда была с ним, сама я в госпитале дежурила, так она всё на бумажку записала и мне передала, а сама, помню, как прочитала бумажку ту, так просто от радости вся светилась – извините, что сама же так да про себя.

Ну а потом пошло дело на поправку, просто семимильно понеслось. Сначала пошёл, с поддержкой, потом с палочкой, при ясном сознании и доброй памяти. А буквально за неделю до победы – всё! Палку отшвырнул, в голос рассмеялся и лёгкими перебежками вокруг нашего дома два почти что полных круга сделал. Как раз письмо в тот день от Вас пришло, где вы писали, что под Прагой стоите в ожидании, мол, самой последней атаки…»

– Ну да, – пробормотал Дворкин, потерев под глазами тыльной стороной ладони, – ну да… Отец на ноги подымался, а сын его в это время падал на самое дно.

«…Маму Вашу к тому времени уже похоронили. Я же и хоронила, сама. Они тогда уже не в Свердловске жили, переехали в Челябинск, тамошний Тракторный снабжать, кажется. И то ли человек этот пил, то ли сдержанностью не отличался, но только умерла Ваша мать не естественной смертью. Говорили, ножевое, в сердце, при выяснении отношений, где пьяный безумец потерял контроль. Его осудили, но они ведь так и жили до этого в гражданском браке, так что закрытый гроб с телом отправили сюда, по месту нахождения законного супруга. Потому и пришлось этим заняться мне, раз уж так получилось, – Наум всё ещё не приходил в сознание, это произошло незадолго до начала его возвращения к жизни. Так в закрытом гробу и похоронили, некому было смотреть. Но там место хорошее, и оградка приличная. Впрочем, Вы и сами видели, потому не думаю я, что станете обижаться.

Ну а дальше… Дальше Ваш отец предложил мне руку и сердце. И я согласилась, потому что успела привыкнуть к нему и полюбить его. Я бы и сейчас повторила то же самое, с радостью. Он был удивительный человек, замечательный. И, уж простите меня, Моисей, он тоже меня любил. Мы были счастливы все эти годы, и теперь мне не совестно Вам в этом признаться.

Знаю, с каким неулегшимся сердцем уезжали Вы после похорон, как не могу я и забыть до сих пор тот Ваш взгляд, когда Вы прощались и уходили, чтобы больше никогда не вернуться в этот город. Чаще кончина близких соединяет родню, нас же эта смерть развела ещё дальше. После этого я долго думала, стоит ли мне делать то, что в итоге-таки сделала, – я имею в виду это письмо. И знаете, я не жалею. Правда не только справедливей лжи, но и лучше любой недосказанности, особенно когда оба мы любили и дальше будем любить и помнить одного и того же человека. Что касается Вашей мамы, то Вы уж простите меня, но только это тоже правда и больше ничего, и потому Вы имеете право её знать. Надеюсь, она не поколеблет Вашего отношения к ней, потому что есть люди слабые, а есть кто посильней. Наверно, она искренне любила Вашего отца, но оказалась слабой, обстоятельства стали сильней её, но в жизни, бывает, случается и так, Моисей.

И последнее. Наум Ихильевич так и не узнал, что Ваша мама отказалась забрать его. Для него она ушла из жизни в то время, когда он всё ещё был в двустороннем параличе. После чего его и перевезли ко мне как к врачу, который его вёл и потому согласился взять. И по этой причине в сердце его нет и не было обид, он ушёл счастливый тем, как получилась его жизнь. Что не достал его ненавистный вождь и что были в его жизни две любящие его женщины. Огорчало его лишь то, что так и не сумели Вы, Моисей Наумович, простить отца за его вторую и тоже честную любовь. По крайней мере, так он всегда думал. А сказать ему ещё одну правду означало бы разрушить ещё одну веру в человека и в любовь. Тут я перед Вами виновата, Моисей Наумович, – выбирая между Вами и Вашим отцом, я выбрала его, тем более что до самого конца продолжала опасаться повторного инсульта.

На этом я завершаю своё письмо и благодарю Вас, что выслушали старуху. Всего Вам наилучшего, и прошу не держать на меня зла, потому что помыслы мои были неизменно чисты и такими же остаются по сей день.

Дворкина А. А.

P. S. А Лёка Ваш мне ужасно понравился, он воспитанный и, несомненно, умный мальчик. Я нашла в нём несколько милых черт, приятным образом схожих с некоторыми характерными особенностями Наума Ихильевича, в лице и манерах, и теперь эта память станет греть мне сердце. Разумеется, всё по завещанию отойдёт Вашему семейству, о том не беспокойтесь. Там немного, но мне чем дальше, тем меньше нужно. Надеюсь, то, что останется от нас с его дедом, ни Вам, ни Лёке не помешает».

Какое-то время Дворкин сидел молча, не выпуская из рук последнего листа. Он выбрал щербинку на паркете и всматривался в неё невидящим взглядом. В голове было больно и пусто: любая быстрая мысль, возникавшая в ходе чтения этого нежданного и совершенно убийственного послания, тут же расшибалась о невидимую преграду, которую, впрочем, никто не воздвигал. Уже само по себе всё было не так – настолько нечестно и ошеломительно несправедливо, что он поверил сразу и всему. Так всё и было, именно так и никак больше, и в этом не было у него сомнений, иначе он сразу бы почувствовал неискренность или же малейшую попытку замешать в это письмо даже микрон неправды.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 3.6 Оценок: 8

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации