Текст книги "Натурщица Коллонтай"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ты в курсе?
А с деньгами у нас труба. Тоже будем решать про это. Маме тут на днях собрали посылку, это вроде бы разрешается, но зато деньги почти закончились. Теперь Паша в две смены пойдёт, как мама ходила, но только не пересортицу делать, а недвижимо сидеть или полулежать, к примеру, меняя позы по заданию профессора или учителя. Как говорится, это другое, а то другое. А это, знаешь, какой труд – врагу не позавидуешь, но зато благородный и художественно оправданный.
Всё, сворачиваюсь, скоро он уже придёт, пошла кипятить макароны.
По-прежнему твоя любящая внучка, которая так же крепко, как и раньше, с тобой обнимается и целует искренне и по-родственному, и так же горячо, как всегда, ждёт от тебя скорейшего ответа.
Твоя Шуранька Коллонтай.
P.S. Нет, макароны после, а сейчас пойду брошу просто в ящик, больше не знаю, как поступить с ним, Паши, видно, не дождусь, как всё просто горит во мне поскорей дать тебе знать про наши дела. А напишу так: «Москва, Коллонтай Александре Михайловне, деятелю партии и международного движения за права трудящихся и революции». Надеюсь, доберётся до тебя, а как иначе-то, бабушка, – не такое добиралось ещё.
7 января, 1955.
Шуринька, бабушка, любимая и дорогая!
Когда я в последний раз говорила, что обижусь, то наврала тебе, если честно. Не было опять письма от тебя никакого, хотя уже два года с небольшим минуло от того последнего числа, но, знаешь, я всё равно на тебя не обижаюсь, потому что доподлинно не знаю, как ты себя чувствуешь по здоровью и можешь ли вообще писать рукой, а не только читать. Помню прекрасно, что тебе уже восемьдесят третий годик, а это всё же немало, хотя все революционеры, как известно, жили всегда долго и счастливо, если не умирали на каторге или в застенке.
Хочу тебе сказать, что даже если я буду располагать не подлежащими сомнению сведениями, что ты читаешь про меня и про нашу жизнь в моих к тебе посланиях, то уже один только этот приятный факт заставит меня испытать радость и гордость от нашей родственной цепочки, которая не порвалась за такое протяжённое время переписки.
Теперь о новостях, потому что они есть, и внушительные. Можно сказать даже, что они будут для тебя удивительными и просто невероятными.
Их две, главные.
Нет, три. Последняя – про маму. С неё и начну.
Она по-прежнему отбывает наказание в карагандинской зоне колонии режима для преступников по статьям о хищениях и пересортице. Мы с Пашей помним всегда о ней и любим её, как родного человека и как мать. Четыре посылки отправили, больше нельзя, и ни одна не вернулась обратно. Хотя, если посмотреть на это рассудительно, то ведь твои письма тоже никогда не возвращаются, а мы бросали их не на один только адрес, а на многие, как мама ещё объясняла. Как же это?
Я так понимаю, что, учитывая твою нестандартную личность, твои заслуги и, главное дело, нашу громкую фамилию, эти письма всё равно тебя находили и вручались. Взять, к примеру, то, как раньше многие граждане писали просто, без затей: «Москва, Кремль, Сталину». И этого вполне хватало, чтобы Иосиф Виссарионович всё получал и вовремя реагировал. Помнишь историю про Растрелли? Там конец у неё не весёлый, конечно, ни для кого, но я же не про это сейчас, а про сам факт нахождения адресата и вручения ему почтового отправления.
Писем от мамы за всё время было штук шесть, не больше. И наших столько же, в ответ – на ответ. Там какие-то куски всё время как будто залиты чернилами, а остальное, что видно, то ничего всё, терпимо. Я имею в виду, про жизнь за колючей проволокой, про колониальный труд её, про брезентовую одежду и рукавицы, которые мама строчит и шьёт вместе с другими заключёнными работницами. Паша говорит, что так работает тюремная цензура, которая сидит и вымарывает особо неприятные факторы про закрытую для посторонних глаз тематику жизни.
Тебе в такое верится?
Мне не очень что-то. Просто мама всегда была довольно неряхой, хотя в целом любила чистоту и порядок на наших метрах. Но то другое, а это другое.
Как это? Ты лично можешь себе представить такое, чтобы сидела цензура эта, прочитывала каждое письмо и поливала чернилами на то место, где написано, что кормят, например, так себе? Или что зябнут. Или ж издеваются друг над дружкой свыше всякой меры. Я в это не верю и так Паше и говорю. А он только горько насмешничает и прижимает меня к себе. Но об этом потом, чуть позже.
Холодно там ещё. Знобко.
Но не в бараке у них, а погода местности. Ветры. Особенно зимами тамошними казахстанскими. Это даже не сам город, а область. А знаешь, почему так называется? Мама сообщает два варианта, о каких ей на отбытии стало известно. Первый – жёлтая акация, караган по-местному. Там их, пишет, просто жуть сплошная растёт, повсюду. Вторая же версия – чёрная густая кровь, кара канды, место, где её много, сильно спекшейся, из-за чёрного угля, которого там целое море. Тебе какое осмысление ближе, про акацию или про кровь? Мне – про жёлтую акацию, а ты, я думаю, выберешь настоящее, угольное, кровавое, потому что это близко к смыслу классовой борьбы.
Угадала?
Что ещё про маму? Да всякое. Например, когда она болеет, то ей потом приходится норму догонять, чтобы не подвести весь отряд и не лишать остальных питательного приварка. И ни на какой она не на кухне пищеблока, как пугал адвокат, а обычная брезентовая швея, как все там.
Кстати, про болезни. Там снова залито чёрным, но я поняла, глянув на просвет через кляксу, что как-то не очень у неё с этим, в смысле состояния здоровья. Что-то разглядела я там про шею, а больше не смогла, не разобрала. А что может с шеей, не в курсе? Простуда? Искривление позвонка? Ломота в суставах верхнего узла позвоночного столба?
Справилась недавно по Большой медицинской энциклопедии и поняла, что там вроде бы ничего больше не предусмотрено из того, что вызывает напасти и несчастья на эту часть организма человека. Разве что бывают какие-то свищи и зоб. Но это, само собой, уж тут вовсе ни при чём. Никаким зобом мама никогда не страдала, она же не гусыня какая в конце концов, правильно?
Скоро ей почти уже полсрока останется, если от целого считать. Пишет, что нарушений режима не допускает, и ходит даже слух, что выпустят пораньше, если не случится ничего, нарушающего действующий порядок.
Будем ждать, да, Шуринька?
Теперь про более главное, про меня. То есть про нас с Пашей. Тут такое дело, не знаю, как начать.
Но начну.
В общем, пришли к нам из жилконторы, а после из милиции. Вроде Пашу выселять. Оказывается, сосед написал на него. На нас. Что живём себе, мол, и в ус не дуем. Что Паша хоть и без ноги и одной ладошки, но ко мне подбирается в отсутствие ответственной квартиросъёмщицы и прописки в нашей коммунальной конюшне. Сосед думал, мне всё ещё по виду четырнадцать. А мне уже тогда двадцать почти, не забыла?
Короче, пришли, сразу после маминого ареста и суда.
Говорят:
– Даём срок убраться по месту основной прописки до конца недели. Иначе сначала гражданское взыскание, а сразу после него по суду – и на выселки.
Я:
– Так он же отчим мне. И фронтовик всем нам. И вам тоже. И медаль.
Они:
– А бумага где, что отчим?
Паша:
– Я съеду, не волнуйтесь, раз вас это так чувствительно задевает.
Я:
– Он не съедет никуда, а бумага, какая нужна, будет. До того же конца.
Они:
– Какого конца?
Я:
– Недели вашей.
Они:
– В смысле?
Я:
– В прямом, в натуральном. По гармонии мироздания.
Паша:
– Это она так шутит, не обращайте внимания. Я сказал, съеду, значит съеду.
Я:
– А я сказала, будет. Придёте и увидите. Всё. А соседу моему передайте, что он сволочь и тунеядец. А Павел Андреевич трудяга и художественный человек, пластический демонстратор, каких поискать. Попробуйте без двух конечностей на холоде постоять, с форткой, без ничего, когда весь в пупырышках и все на тебя глазеют и запоминают до конца жизни, где у тебя чего и как тени по тебе лежат. Это вам говорю я, Александра Михайловна Коллонтай, родная внучка Александры Михайловны Коллонтай. Этого моего слова достаточно вам?
Дурю их, просто сил нет, как они мне все противны вдруг сделались. Хотя и не то чтоб совсем дурю, а и важную правду в то же время втискиваю частями. А всё равно морды равнодушные, кривые, а старший их так, не скрываясь, по мне глазами всё время зыркает, то снизу вверх взглядом своим поведёт, то обратно, от физии до тапок. Видно, картинки в голове у себя рисует, как бы стал он со мной ласкаться, если б Паши моего не было, а мама в тюрьме.
Но вижу, сработало, спасибо тебе, бабушка, лишний раз за нашу высокую фамилию.
В общем, как видишь сама, с одной стороны ещё по маме не улеглось, а уже новая беда в ворота к нам постучалась.
Ушли они, короче. И я, чтобы не затягивать беду эту, сразу к Паше.
Говорю:
– Завтра пойдём и распишемся с тобой.
Он:
– Ты в своём уме, Шуранька? А мама как же?
Я:
– А ты как же? Об этом подумал? А мама вернётся, и ты с ней перепишешься с меня на неё обратно. В чём загвоздка-то?
Он:
– И ты готова пойти на такое ради меня?
Я:
– Ты ещё не знаешь, на что я готова, Пашенька, ради процветания нашей фамилии, и что вообще могу. Хочешь, тоже Коллонтай возьмёшь? Будешь как мы все, одним из нас, общим миром знаменитой фамилии помазаны. Сам готов к такому?
Он:
– Знаешь, к такому я не готов, но ты, пожалуй, насчёт регистрации права, это выход. И в нём присутствует закон, не подкопаешься. Тем более что брак будет временным и фиктивным, до момента подлинной регистрации с мамой. Окончательной уже, последней.
И тут я, словно меня чёрт за коленку дёрнул, выше тонкой щиколотки, вскипаю для себя самой неожиданно.
Я:
– Ты же не любишь маму, Паш! Ты ведь просто разрешаешь ей тебя обожать и лелеять. И за шкафом, тоже позволяешь. А сам терпишь. Думал, не знаю я, не вижу?
Он:
– Да, Шуранька, это всё так и есть на самом деле. Но мама твоя редкий по душевности человек, и я просто не имел никакого права обидеть нелюбовью пригревшую меня женщину. А там, за шкафом, как ты говоришь, я просто закрывал глаза и представлял себе нечто совершенно другое, отличное от неё, абсолютно ей противоположное.
Я:
– И кого же это?
Он на меня смотрит, долго так, пронизывающе, и вдруг глаза его намокают и текут на пол, молча, без звуков и движения яблок и век. Не моргая. И говорит в ответ на мою случайную провокацию.
Он:
– Ты сама знаешь, кого, девочка моя.
Шуринька, ты не поверишь, в этот самый миг всё вдруг понялось мне про него. И про себя. Про всё, что так долго накапливалось в нём и во мне, в нас, что жило, мучило и страдало ещё при маме. Но только она была меж нами, как ширма, как заслон из марлечки, как весь целиком шкаф этот проклятый, отгораживающий ночную келью от остальных метров нашей общей жизни. Как выстрелом грохнуло в уши вдруг, ядром из Царь-пушки по Царь-колоколу!
Знала я, где он держит свой портвейн – в низу шкафа, стоймя. И ни слова не ответила ему, а пошла туда и достала. И протягиваю. А он, как в гипнозе, раскупоривает и обратно мне даёт. Оба уже знаем, что будет сегодня между нами, ночью. Но не говорим друг другу про это, просто глазами взаимно смотрим на себя, как будто со стороны, посторонним взором.
Ладно, беру посуду, наливаю. Ему тоже.
Не чокаемся, пьём. Сама пригубливаю только, а он махнул до конца. В тревоге был, в предвкушении меня, это ясно теперь. А глаза так и продолжал не отводить, не мог совладать с ними. И мокрые снова. И прекрасные, живые – словно только теперь увидала их.
Но ошиблась. Не было ночью. То есть было, но не первый раз. Второй по счёту. Потому что он взял меня за талию и притянул. Вжал в себя как можно сильнее, чтобы уже было некуда деваться нам никому. Так прижимают только когда сигналят, что страсть. И я почувствовала у него это ещё кроме страсти. То, про что мама говорила, когда женщины падают в пропасть. Что покоится на позировании в специальном мешочке. От чего мама обмирала и голосила, не стесняясь дочери, за шкафом.
Но в тот раз оно не покоилось – воспрянуло духом. И упёрлось в меня снизу вверх. У меня в этот миг голова так закружилась в паре с пригубленным портвейном, что ноги стали подкашиваться и слабнуть. Он хотел меня на руки подхватить, как в кино, но ему несподручно же, сама понимаешь, Шуринька, – без точки опоры внизу корпуса и при отсутствии надёжного захвата сверху. Он просто, не отпуская от себя, стал перемещать меня к их кровати, в келью. И таким манером, мелко переступая, я перемещалась неотрывно от него к своему грехопадению.
И переместилась. Он знал, что я девственница, не мог про меня такое не знать. Мама не знала, а он знал. Это потом он мне уже про меня же и рассказал, когда всё у нас с ним произошло, к общему счастью и наслажденью друг другом. Говорит, мужчина всегда чувствует раннюю женщину. Не ту, которая рано встаёт на работу, учёбу или страдает бессонницей. А ту, что рано сделалась ею, перестав быть прежней, утратив единственную тонюсенькую преграду, отделяющую ещё девушку от уже не девушки. Объяснил, что в глазах у них, у ставших нами, немного другой свет горит, более тёмный, контрастный, шатеновый, даже если сама блондинка, с внимательностью и интересом к мужчине, с лёгким, но обжигающим кокетством, какое не удаётся в себе погасить, как ни старайся прикрыть его серьёзностью, обманом или другим занятием.
И оценивает, говорит, нас, как лошадь. Как коня, хочу сказать. Прикидывает уже с самого первого явления мужчины в её жизни. Сравнивает, глуповато провоцирует, вопросы вбрасывает вполне себе невинные, но с неприкрытым интересом и неумело замаскированной конкретикой. Лицо своё тоже подаёт по-другому, с мягкостью в линиях и ожиданьем в глазах. Плюс надежда, если нужна. И отсутствие страха насчёт того, что же это такое, когда оно случается в самый первый раз, раз уж зашагнула туда, прошлась немного, но уже многое успела понять даже после одного всего лишь соединения с мужчиной.
Как первый артобстрел, пояснил Паша, или же первый наезд чужого танка на окоп, где ты схоронился и, дрожа всем существом, пропускаешь над собой ревущие гусеницы. А другой раз понимаешь уже, что не задавит, просто не сумеет по механике самой, по законам притяжения тел к земле, а земли к другим планетам, малым и большим. И даже можешь успеть вдогонку ему связку гранат метнуть, на полное уничтожение гусеницы или рваную рану.
А ты, говорит, больше вела себя как маленькая дурочка, искренняя, не очень образованная и не готовая войти в сближение по зову изнутри, глубинному, сердечному, неумолчному. А снаружи – это пустое, детское, случайное, неокрепшее, не просчитанное зрелой головой – такой, сказал, и была ты до самого последнего времени.
А он ждал, говорит, но глушил в себе эти ожидания. А всё равно надеялся, не веря, что случится. Дождался, бабушка.
И плохо врать умеет. Это я уже от себя говорю, не от него. Вот почему мама бесилась, чувствуя, что не затвердевает, не схватывается раствор у неё, как ни старалась она забетонить все малюсенькие щели, а он всё равно киселём сквозь пальцы её просачивался, как ладошку ни сжимай, и капал, капал в сторону против всех физических законов любви.
Но Паша не виноват, ей упрекнуть его вообще не в чем. Если отбросить его недостатки, то он идеал мужчины, как бы и чего ему ни хотелось сделать головой, а не по факту жизни с мамой.
И если не брать в разговор того, что произошло у нас с ним.
Но это другое, а то было другое, при ней ещё, при жизни в мирное время, до суда.
Дальше излагаю, Шуринька, постепенно, чтобы не отогнать удачу на будущее.
Раздел меня сам, хоть и неудобно одной рукой. Но он справился, даже без моей помощи. Да я бы и не смогла, наверное, помочь: дрожала и тряслась под его рукой и прижатым телом. Но и, правду сказать, в домашнем тогда была, без лифчика. Потом он мне сказал, что и одной рукой сумел бы, даже если б лифчик был на мне. Это, говорит, вопрос не умения или привычки, а инстинкт добытчика и зверя, в хорошем смысле слова. Ведь никто не учит животное совершать любовные действия по продолжению рода, откуда ж навык? От природы. Вот и тут так же. Рука сама выщупывает нужное и получает необходимую судорогу к действию вверх, вниз или вбок по застёжке.
Потом целовал и гладил руками. Всю меня. От и до.
Включая.
Никогда не думала раньше, что поцелуи могут издавать собою такой волнительный привкус и звук: то ли мокрым по влажному, то ли бесшумным почти и тёплым отлипом губ от кожи, то ли это как обычный чмок, но диковинно нежный и редкий по жизненной потребности.
Знаешь, мне отчего-то вовсе не совестно, когда я тебе так подробно рассказываю про такое, Шуринька, ты ведь сама прошла выдающуюся школу освобождения женщины от закостенелости в представлениях о свободе духа и тела. Это мне дипломат один рассказал про тебя, но это опять немного потом, ладно? Сейчас про нас с Пашей идём, с подробной расстановкой по рассказу.
И довёл меня до состояния трясучки, окончательной, бесповоротной и незнакомой мне до этого бесподобного дня.
Говорит:
– Как же ты прекрасна, милая, как же сделана, ты даже не можешь себе этого представить.
Я:
– Могу.
Он:
– Это невозможно.
Я:
– Я иногда смотрюсь в зеркало, когда одна.
Он:
– Нет таких зеркал, которые отразят тебя правдиво.
Я:
– Я в парикмахерской смотрюсь, там бесплатно от пола до потолка.
Он:
– Человек несимметричен, девочка моя, иначе бы он был некрасив. Но к тебе это не относится, ты пленительна и бесподобна как явление природы, а не человека, как Божий дар, а не просто дорогой заурядный подарок.
Я не успела ему ответить, хотя и собиралась, потому что именно в эту секунду я стала женщиной. Тоже от и до.
И это уже навсегда, навечно, безвозвратно.
И это было такое счастье, Шуринька, такое головокружительное событие в моей довольно неинтересной жизни, что мне захотелось выпустить из себя стон, такой же, как выбрасывала из себя моя отбывающая срок мама, подчиняясь и соединяясь с этим же самым прекрасным мужчиной в годы нашей общей жизни на этих конюшенных метрах.
И я это сделала, застонала, я забилась под ним, обхватив его спину и найдя его мужские губы своими девичьими, ставшими женскими.
И не было слаще их.
Интересное дело. Знаешь, когда мужчина просто разговаривает, или в гостях, или в очереди, или по работе и учёбе, его отдельные органы и конечности совершенно не выглядят так и не ведут себя похожим образом, как в минуты телесного сближения с женщиной. Казалось бы, губы, и чего в них: они едят, плюются, кривят рот, курят, воняют дымом, облизываются, сохнут, притворяются трубочкой, задираются к носу и выворачиваются наизнанку, открывая своё мокрое и непривлекательное нутро. Но потом всё становится наоборот, как будто не было и не бывает с ними всего, о чём говорю. Они словно созданы для твоих переживаний из небесного строительного материала, и цель у них только одна – обхватить собою твои собственные губы, твою кожу, твои пальчики и пальцы, твои острые локоточки, пяточки, мочки ушей и всё вокруг шеи, даже если там и болит немного, как сейчас у мамы. И смешаться в поцелуе и ласке, когда уже не понимаешь, что из чего сделано и как всё это получилось, не догоняешь, что сошла с ума и не хочется оторваться от этих губ и рук, даже если они и не все имеются целиком. Про ногу вообще не буду говорить, нет никакого смысла – лёжа, её просто вообще не замечаешь, что её нет почти всей. И не мешает, а даже бывает, предоставляет лишний простор действиям в кровати.
Я так откровенно, Шуринька, и со знанием дела повествую, поскольку уже имею немалый любовный стаж: живём с Пашей третий год, и ещё ни разу не пробегала между нами тёмная кошка чёрного цвета, даже несмотря, что мама стоит промеж нас, и оба мы с ужасом думаем, как будем перед ней отвечать, когда её выпустят на свободу.
Говорит:
– Скажем, дело вынужденное, для решения прописки.
Я:
– А соседи?
Он:
– А что соседи?
Я:
– Я ж ору как ненормальная по ночам, они ж не идиоты, понимают, что к чему.
Он:
– Скажем, зубы режутся. Мудрости.
Шутит так, невесело.
Я:
– Во время оргазма? Зубы? Это что-то новенькое.
Шучу так, и тоже грустно.
Он:
– Это другое, а это другое.
Я:
– Что другое?
Он:
– Да всё, всё другое теперь! Я другой, ты другая, все другие!
Я:
– А мама-то не другая, она вернётся и снова на тебя права предъявит.
Он:
– Ты же сама знаешь, что я уже не смогу теперь. Всё, финита.
Я:
– Знаю. Только куда ты денешься? Ты инвалид без жилплощади. А то, что ты потрясающий любовник и очень умный и художественный дядька, знаем только мы с мамой. И даже я больше, чем она. И ты же не станешь на лбу у себя писать, что я, мол, хороший, люди добрые, я по шесть часов позу держу, не колыхнувшись, и ещё после этого два раза могу не вынимая. Извини за подробность.
В общем, Шуринька, препирались мы с ним так не один раз, но так ни к чему и не пришли. Безнадёга и тупик. Свищ на шее какой-то непроходящий.
Зоб сплошной.
Ну а касаемо того, как всё удалось нам сгладить по линии жилконторы и милицейского правопорядка, то ты уже, наверно, и сама догадалась, что подали мы тогда же заявление на регистрацию, ещё до конца отпущенной недели, и расписались в районном загсе, без свидетелей, аннексий и контрибуций. Короче, открыли второй фронт, временный, чтоб не прорвали нам первый. Так ты мне и не растолковала, что это за аннексии такие, а я ведь давно ещё этим у тебя интересовалась и рассчитывала на твою поддержку в обретении этих знаний.
И последнее на сегодня, бабушка.
Работать пошла я, и работаю уже не первый день.
Знаешь, кем?
Правильно, моя дорогая, угадала. Именно так и называюсь – демонстратором пластических поз. Натурщицей. По Пашиной протекции, в том же самом учебном заведении, при тех же самых учителях, профессорах и студентах.
Паша к этому относится спокойно, не как мама моя сумасшедшая, хоть и Коллонтай. Говорит, это им такой подарок, ваятелям чёртовым да рисовальщикам, о каком нельзя и мечтать. С твоими, как шарикоподшипники, ягодицами, с этими беспардонно нахальными грудками, ломающими привычные представления о мужских пристрастиях, с трогательно худыми запястьями, точёными щиколотками, вогнутым животом, подростковыми бёдрами, с ногами, как два вольных хлыста, с ноготками, стриженными под мясо, с безумной этой шеей Сен-Санса одна дорога – к людям. Ты же лепная вся, изваянная, от пяточки до мочки, ты же сделана для лучшего греческого музея: античные коровы эпохи архаики отдыхают, Буонаротти обзавидовался б, ногу дам свою оторванную вместе с дланью! Все эти коры аттической пластики, вся эта их дорийская строгость ионическая, вся эта калокагатия, мужество, разумность, целомудрие, совершенство сложения телесной зрелости – всё это ничего не стоит против осушающей башку нескладухи, против Шураньки нашей Коллонтай, драгоценной моей колотушки! Вот не стал бы я алкашом пропащим и не размудил бы попусту свой талант, вот если б не было войны, отнявшей у меня ремесло, то лепил бы одну тебя, шедевр за шедевром, от головы до бёдер и обратно, а ноги отдельно – просто жаль такое творение природы к туловищу приставлять, они уже сами по себе совершенство, без всего остального, как победа случайного чуда над здравым разумом, как бессмысленный и безоглядный крик в вечность, как переходящее гвардейское знамя, лишённое древка за ненадобностью…
Выдохнул.
И смеётся. Ржёт.
Говорю:
– Какого ещё сенсанса?
Он:
– Лебединого.
Я:
– Может, сеанса? Как в кино?
Снова ржёт, закатывается просто.
Шуринька, ты не знаешь, что он имел в виду? Про какой сенсанс? И как на нём правильно ударение делать? Мне просто спросить больше не у кого, не хочу, чтобы в Строгановке тоже гоготали, как Пашенька мой. Напишешь, если что?
На этом всё, прощаемся до следующего другого раза. И как всегда, обнимаемся и целуемся, как самые родные люди и родственники по крови.
Твоя любимая и любящая внучка,
Шуранька Коллонтай,женщина со стажем.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?