282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Густав Герлинг-Грудзиньский » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 18 февраля 2022, 16:40


Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Незадолго до конца работы зэки относили инструмент на склад и садились в кружок у костра. Полтора десятка пар жилистых, покрытых струпьями заскорузлой крови, черных от работы и в то же время отмороженно-побелевших рук возносились над пламенем, в глазах разгорался болезненный блеск, а на омертвелых от боли лицах играли тени огня. Это был конец – конец еще одного дня. Как же тяжелы были эти руки, как кололи в легких ледяные иглы дыхания, как подкатывало сердце к горлу, как сжимался под ребрами пустой желудок, как ломило кости рук и ног! По сигналу конвойного мы поднимались от огня, некоторые – опираясь на выструганные во время работы палки. Около шести часов вечера со всех концов пустой белой равнины к лагерю уже тянулись бригады, словно погребальные процессии теней, несущих на плечах свои собственные трупы. Идя извилистыми узкими тропинками, мы выглядели щупальцами гигантского черного осьминога, морда которого, пробитая в зоне четырьмя гарпунами прожекторов, ощерила в небо зубы поблескивающих в темноте окон бараков. В абсолютной вечерней тишине только и было слышно, как скрипит снег под ногами да ударами кнута раздавались окрики конвойных: «Скорей, скорей!» Но мы не могли скорей. Мы тащились молча, почти опираясь друг на друга, словно сросшись было легче добраться до освещенных лагерных ворот. Еще несколько сот метров, еще усилие, а там и зона, черпак баланды, кусок хлеба, нары и одиночество – желанное, но сколь же иллюзорное одиночество…

И ведь это был не конец. Последние триста – двести – сто метров проходили в смертельных гонках к воротам: бригады на вахте подвергались обыску в очередности прибытия. Бывало, что на самом финише кто-то в толпе зэков падал, как сброшенный с плеч мешок. Мы поднимали его за руки, чтобы не задержаться с обыском. Беда бригаде, у которой обнаруживали какой-нибудь недозволенный предмет или украденный объедок. Ее отставляли в сторону и на морозе, на снегу раздевали почти догола. Бывали обыски, которые с садистской медлительностью затягивались от семи вечера до десяти.

Только за воротами, в зоне, действительно был конец. Зэки на минуту останавливались перед списком фамилий почты этого дня, медленно расходились по баракам за котелками и бросались на кухню. В зоне опять было темно, как утром, на освещенном помосте перед кухней росли очереди и побрякивали котелки. Мы проходили минуя друг друга молча, как люди в зачумленном городе. Вдруг эту тишину раздирал ужасающий крик: у кого-то, стоявшего возле помоста, вырвали котелок с баландой.

И так день за днем – неделями, месяцами, годами – без радости, без надежды, без жизни.

Огрызок

Чем является – точнее, чем может стать – работа в руках тех, кто хочет использовать ее как орудие пытки, лучше всего свидетельствует история о том, как зимой 1941 года вполне легально, лишь незначительно нарушая лагерный закон, насмерть замучили работой заключенного в одной из лесных бригад.

Через месяц после того, как я приехал в Ерцево, в лагерь прибыл из ленинградской тюрьмы новый этап – сто политзаключенных и двадцать бытовиков. Бытовиков оставили в Ерцеве, а политических разослали по лагпунктам, за исключением одного – Горцева, молодого крепкого парня с тупым лицом фанатика, которого сразу направили на лесоповал.

Об этом Горцеве ходили по лагерю странные слухи – он же, вопреки общепринятым обычаям, ни словом не упоминал о своем прошлом. Уже это вызывало к нему неприязнь: людей, которые ревниво оберегали тайну своего приговора, считали либо чересчур зазнавшимися, чтобы допустить с ними приятельские отношения, либо потенциальными стукачами. Но это еще было не самое худшее: стукачество в лагере считалось делом естественным. Всех – и это главное – раздражала манера поведения Горцева: он производил впечатление человека, который одной только ногой нечаянно соскользнул в лагерь, а другой крепко стоит на воле. Так себя вести было дозволено разве что специалистам с итээровского котла, но уж никак не обычному зэку с общих работ. Вот и ходили слухи, что Горцев до ареста работал в органах.

Он сам – вряд ли сознательно, просто по глупости – делал все, чтобы слухи эти подтвердить. Каждый раз, встревая в разговоры у костра, он произносил короткие и яростные тирады против «врагов народа», посаженных в лагеря, одновременно защищая партию и правительство. Ограниченное тупое лицо фанатика с хитрыми подлыми глазами и большим шрамом на правой щеке инстинктивно озарялось улыбкой унижения и лести, когда он выговаривал эти два магических слова: «партия и правительство». Он ведь сюда попал – как однажды невольно признался — «по ошибке» и скоро уже вернется на свой прежний, «ответственный пост». Теперь зэки глядели на него уже не с неприязнью, а с нескрываемой ненавистью.

Не из сочувстия, а попросту из любопытства я несколько раз пытался подойти к нему поближе. Было что-то притягательное в возможности поговорить с человеком, который, сидя в лагере, смотрел на него глазами коммунистов с воли. Но Горцев избегал меня так же, как и других, на вопросы отвечал грубостями и не обращал внимания даже на провокационные приставания. Один лишь раз он дал себя втянуть в разговор о капиталистическом окружении, и у меня сложилось впечатление, что распространенное мнение, согласно которому молодое поколение коммунистов – просто банда наемников, верных своему вождю, но готовых покинуть его при первом удобном случае, глубоко ошибочно. Для сотен тысяч Горцевых большевизм – единственная религия, единственное мировоззрение, какому их научили в детстве и молодости. Люди типа Зиновьева, Каменева или Бухарина могли переживать свое «идейное отщепенство» как крупнейшее поражение, которое внезапно лишило их жизнь всякого содержания, могли страдать, чувствовать себя преданными или просто сломаться – но, несмотря на все это, у них, должно быть, еще оставались какие-то критерии сравнения, какой-то прежний критицизм, чтобы в трезвые минуты глянуть на то, что с ними и вокруг них происходило, со стороны и словно бы с исторической дистанции. Для людей из породы Горцевых падение веры в коммунизм, единственной веры, которой они до тех пор в жизни руководствовались, равнялось бы утрате пяти основных чувств, с помощью которых человек познает, определяет и оценивает окружающий мир. Поэтому посадка почти никогда не становилась для них стимулом к отказу от монашеского обета; они, скорее, относились к ней как к временной епитимье за нарушение орденской дисциплины и дожидались дня освобождения с еще большей готовностью повиноваться и душевной покорностью. То, что епитимью им приходилось отбывать в аду, ничего им не говорило, а если и говорило – то лишь подтверждало, что ад существует на самом деле и горе тем, кого за грехи против заветов Бога Отца постигнет изгнание из рая.

Однажды вечером завеса над прошлым Горцева слегка приоткрылась. Он поссорился из-за какой-то чепухи с группой «нацменов» в углу барака – в приступе бешенства, какого мы за ним раньше не замечали, он схватил первого попавшегося узбека за полы халата, вне себя принялся трясти его и процедил сквозь сжатые зубы: «Я таких, как вы, басмачей дюжинами стрелял, как воробьев на ветке!» Старый узбек, сидевший, как обычно, по-турецки на нижних нарах, яростно захрипел что-то на своем языке, и лицо у него переменилось до неузнаваемости: из-под косо прищуренных век он, казалось, резал напавшего взглядами, как кинжалом, верхняя губа с тонкими обвисшими усиками нервно задрожала, открывая ряд белых зубов. Вдруг он молниеносным движением отбил вверх обе руки Горцева и, слегка подавшись вперед, изо всех сил плюнул ему в лицо. Горцев бросился в драку, но его железными клещами схватили руки двух других «нацменов», соскочивших с верхних нар. Мы глядели на эту сцену молча, не трогаясь с места. Так он, значит, подавлял восстание «басмачей» в Средней Азии! А туда не посылали кого попало – отнюдь! – только самых достойных доверия, отборный партактив. Когда он пожаловался в Третий отдел, это не имело никаких последствий – старого узбека даже не вызвали за зону. Может, потому, что Горцев невольно подтвердил то, о чем в России нельзя было говорить вслух? А может, потому, что, вопреки видимости, у него не было за зоной сильных покровителей, его не защищали прежние связи и он был не заслонен от ударов? Во всяком случае, для бригады, в которой он работал, это стало хорошим знаком. Важно было, чтобы Третий отдел в это дело не мешался и оставил хоть одного из прежних «своих» на добычу мести.

Около Рождества через Ерцево проходил этап из Круглицы в Печорские лагеря. Зэки три дня провели на пересылке, а вечерами заходили к нам в бараки, ища знакомых. Один из них, проходя мимо нар Горцева, внезапно остановился и побледнел.

– Ты здесь? – прошептал он побелевшими губами.

Горцев поднял голову, тоже побледнел и отодвинулся к самой стенке.

– Ты здесь? – повторил этапник, медленно приближаясь к Горцеву. И тут же по-кошачьи прыгнул на него, перевернул его на нарах навзничь, уперся правым коленом в грудь и в беспамятстве принялся бить Горцева головой о доски нар.

– И тебя посадили? – кричал он, выстукивая головой Горцева почти каждое слово. – Наконец-то и тебя посадили! А кто пальцы дверью ломал, иголки под ногти вгонял, по морде бил, по яйцам, по животу сапогами… Срослись пальцы, срослись – удушат сволочь, уд-у-ушат…

Хоть моложе и, на первый взгляд, сильнее, Горцев вел себя так, словно одеревенел и не мог защищаться. Только спустя несколько секунд он опомнился, ударил противника согнутой коленкой в живот и вместе с ним свалился с нар на пол. Схватившись за ближайшую лавку, он поднялся на ноги и с искривленным от страха лицом побежал к выходу из барака. Несколько «нацменов» из угла у двери стали ему поперек дороги. Он обернулся – сзади стояла его собственная бригада, глядя на него враждебно. Тот, что напал на него, теперь подходил с железным прутом, который сунул ему в руки кто-то с верхних нар. Одновременно кольцо с обеих сторон пошло сходиться тесней. Горцев открыл рот, чтобы закричать, но тут со стороны «нацменов» ему на голову опустилась деревянная крышка от котла. Горцев свалился на землю, плюя кровью. Остатками сил он поднялся на колени, поглядел на медленно приближавшихся зэков и крикнул душераздирающим голосом:

– Убивают, стрелок, убивают!..

Димка сполз со своих нар, в полной тишине простукал своим протезом к двери барака и замкнул ее на засов. С верхних нар на Горцева упал бушлат, и сразу после этого на его голову посыпались бешеные удары железным прутом. Он скинул с себя бушлат и, качаясь как пьяный, двинулся к своей бригаде. Но натолкнулся на выставленный кулак и, отскочив, словно резиновый мячик, потащился дальше, шатаясь и харкая кровью. Его передавали из рук в руки, пока он, совсем обессилев, не опустился на землю, инстинктивно обхватив голову руками и заслонив коленями живот. Так он остался лежать, свернувшись в клубок, помятый, истекая кровью, как выжатая тряпка. Несколько зэков подошли к Горцеву, потрогали его башмаками. Он не двигался.

– Жив? – спросил тот, что разоблачил его. – Следователь из харьковской тюрьмы, братцы. Честных людей так избивал – родная мать не узнала бы. Ах, сволочь, – печально протянул он.

Димка подошел к лежащему с ведром хвои и вылил ему на голову. Горцев пошевелился, тяжко вздохнул и снова замер.

– Жив, – сказал бригадир лесорубов, – но недолго ему осталось.

На следующее утро Горцев поднялся со своего места, смыл с лица засохшие полосы крови и потащился в амбулаторию. Ему дали день освобождения от работы. Он снова пошел за зону и вернулся ни с чем. Теперь было ясно. Третий отдел отдавал зэкам в жертву одного из бывших своих. Началась необычная игра, в которой преследователи заключили молчаливое соглашение с преследуемыми.

После этого открытия Горцеву поручили в лесной бригаде самую тяжелую работу – валить сосны «лучком». Для человека, вообще непривычного к физическому труду, а к лесоповалу в особенности, это верная смерть, если его хотя бы раз за день не сменять и не переводить на сжигание веток. Но Горцева не сменяли. Он пилил по одиннадцать часов в день, много раз падая от усталости, хватая воздух глотками, как утопленник, все чаще харкая кровью, натирая воспаленное лицо снегом. Стоило ему взбунтоваться и отчаянным жестом отшвырнуть пилу в сторону, к нему подходил бригадир и спокойно говорил: «Берись за работу, Горцев, а то прикончим в бараке». И он брался. Зэки глядели на эти пытки с тем бóльшим удовольствием, чем дольше они тянулись. Они действительно могли его прикончить за один вечер – теперь, когда получили разрешение свыше. Но они любой ценой хотели бесконечно оттянуть его смерть, хотели, чтобы он испытал то, на что сам когда-то посылал тысячи людей.

Горцев еще пытался бороться, хотя, конечно, уже знал, что его борьба так же напрасна, как напрасна когда-то была борьба его жертв на следствии. Он пошел к врачу за освобождением – старый Матвей Кириллович даже не вписал его в список. Один раз он отказался выйти на работу – его посадили на двое суток в изолятор на одну воду, а на третий день силой выгнали в лес. Соглашение работало – обе стороны честно исполняли свои обязательства. Горцев каждый день тащился в самом хвосте бригады, ходил грязный, полувменяемый, в жару, по ночам ужасающе стонал, харкал кровью и плакал, как ребенок, днем клянчил, чтобы над ним сжалились. Чтоб забава подольше протянулась, он получал третий котел; он его, правда, не вырабатывал – не вырабатывал он уже и первого котла, – но бригада не жалела своих процентов, чтобы подкормить жертву. Наконец в последних числах января, по прошествии месяца, он потерял сознание на работе. Возникло опасение, что на этот раз его уже, как ни крути, отправят в больницу. Водовоз, который каждый день привозил в лес «премблюдо» для стахановцев и дружил с бригадой лесорубов, должен был забрать его в зону по окончании рабочего дня. Вечером бригада медленным шагом двинулась к зоне, а за ней, на расстоянии нескольких сот метров, тащились сани с лежащим без сознания Горцевым. Но он так и не доехал до зоны – на вахте оказалось, что сани пришли пустые. Водовоз объяснял, что он все время сидел на передке саней и не слышал, как тело упало в мягкий снег, валами стоявший по обе стороны дороги. Только около девяти часов вечера, когда стрелок поужинал, на розыски пропавшего отправилась спасательная экспедиция с зажженным факелом. Перед самой полночью мы увидели из окон нашего барака светящуюся точку на дороге с лесоповала, но вместо зоны сани свернули к городу. Горцева нашли в двухметровом сугробе, завалившем ручей, – он, видимо, зацепился свисавшей с саней ногой за поручни мостков. Тело, смерзшееся в сосульку, было отправлено прямо в ерцевский морг.

Еще долго после смерти Горцева зэки жили воспоминаниями об этом реванше. Один мой знакомый инженер, которому я доверял и рассказал подробности происшествия на лесоповале, горько засмеялся и сказал:

– Ну наконец-то и нам позволили почувствовать, что революция перевернула старый миропорядок. Раньше рабов бросали на пожирание львам, теперь бросают львов на пожирание рабам.

«Убийца Сталина»

Дополнительным мучением при работе была куриная слепота, болезнь, которой раньше или позже заболевало большинство зэков в полярных лагерях из-за плохого питания, а точнее – из-за отсутствия жиров.

Те, кто заболел куриной слепотой, перестают видеть только в сумерки и поэтому должны ежедневно, с приближением ночи, заново привыкать к своему увечью. Видимо, отсюда вытекает их постоянная затравленность и раздражение, граничащее с паническим страхом перед наступлением темноты. В лесных бригадах, которые работали только в дневное время и на расстоянии нескольких километров от лагеря, уже около трех часов, как только сумерки слегка затягивали серой дымкой бледно-голубую эмаль неба, курослепы шли штурмом на конвойного:

– Веди в зону, веди в зону, а то не дойдем!

Это повторялось каждый день, с неизменной точностью и с одним и тем же результатом: бригады выходили из лесу в пять и после часа ходьбы по снежным завалам добирались в лагерь к шести, уже в полной темноте.

Вид курослепов, которые утром и вечером, вытянув руки вперед, медленно ступали по обледенелым дорожкам, ведущим к кухне, был в зоне таким же привычным, как вид сгорбившихся под деревянными коромыслами водоносов, которые быстро сходились со всех сторон, с хрустом утаптывая наметенный за ночь снег, и сбивались вокруг колодца в черную, резко очерченную группу. Это были единственные за весь день минуты, когда лагерь напоминал гигантский аквариум, до краев наполненный черной водой и колышущимися тенями глубоководных рыб.

Курослепов, разумеется, не посылали на работы, затягивавшиеся до поздней ночи. В нашей бригаде грузчиков их вообще не бывало, хотя только у нас они могли бы излечиться. Только нам время от времени случалось украсть на продуктовой базе кусок солонины. Получалось что-то вроде заколдованного круга: у нас они могли бы излечиться от куриной слепоты, но попасть к нам не могли, потому что болели куриной слепотой.

Помню, только раз с нами на работу вышел новичок – маленький молчаливый человек со строгим лицом и покрасневшими глазами. Он получил десять лет за смешную провинность. Когда-то, будучи крупным чином в одном из наркоматов, он выпил с другом у себя в кабинете и поспорил, что с первой пули попадет в глаз Сталину – портрет висел на стене напротив. Спор он выиграл, а жизнь проиграл. Несколько месяцев спустя, когда это происшествие совершенно вылетело у него из головы, он из-за чего-то с этим другом повздорил. На следующий день в кабинете его ожидали два офицера НКВД. Они произвели осмотр портрета и на месте предъявили обвинение. Его судило заочно (в двойном смысе слова) Особое совещание. Он уже отсидел семь лет – оставались самые тяжелые три, при условии, что ему не продлят срок. Он пришел к нам в бригаду после долгих просьб – как он говорил, обводя рукой широкую дугу вокруг собственной особы, чтобы «слегка поправиться».

Как раз тогда мы, разделившись на звенья по семь человек, разгружали три огромных пульмановских вагона муки. Мы крутились как черти: нам обещали, что сразу после разгрузки пойдем в зону. Сначала он работал неплохо, но когда стало смеркаться, вдруг начал отставать. Он пропускал свою очередь, в вагоне умышленно ронял мешки и долго потом зашивал их, все чаще отходил в сторонку. В нашем звене, к счастью, был только один урка, а политические делали вид, что ничего не замечают. Русто Каринен, финн, даже шепнул мне на ухо со смешным русским произношением:

– Старик не поспевает.

Но когда начало темнеть всерьез, он отрапортовался стрелку, что должен отойти по нужде, и медленной шаткой походкой пошел в уборную. Не возвращался он долго, так что даже урка Иван при ворчливом одобрении обоих немцев воззвал к нашей совести: мы же работаем звеном, а выработка начисляется средняя, поровну на всех. Внезапно возле вагона белым пятном появилось его бледное, как бумага, лицо, и я увидел, что его трясет.

– Что с тобой? – спросил я, приостановившись.

– Ничего, – поспешно ответил он, отыскивая меня в темноте рукой, хотя на фоне сверкающего снега все было видно в радиусе пяти метров как на ладони. – Ничего, чуточку нехорошо стало.

– Иди за мешком, а то тебя отсюда выживут! – крикнул я в ответ и побежал к вагону. Мгновением позже я увидел, как он поднимается по кладке, переброшенной между пульманом и помостом склада. Он шел по-прежнему медленно, но довольно уверенно, высоко поднимая ноги, как стреноженная породистая лошадь. И опять он долго не выходил, так что мы уже начали терять терпение. Оба зэка, которые подавали мешки в вагоне, рассказали потом, что должны были, не понимая, в чем дело, класть мешок ему на плечи. Он попросил их об этом коротким дрожащим «пожалуйста». Наконец он появился в дверях вагона и начал нащупывать ногой кладку. Нашел, в два прыжка проскочил полдороги и стал. Потом поднял правую ногу вверх и несколько раз взмахнул ею, как балерина, встающая на кончики пальцев, но каждый раз попадал в пустоту – кладка была узенькая, – поэтому осторожно опустил ее и застыл выжидающе. Все это выглядело довольно смешно в своем непонятном трагизме и отнюдь не настраивало на сострадание. Только потом мы поняли, что нам дано было лицезреть гротескную, ужасающую пляску смерти, но сейчас Каринен лишь рассмеялся, а Иван сердито крикнул:

– Эй ты, убийца Сталина, ты чего цирк устраиваешь?

И тут мы услышали странный звук, то ли вздох, то ли всхлип, а «убийца Сталина» медленно повернулся назад, в сторону вагона. Он, видно, решил возвращаться.

– С ума сошел! – крикнул я. – Погоди, помогу!

Но было уже поздно. Он резко распрямился и, рванувшись вперед – а на самом-то деле вбок, еще несколько секунд пытался обрести равновесие, после чего вместе с мешком рухнул вниз, на заснеженные рельсы.

Мы все сбежали с насыпи и окружили его тесным кольцом.

– Куриная слепота, – пробормотал он, отряхивая муку с бушлата и отирая окровавленный лоб. – Думал, пройдет, – прибавил он.

Я потом, пробегая с мешками и за мешками, глядел, как он сидит внизу, под кладкой. Согнувшись, он осторожно, обеими руками собирал муку со снега и напоминал человека, сброшенного в наказание с небесной высоты в адскую бездну, на горчайшие муки. Мне показалось, что он плачет. А может, он всего лишь собирал для себя горстку муки, словно платил за этот последний раз высочайшую цену – цену жизни, поставленной на одну карту? Не знаю. Так же как до сих пор не знаю, как он скрывал в лагере свою куриную слепоту и как придумал свою окончательную победу над ней. Когда мы возвращались в зону, его вел под руку бригадир. Когда нас обыскивали на вахте, у него и карманы, и платок были пусты. На следующий день он пошел со штрафной бригадой в лес. Пошел в лес!.. Для человека, отсидевшего семь лет в лагерях, это значило идти на медленную смерть.

Он и действительно умер от истощения через несколько месяцев. Когда я встретил его за несколько дней до смерти, он уже давно не мылся, лицо его напоминало сморщенный лимон, но из-под залепленных гноем ресниц на мир еще глядели лихорадочно горящие глаза, да голод уже начал их затягивать бельмом безумия. Можно было и не быть опытным зэком, чтобы сразу заметить: от сумасшествия его отделяет не больше нескольких дней, а пока в нем еще догорают последние искры человеческого достоинства. Он стоял с пустым котелком в руках, опершись о перила большого помоста перед кухней, и я наткнулся на него как раз в тот момент, когда повар протянул мне в окошко жестянку с баландой. От человека этого несло такой вонью, что я машинально отодвинулся. Наверно, он уже потерял контроль над самыми элементарными человеческими рефлексами и так и спал не раздеваясь, горячечный и слабый, окруженный броней из засохших экскрементов. Он меня не узнал – только тихо проныл, глядя в пространство:

– Дай капельку, – и добавил, словно оправдываясь за такую наглую просьбу: – Пожиже.

Я влил ему в котелок все и глядел на него, затаив дыхание. Дрожащими руками он прижал котелок ко рту и, обжигая губы, жадно пил горячую жидкость, ворча и постанывая. Две тонкие струйки вытекли у него из уголков рта и тут же замерзли острыми ледяными иголками. После этого, словно меня тут не было, он подошел к кухонному окошку и приплюснул заросшее лицо к окну. За окном, опершись на дымящуюся кадку баланды, стоял ленинградский вор Федька (политических не допускали работать на кухне) и весело смеялся.

– Контрреволюционерам, – крикнул он, – добавки не даем!

Я глядел на эти два лица, разделенные остекленелыми морозными узорами. «Убийца Сталина» всматривался в кадку взглядом, в котором сосредоточились все смертельно задыхающиеся силы ума и тела. Обостренные черты его, казалось, тщетно пытаются пробить стеклянную преграду. Слабеющее прерывистое дыхание слезилось на ледяной плоскости, как в огромном затуманившемся глазу. Вдруг он взмахнул правой рукой, словно для удара. Я остановил его на полпути.

– Идем, – сказал я, – ничего тебе от этого не прибавится. Я тебя отведу в барак.

Он не вырывался – пошел, послушно съежившись, внутренне вывихнутый, как тряпичная кукла, из которой вынули палочку. И снова – как когда-то – то ли вздохнул, то ли всхлипнул.

– Бандиты, – наконец выговорил он, – бандиты, бандиты…

– Кто? – спросил я бессмысленно.

– Вы, вы, все, – крикнул он душераздирающим голосом и, вырвав у меня руку, побежал.

Он выглядел огромной, покрытой нечистотами канализационной крысой, которую внезапно поймали в полосу света. Несколько раз он крутанулся на месте, словно из нее было не убежать. И вдруг остановился и обернулся ко мне.

– Я убил Сталина! – Его голос перешел в хриплый, бредовый вой безумца. – Я, я, я… Застрелил, застрелил как собаку… – захохотал он с горьким торжеством.

Он был слишком слаб, чтобы понимать все, – но еще достаточно силен, чтобы понимать столько, сколько требует медленная удушающая смерть.

Перед смертью, словно причащаясь последним причастием, он хотел взять на себя преступление, которого не совершил, деяние, которого не исполнил. Столько лет подряд он не знал, за что страдает. Сегодня он жаждал признаться, жаждал найти свое место в том жестоком и непонятном приговоре судьбы, который дали ему подписать семь лет тому назад. Защищаясь от неведомого будущего, трепыхаясь в силках настоящего, он ратифицировал навязанное ему прошлое – чтобы хоть перед самой агонией спасти ощущение реальности и ценности своего угасающего существования.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации