![](/books_files/covers/thumbs_240/edik-puteshestvie-v-mir-detskogo-pisatelya-eduarda-uspenskogo-85452.jpg)
Автор книги: Ханну Мякеля
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
7
О чем еще мы в первые годы нашего знакомства спорили, кроме рыбы? О том, что настроение у Эдуарда могло измениться за несколько секунд: он хотел в один момент одного, а в другой – другого, и мне просто-напросто было не угнаться. Я не думал тогда, что в его стране действительно нужно было хвататься за момент, carpe diem[3]3
«Лови момент» (ред.)
[Закрыть] было центральной темой каждого дня. Живя в Финляндии, я знал, что какая-нибудь подержанная машина будет ждать в магазине и на следующий день, а если ее только что продали, то совершенно такую же соседку – нет. Но Эдуард спешил покупать, принимать решения. Машины были в Советском Союзе в необычайном дефиците, особенно западные. Даже готовые вот-вот развалиться, они были некими символами статуса.
Головной боли из-за машин хватало, и я уже заранее испытывал мучения, предчувствуя, что у Эдуарда опять будет на уме приобретение машины. Может быть, потому, что я ничего не понимал в машинах, я ведь тогда не умел даже водить.
Машины попадались, даже рухлядь, кое-как остававшаяся на ходу, одну такую я однажды случайно приобрел за пару тысяч марок. Для переправки машины прибыл из Петербурга в Финляндию один самый долговременный член тогдашней, да и нынешней команды Эдуарда – Владимир Смирнов. Володя знал автомобили, всевозможные машины, он был бывшим чемпионом мира по ледяному спидвею. Однажды он подвез меня зимой из Петербурга в Хельсинки. Я узнал тогда, что и на грузовой «Тойоте» можно добраться, когда за рулем настоящий профи. А вообще в жизни Володя мягкий и приятный человек. Иногда я зажмуривал глаза, дорога была скользкая, а скорость бешеная. Было видно, как одна несущаяся на такой же скорости машина съехала в кювет, так что взметнулось облако снежной пыли. Мы все-таки держались на дороге. Только в Финляндии Володя ехал как полагалось, полностью соблюдая ограничения скорости.
– Почему? – спросил я.
– Иначе мне запретят въезд в страну, – прозвучал ответ.
– А в России?
– У меня отобрали бы права.
– А тогда, что ты тогда будешь делать? – спросил я, ведь вождение было Володиной профессией. Развел руками, подмигнул. И на этом разговор иссяк.
Я верил, что с этим затруднением он, по-видимому, справится. В том числе и потому, что умеет водить. Тем не менее той поездки в качестве пассажира мне хватило раз и навсегда. Но вернемся к «Фиату», на котором даже он не смог бы ездить слишком быстро. Усилиями Володи машину погрузили на судно, которое отвезло его в Эстонию. А поскольку Эстония была тогда еще частью Советского Союзa, окончание операции было провести уже легче. Насколько я помню, машина в конце концов попала в Латвию, к Толиным знакомым, там она и была погребена с обретением страной независимости.
Покупка машин грозила в 1990-х годах стать моей основной работой, когда Эдуард прибыл в Финляндию. Я по-прежнему не был от этого в восторге, потому что время, на мой взгляд, уходило впустую, а у меня тогда еще хватало и другой работы по закупкам. Когда он опять дал мне распоряжения, но вынужден был вернуться в Россию без новой машины, он был недоволен мной и выразил это явно; я тоже вспылил. После отъезда Эдуарда я, обдумав и твердо решив, написал ему письмо, в котором рассказал, что я думаю о таком вот помыкании. Основная мысль, стоящая за длинными предложениями, была проста: «Дорогой мой друг Эдик. Я тебе не наемный работник, к тебе за плату в помощники не подряжался, я твой старый друг. Друг делает то, что хочет и может, и не больше. Этим кому-то придется удовлетвориться. Если такая дружба не устраивает, пусть так. Впредь пойдем разными путями».
Это письмо, которое я нацарапал сознательно, хотя и в приступе утомления, кажется сейчас совершенно излишним. Но чего не сделаешь от усталости. Письмо было отправлено, и дошло, и было прочитано. Толя называл его «ругательное письмо» – и таковым оно, наверное, и было. Я, правда, стремился этим письмом к прояснению наших отношений и к изменению моей собственной роли, но добился для начала лишь длительного молчания. Затем я написал снова и мягче, я не хотел сдаваться, и постепенно мы опять начали разговаривать, сначала при посредничестве почты, затем по телефону и, наконец, лицом к лицу. И дружба сохранилась, как ни странно, и – к счастью. И возможно, из-за этого самого по себе неудачного эпизода она даже стала глубже и чище.
Было бы лучше поговорить один на один, чем писать. Но что поделаешь. Когда писатель хочет уточнить, он пишет. Это одна из теневых сторон профессии, ибо даже плохие слова сохраняются: verba volant, scripta manent (слова улетают, написанное остается – лат.).
Наиболее поучительным было то, что мы оба смогли даже тогда переносить друг друга. Поэтому кажется, что будем переносить друг друга и в будущем. Никаких подобных неудобств, правда, в поле зрения уже нет. А Россия – государство, где товары, не говоря уже о машинах, не в дефиците, их действительно ввозят в страну, что мы видим по бесконечным очередям из фур. Когда Ээту приезжает теперь, он едет в Финляндию не для того, чтобы купить что-то порученное. Мои задачи свелись к минимуму; Эдуард видит даже состояние своего счета по Интернету дома; по карточке он сам получает в банкомате наличные. Нет больше отстаивания очередей в банке, проверок счетов, калькуляций. И это тоже облегчает человеческие отношения. Приезжая в Финляндию, Эдуард всегда обеспечен средствами. А я – его старый друг, хотя акцент и начинает порой уже перемещаться на слово «старый». Но и у этого есть свои стороны. Если мне обязательно нужно уйти или я хочу остаться поделать свои дела, он легко найдет себе занятие.
Но как в начале, в 70-х, так и в 90-х годах проблемы были реальными. Пусть теперь это символизирует ругательное письмо. От Толи я позднее услышал, что я единственный человек, который поговорил с Эдуардом прямо вот таким образом и, оскорбив его, тем не менее сохранил с ним отношения и смог остаться другом.
Возможно, накарябанное письмо все-таки имело более важное значение, чем я думал.
Вспоминается и другой эпизод. Когда я опять распекал Ээту за что-то случившееся в Финляндии или за показавшееся непомерным требование (этот вечный учитель народной школы во мне), он вновь обрел необходимое каждому человеку чувство собственного достоинства, взглянул на меня, выслушал мои слова, понял их и выпалил с выросшей за мгновение силой своего «эго», горячо и быстро: «Ханну, ты сам не подарок…»
Я рассмеялся и все твержу эту фразу до сих пор.
Однажды Эдик приехал сюда на своей машине вместе с Леной. Марку машины я не помню, довольно большая японская, старого типа (Datsun-Nissan Laurel, выясняется, когда я спрашиваю), подержанная, была куплена в Голландии у мужа Элс де Грун, Хенка, когда Эдуарда наконец пустили и в эту страну. Хотя с кручением баранки и были связаны всевозможные заморочки, Эдуард любил водить, когда был в хорошем настроении. Свободная дорога заполнялась тогда полностью одной машиной от обочины до обочины… Но в Финляндии нужно было ездить иначе, не зигзагами. И Ээту пришлось попытаться. К моим советам он прислушивался не часто, хотя в припадках вежливости и утверждал позднее, что они мудрые.
Ээту с Леной приехали в Ситарлу, а на следующее утро мы отправились по старой памяти в Таммисаари, на остров Скольде, встретиться с Иле Питкяненом.
С паромом разобрались нормально и добрались наконец до двора. Еда была замечательная, как всегда, рыба с картошкой и зеленью, все свежее. Зелень добывалась в саду, за которым ухаживал Иле с линейкой в руке, но поэтому-то он и приносил хорошие плоды. А рыбу давало море или местный рыбак. День был приятным, а затем наступил момент отъезда. Попрощались, поблагодарили и сели в машину.
Двигатель завелся, но на этом все закончилось. Ибо когда Ээту попытался дать задний ход, передачу заклинило. Эта коробка передач закончила свой земной путь. Как ни крутил и ни вертел ее инженер – не помогло. Рычаг не шевелился.
Эдуард занервничал. Он подергал за рычаг переключения передач, сделал ряд быстрых движений и сдался.
– Ханну, машина сломалась. Она уже старая. Оставим ее здесь. – Эдуард говорил быстро, на своем сильнейшем московском диалекте. – Купим завтра новую.
Я знал, что даже в Финляндии ничего не делается так быстро; и денег, пожалуй, не было на счете, по крайней мере, на сумму цены машины. И прежде всего следовало попытаться все-таки хоть как-нибудь отремонтировать этот автомобиль, чтобы нам уехать.
Эдуард, однако, потерял к собственной машине всякий интерес: хлам есть хлам. Но я, как это ни странно, не уступил, а спросил, не найдется ли на острове автомеханика, какого-нибудь allt i allo (на все руки мастера – шведск.), который смог бы выполнить хоть предварительный техосмотр машины. Иле и правда знал умельца. Он позвонил и сказал, что тот сейчас дома и придет, когда освободится. И вот мы сели на ступеньках, ожидая спасителя, Эдуард мрачный и неразговорчивый, я все-таки лишь отчасти мрачный, хотя тоже неразговорчивый, и только Лена сохраняла спокойствие или видимость такового. Время шло, и прекрасный летний день клонился к вечеру.
Тут подоспел Кай, дюжий финский швед, еще один крепкий мужик прямо из шукшинских рассказов, но этот крепкий мужик был молчаливым и трезвым. Он поздоровался за руку своей лопатообразной ладонью, произнес несколько слов на своем шведском жителя финских шхер, осмотрел машину, выжал сцепление, взялся за рычаг переключения передач и заставил его своей медвежьей силой перейти обратно с заднего хода на нейтрал, откуда тот тут же стал легко находить остальные помогающие двигаться вперед передачи.
Машина заработала. На маневр ушло, возможно, секунд десять. Все это было бы комично, когда бы не было так трагично; а трагизм отражался у Эдуарда на лице: по нему всегда можно было прочитать все. И я не засмеялся, почувствовал лишь большое облегчение, когда ситуация разрешилась таким благоприятным образом. Мы поблагодарили спасителя, а Ээту так обрадовался, что подарил Каю нож-финку. Нож сработан каким-то зэком в тюрьме (русское слово «тюрьма», кстати, заплыло в финский язык, приняв там вид tyrmä), и его подарили самому Эдуарду в Петербурге. Это кое-что говорит о чувстве облегчения у Эдуарда.
Я не забуду выражения лица Эдуарда – от полной покорности судьбе и нервозных гримас уже не осталось и следа. Метаморфоза была полная. Единственное, что оставалось неизменным, – торопливость. В путь, в путь. Пааеехали!
Мы тут же попрощались с хозяевами и тронулись, получив от Кая предупреждение, что передачу заднего хода использовать уже нельзя совсем. Рычаг переключения опять заклинит. Так что придется ехать только вперед. Если это помнить, доберешься до границы. И даже пересечешь ее.
В Хельсинки припарковаться будет труднее, чем в деревне, но, возможно, где-нибудь на окраинах найдется достаточно длинное место, куда можно было бы проскользнуть прямо и выбраться оттуда тоже передним ходом. Приняли решение – машину оставим, а потом доедем на такси или доберемся пешком до ночлега. Вечер был довольно теплый, и настроение поднялось. Все получилось. Приехали в Хельсинки, и место для парковки тоже нашлось. Итак, на следующий день я проводил Ээту с Леной до начала скоростной автострады на Лахти, выпрыгнул в конце улицы Хямеэнтие из машины и помахал вслед. Поздно вечером зазвонил телефон: действительно добрались до Петербурга, приехали к Смирнову. Эдуард опять сидел в безопасности среди своих. «Kitos kitos kitos», – повторял Эдуард; счастливый, веселый, уравновешенный, снова ставший самим собой. Все было опять к лучшему в этом лучшем из миров.
8
Эдуарду нравилась Финляндия, но, как и мне, ему особенно нравилось самое начало поездок: моменты ожидания, что вот-вот доберешься, и прибытия. Нравилось, когда он видел нас, ожидавших на вокзальном перроне. А мы видели, как из купе вываливается невысокий коренастый мужчина с объемистыми, под стать ему, вещами. По-видимому, нравилось ему и то, когда мы по-мужски обнимались, и то, как отправлялись к месту ночлега, обмениваясь первыми новостями. И особенно тот момент, когда он, добравшись до ночлега, начинал вытаскивать гостинцы из чемодана, наблюдая за выражением лица получающего.
Эдуарду всегда доставляло радость видеть собственными глазами, в какое хорошее настроение приходит получатель удачно выбранного подарка. Чего я только я не успел от него получить: пол-России, кажется! Перед большим окном в гостиной подарков хватает: от моржовых клыков до черных турмалинов. Подарок – это символ и воспоминание, когда его дарит человек, подобный Эдуарду. Ведь с гостинцем связаны не корыстные интересы, они не имеют отношения к «азиатскостям» начала знакомства с той и с другой стороны. Подарок дарится теперь от чистого сердца. Какое же красивое это выражение! Чистое сердце у каждого ребенка, но куда оно часто скрывается у взрослого? Под наносными шлаками мира?
Когда люди знакомы друг с другом, пристрелка становится снайперской. Эдуард знает уже, что мне нравится, а что нет. А я, мне думается, знаю, что нравится ему. Прежде чем мы отправимся в Москву, я могу попробовать порыться у букинистов, сходить в «Хагельстам» (поскольку «Нордиски» уже нет) и постараюсь найти какую-нибудь стародавнюю русскую книгу. В Финляндии их все еще хватает – остатки наследия беженцев и эмигрантов как царского времени, так и революции. Я знаю, что такая книга – лучший из подарков. Только новые русские своими покупками уже взвинтили их цены до небес. Прошлое таким способом возвращается, и человек как будто становится интеллигентнее и благороднее, когда на полке находятся старинные книги, где они стоят для любования, а не для чтения. К счастью, старых запасов на моих собственных полках хватит еще на какое-то время.
Раньше приобретать подарки было легче. Как мне, так и Эдуарду. Когда был помоложе, мне нравились минералы и камни – я их отшлифовывал, – и я то и дело получал образы из разных концов Сибири: яшму, розовый кварц, даже образцы таких горных пород, которые я не мог опознать и с помощью справочника. На столе все еще лежит кусок окаменевшей мамонтовой кости. Все эти предметы уже принадлежат к дому, к его уюту; они естественным и само собой разумеющимся образом расположились на своих постоянных местах как часть Эдуардa и нашей общности.
Привозили мне и произведения изобразительного искусства, поскольку знали, что оно близко моему сердцу. Но дарить произведения такого рода всегда трудно, если не невозможно. Толя прямо-таки специализировался на размышлениях, какое искусство мне понравится. Поскольку полученные произведения нужно быть выставить на всеобщее обозрение, предстоял ряд проблем. Русский художественный вкус зачастую близок обычному финну: то есть мы говорим о рыночном искусстве и его галерейных разновидностях. Мне, в конце концов, не оставалось ничего другого, кроме как начать называть эти вещи своим именем. Слово «китч» было не известно, но в русском языке нашелся его эквивалент – слово с тем же значением: «туфта». В ситарлаской кухне я со стороны наблюдал за долгой дискуссией между Толей и Эдуардом о том, является ли только что привезенная и подаренная мне статуя (две изогнувшиеся человеческие фигуры в объятиях друг друга, головы из блестящего металла, а тела из крашеной пластмассы) туфтой или нет… У меня не спрашивали, хотя я сидел за тем же столом. С таким энтузиазмом эти господа сами обсуждали этот важный вопрос.
Они пришли к тому, что я должен считать статую туфтой, и были очень довольны конечным итогом и собственной мудростью, особенно когда по их просьбе я еще это и подтвердил.
Многие из картин в конце концов оказывались в раздевалке сауны или в подобных местах. Одна, которую с особенной любовью подарил Толя, представляла собой пейзаж, сделанный из крошки полудрагоценных камней: сосны, облака, вода… Ее постигла участь оказаться именно на стене в раздевалке (Толя любит сауну в Ситарле и вообще париться), но когда она недавно случайно упала на пол и частично разлетелась на тысячи осколков, я поймал себя на том, что расстроился из-за этого по-настоящему. Я опять понял, что самое важное не предмет как таковой, а намерение дарящего, и когда картина разбилась, казалось, словно разбилась часть Толи. Почти половина верхней части картины сохранилась все-таки в целости, и теперь висит на почетном месте, на нижнем уровне возле банного стола.
9
«Чем хочешь заняться?» – всегда спрашивал я после приезда Ээту, когда более важные дела были переделаны и предварительно обсуждены. «Увидеть Антти и Эрно», – без колебаний следовал ответ. И это было нетрудно, если только Антти не разъезжал где-нибудь в Европе по следам новой книги или не рыбачил нахлыстом, например.
Но если был на месте, он всегда встречал нас с радостью и угощал как минимум обедом, во время которого остротам не было конца.
– Переведи, Ханну!
И я пытался. Каламбуры надо бы запретить (кроме как по-фински). Но разве хоть один писатель может что-то поделать со своим желанием поиграть с языком!
Иногда мы бывали у Антти, тогда еще в Ханко, и ходили под парусами на его яхте «Хаукка» («Ястреб»), и мне пришлось малость поднапрячься в память о старых временах. «Хаукка» шла, приседая в книксенах, вперед под приятным ветром, эта старая дама с широкой кормой, уже прилично повидавшая мир. Антти занимался парусами и смотрел, куда мы идем. «Видишь там вот ту веху, иди немножко понизу от нее», – слышался совет капитана, и я сообщал, что вижу и проведу «Хаукку» туда. Нередко и проводил.
Светило солнце, хождение под парусами ласкало (и всегда ласкает) своими звуками слух, когда вода полощется о борта и шумит ветер. Мне тогда всякий раз вспоминался умерший уже больше тридцати лет назад мой старший брат Юха, а потом проведенные в Куккиаярви детство и юность, 50-е годы, напряжение нервов и мысли и та парусная лодка, которая пронеслась, как огромная чайка. Она подлетела тогда сбоку, взглянула на нас изучающе и пропала.
Затем мы возвращались на берег и продолжали путешествие. К Антти, или Антоше, Ээту и Толя сильно привязались и смотрели на него, словно снизу вверх. Общего языка не было, но мой язык использовали при этом на всю катушку, иногда до такой степени, что он завязывался в узел.
Эдуарду запомнилось из хождений под парусами особенно вот это: «Я поражался тому, что он мог просто так отправиться на своей яхте в море без разрешения КГБ. И тому, что человек вообще имел возможность владеть такой яхтой. Да и то, что Антти мог плавать по морю один при любых ветрах, было необычно. То, что вокруг не было ни единого человека».
Антти был мобильной личностью, но Эрно гарантированно находился в Финляндии. Я звонил и договаривался о встрече, и вскоре мы уже ехали по направлению к его очередной на тот момент резиденции. Сначала в Хямеэнлинну, а затем, во время нового брака Эрно, – в Тампере и в Херванту (пригород, город-спутник Тампере), а там на улицу Няюттелиянкату, которая была выбрана местожительством из-за близости пересеченных местностей для пробежек и велосипедных прогулок. Если погода была хоть немного сносной, мастер ждал нас на дворе с неизменной сигаретой в зубах. И Паула спокойно стояла рядом с ним.
Могла быть уже холодная осень или же только ранняя весна, но он уже ходил по своей земле босиком. Этот лапландский мужик и в самом деле не боялся холода. Лапландский мужик не боялся ничего! Родившийся в Печенге и лишившийся дома, а потом отца, он знал, что значит настоящий страх и что такое потерять все.
Беседа начиналась так: Эрно говорил, а мы слушали. Я переводил. Житель Лапландии говорит монологами, но иногда они перемежаются паузами. Паула подавала угощения незаметно и деликатно, Эрно становился шумнее: «Русский выпить не дурак!» Следовал суровый взгляд на меня, лишенного этой радости. Попробуй только поотнекиваться, а тем более отказаться! А затем, когда и это дело было улажено и передо мной поставлена минеральная вода или кофе, начинался непрерывный, иногда длящийся до часа и действительно интересный монолог, за которым Эдуарду, Толе и Лене – и мне – приходилось следить со стаканами в руках. Иногда Эрно поднимался и брал из пачки новую сигарету, а затем говорил и говорил. Паузы если и делались, то почти исключительно для того, чтобы затянуться или прикурить новую сигарету от еще тлевшей прежней.
Переводил я, как мог и что мог.
– Я говорю долго, а ты переводишь так быстро, – часто упрекал меня Эрно.
– Русский язык такой, – отвечал я, – в нем важные вещи можно излагать сжато… Из твоей мудрости не теряется ничего.
Эрно подозрительно посматривал на меня, но верил. Поскольку выбора не было.
Однажды Эрношка, как мы начали его называть, сидел дома один – Паула была на работе. Его начала угнетать настоящая печаль – метафизическое глубинное сиротство писателя. Это чувство может испытать или понять, вполне очевидно, только другой коллега. Пробка бутылки была уже откупорена, и тут пришли мы. Эрно произносил свой монолог, который продолжался и развивался, пока я не сообразил, что порой не могу ухватить мысль… Ээту тем не менее слушал Эрно как зачарованный, а я переводил, как только мог. Наконец Эрно замолчал и погрузился в свои мысли, и тогда Эдуард продолжил разговор со мной. Мы говорили о морали, о том, как она проявляется у разных народов. Слово «мораль» (по-фински moraali) Эрно опознал, он словно пробудился от спячки.
– Один язык, одна мораль, – вдруг сказал он и привел мир в порядок.
И я перевел, изменив порядок слов, потому что по-русски это лучше звучало так: «Одна мораль, один язык».
Это буквально лишило Эдуарда дара речи. Когда мы вышли, он только и мог причитать, обращаясь к жене: «Какой мудрый дядька, какой умный. Порой я не понимаю ничего, и, тем не менее, такое чувство, будто понял все. Одна мораль, один язык. Как верно, как верно…»
Об этом и об Эрно хватило разговоров на весь обратный путь. Но Эрно и сейчас все еще не забыт. Эдуард характеризует его в январе 2008 года даже так: «Эрно был большим и прямым человеком. Он говорил так просто, словно бы о пустяках, но говорил-то о самом важном – о свободе мысли».
Ясное мышление всегда означало применительно к Эрно Паасилинне и ясную манеру письма.
Эдуарду вспоминается другое, что я уже и забыл: «Я помню, что он отказался дать интервью какой-то крупной американской газете. Он сказал: «У меня есть свои взгляды. Но они могут повредить нашей стране». Так что он заковал свою свободу в кандалы ради Финляндии. Провозгласил диктатуру самому себе. Даже в этом он был отважен».
Когда на следующий день я рассказал Эрно по телефону, в каком восторге его гости были от мудрости мастера, Эрно слушал хвалу по своему обыкновению спокойно. Я рассказал, что особенно одна из его фраз вызвала большое восхищение у наших русских.
– Какая? – спросил Эрно.
– Ну, та – «Один язык, одна мораль».
– Я никогда ничего подобного не говорил, – внезапно рассердился Эрно. Я возразил, утверждая, что у меня все-таки есть два свидетеля, которым я фразу перевел.
– Да переводить-то ты можешь что угодно и как угодно, – заколебался Эрно.
Я попросил, однако, чтобы он записал эту фразу для памяти; она хорошо подошла бы для его очередного сборника афоризмов.
Пару дней спустя я получил от Эрно письмо. В нем было несколько сопроводительных строк и купюра в двадцать марок. Это была плата за афоризмы, которые я вписал в его сборник. Рабочий человек, дескать, всегда заслуживает своей зарплаты.
Купюру я принял, что еще оставалось? А немного позднее получил за ту фразу (которую он произнес и забыл) еще одну двадцатку.
Фразы напечатали, ведь это были его фразы. Хотя недоверчивый Эрно немного их переработал.
Эрно, Эрно. Как же ты здесь нужен, по сути дела еще больше, чем раньше.
Однако в конце сентября 2000 года мне пришлось позвонить в Москву и рассказать, что с Эрно мы уж больше не встретимся, что он только что умер. Это повергло Эдуарда в глубокое молчание. Скорбь о смерти Эрно была подлинной и глубокой и там, и здесь. Масштабы людей на мгновение действительно становятся видны.
Почему хорошие люди умирают, а идиоты и болваны продолжают жить по-прежнему, опять задавался я вопросом. То же самое я спрашивал, и все мы спрашивали, когда умер Алпо (писатель Алпо Руут, 1943–2002 гг.).
Ответов не последовало.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?