Текст книги "Люди среди деревьев"
![](/books_files/covers/thumbs_240/lyudi-sredi-derevev-155780.jpg)
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Странное чувство – возвращаться к этому открытию в семьдесят четыре года. Когда тебе двадцать пять, такие понятия воспринимаются только с научной точки зрения. Можно сказать, что возраст – это не предмет, доступный для понимания, им озабочены лишь старики, а старик – любой, кто старше тебя самого. Это предмет без значения, предмет, вызывающий скуку, излюбленная жалоба неразумных, слабых и болтливых. Старея и наконец состарившись, я все чаще размышлял о судьбе сновидцев, и сейчас мне совершенно ясно, что она из себя представляет: это проклятие. Наступает мгновение – ко мне оно пришло, пожалуй, несколько лет назад, – когда, даже не осознавая этого, ты уже не мечтаешь о продолжении жизни, а смиряешься с ее концом. Это происходит так резко, что не возвращаться в мыслях к поворотному моменту невозможно, но вместе с тем так подспудно, как будто все происходит во сне.
Но тогда мои мысли не были загромождены подобными деталями, и я знал, какие именно две вещи мне предстоит сделать; к сожалению, обе были крайне непросты. Прежде всего кто-то из нас – я или Таллент – должен был съесть опа’иву’экэ. Конечно, решение не идеальное – я заранее понимал, какой это будет цирк и какие опасности с этим связаны, – но оно было необходимо для подтверждения ключевой роли опа’иву’экэ в заболевании. Потому что существовала вероятность (не очень высокая, но все же), что роль опа’иву’экэ не так существенна, как я предполагал, – вдруг речь все же шла о каком-то генетическом дефекте, свойственном именно иву’ивцам: если им удавалось преодолеть определенный возрастной предел, им гарантировалось что-то вроде вечной жизни. Во-вторых (что еще важнее), мне нужно было вытащить как минимум двух сновидцев с острова и доставить в нормальную лабораторию, где можно проводить исследования, анализ крови и так далее. Как к этому подступиться, я не представлял. Но без этого шага получалось, что мы потеряли – я потерял – впустую больше пяти месяцев, что казалось целой вечностью (ирония такого подхода от меня не ускользала). Без тщательного лабораторного исследования я оставался просто с набором сказок, а выдумки меня никогда не интересовали.
Я начал с задачи чуть менее сложной – заготовки опа’иву’экэ для последующих экспериментов. Таллент и Эсме, как и следовало ожидать, пришли в ужас от моих планов. Начался долгий и временами злобный спор, в ходе которого Таллент по крайней мере признал целесообразность, да и необходимость моих действий, но отказался в них участвовать из принципиальных соображений, что мне показалось довольно слабой и ленивой отговоркой. Эсме же отказалась даже признать такое действие очередным логическим этапом исследования. Я кричал, что они интеллектуальные трусы и сентименталисты. Она кричала в ответ, что я хладнокровное и наглое чудовище, что я вот-вот разрушу все, чего они с Таллентом стараются добиться.
– И чего ж ты стараешься добиться, Эсме?! – вопил я в ответ. – Описывать в подробностях людское говно – вряд ли такая уж полезная работа!
К этому моменту мы орали так громко, что несколько деревенских жителей подошли к границе своих владений и с некоторым веселым интересом за нами наблюдали, указывая на нас пальцами и со смешками перешептываясь между собой. Таллент попытался нас унять, но было слишком поздно. Припоминать это страшновато, зрелище было довольно позорное.
– Как ты смеешь меня унижать! Я хочу им помочь!
– Да ничего ты не хочешь им помочь! Хотела бы, делала бы что нужно!
– Это ты не хочешь им помогать! Для тебя они не лучше насекомых, тебе плевать, что ты уничтожишь по ходу дела!
– Да я вообще не собирался ехать! Я поехал, потому что вам это было нужно!
– Я и не хотела, чтоб ты ехал!
Ну да, спор зашел в подобные дебри и продолжал бы в них погружаться, если бы Таллент – впервые за все время, что я его знал, в настоящей ярости – не вклинился между нами во плоти.
– Вы оба ведете себя чудовищно, – сказал он бесстрастным голосом. – Эсме, отведите сновидцев к реке и дайте им попить. Нортон, – он с яростью посмотрел на меня, и я вдруг понял, как редко он просит меня возиться со сновидцами, только вместо облегчения почувствовал обиду: он что, мне не доверяет? – пойдите пройдитесь. Прекратите это отвратительное поведение немедленно, оба.
– А как же опа’иву’экэ? – прошептал я, с ненавистью отмечая в собственном голосе нотки умоляющего нытья.
– Нортон, – сказал Таллент, и мое имя прозвучало так, будто он зачитывает целую страницу, – я понимаю, почему вы хотите пойти на этот… этот… эксперимент. Погодите, – он поднял руку, потому что я собирался его перебить. – Боюсь, это невозможно. Невозможно по техническим причинам и, кроме того, попросту нежелательно. Позвольте вам напомнить, что мы здесь гости. Что мы пользуемся любезным приглашением вождя. Не забывайте об этом, Нортон. Не забывайте, что этими копьями протыкают не только ленивцев и вуак.
Я молчал, и он тоже замолчал, глядя мне в глаза.
– Обещайте мне, – в его голос уже возвращались привычная мягкость, бездонное спокойствие, – обещайте, что не пойдете мне наперекор.
– Не пойду, – пробубнил я.
– Нортон, – сказал он и молчал, пока я на него не взглянул. – Я предупреждаю вас. Есть способы проверить вашу теорию – но не так.
– Таллент, я понял, – сказал я, но мне было очевидно, что он ошибается. Не было других способов проверить мою теорию. И раз он отказывается помочь, придется сделать это самому.
Каждую ночь деревня ненадолго замирала: на протяжении часа или двух до рассвета время сна дневных охотников совпадало со временем сна ночных охотников, огонь почти догорал, и слышны были только мириады шорохов и кличей мириадов невидимых существ, ползающих по лесу в темноте.
Вечер выдался очень напряженный: сначала безмолвная трапеза с Таллентом и Эсме, потом все молча писали дневники, а затем так же молча развернули циновки. Позже я спрашивал себя, почему я решил, что действовать нужно немедленно, и, наверное, известная доля безрассудства в этом была, хотя я все-таки настаиваю, что немедленные действия были необходимы – надо было успеть до того, как я утрачу решимость, до того, как Таллент осознает неизбежность моих действий.
Убедившись, что все деревенские жители заснули – их храп эхом отдавался от древесных стволов, – я подполз к Муа. Я стащил фонарик Таллента из его рюкзака, пока он помогал купать сновидцев, хотя намеревался пользоваться им только при крайней необходимости. Но теперь включить его пришлось: мне нужно было найти Муа; они все спали как попало, в мешанине конечностей и волос, которая всегда выглядела и пахла грязновато, несмотря на ежедневные омовения.
Когда я его отыскал, он лежал возле Ика’аны, положив голову на спину Ви’иу, закинув одну руку на груди Иваивы. Я медленно склонился к нему и стал трясти.
– Муа, – прошептал я, когда он наконец-таки проснулся и хрюкнул, прорываясь сквозь несколько слоев сна, – мне нужна твоя помощь.
Тут-то я вспомнил, что он не говорит по-английски.
Я схватил с земли прут и нарисовал в грязи знак опа’иву’экэ – круг с пересекающей его чертой, – а потом ткнул пальцем в себя.
– Опа’иву’экэ, – сказал я для ясности, – вака’ина, – и снова показал на себя.
– А! – сказал он и присел.
Я подумал, что от ограниченности мышления сновидцев есть и кое-какая польза: они не требуют почти никаких объяснений. Даже если бы мы могли общаться, Муа не стал бы спрашивать меня, зачем я его бужу посреди ночи, почему опа’иву’экэ мне понадобился прямо сейчас. Он превращался в набор реакций, сформировавшихся за долгие годы, и хотя я прекрасно понимал, как опасен порой отказ от логики, в тот момент я был благодарен за такую особенность.
Мы обогнули деревню, прошли мимо вздыхающих во сне вепрей, мимо тихого посапывания и шороха мужчин, женщин и детей, по направлению к девятой хижине, а потом дальше, в джунгли, которые как будто проглотили Муа одним жадным движением. Света никакого не было, и на мгновение я утратил способность идти, меня охватил холодный, иррациональный ужас, я даже про фонарик забыл. Но тут Муа повернулся, тихонько приблизился, обнаружил меня и что-то сказал, чего я не мог понять, и повторял это снова и снова. Тогда я понял, что это напев, две фразы, которые он циклично повторяет, так что они перестают звучать как слова и превращаются во что-то бессмысленное, точно барабанный бой, и почувствовал, как мои ноги передвигаются, чтобы попасть в этот ритм.
С моей последней прогулки в джунглях, по крайней мере дальней и целенаправленной, прошло некоторое время, и хотя раньше я ощущал, что лес кипит бурной жизнью, теперь он виделся мне мертвым, обширным кладбищем деревьев, где нет больше ничего вообразимого. Не могу сказать, почему мне так показалось – может быть, потому, что я уже открыл самую главную его тайну и все остальное, что он мог преподнести, оказалось бы в сравнении с ней ничтожным и жалким.
Я следовал за голосом Муа, он повернул направо, и мы вдруг очутились в просвете, на маленьком плато, поднятым высоко над деревней; над нами простиралась остальная часть Иву’иву, его суровая и неприступная вершина. За нами был темный и тихий лес, а перед нами – крутой обрыв, та сторона острова, которая спускалась прямо к невидимому отсюда океану. Я как зачарованный двинулся к обрыву, пока Муа не вытянул руку, останавливая меня. «Эа», – сказал он – смотри, – и я поднял глаза; передо мной, надо мной, с обеих сторон от меня простиралось небо невероятного, безбрежного черного цвета, поверхность, инкрустированная блестками звезд, таких больших и ярких, что я видел их напряженное сияние, чувствовал ледяные облака пыли, что их окружают. Их было так много, что небо казалось скорее светлым, чем темным, скорее полным, чем пустым.
Я очень давно не видел звезд, и теперь, глядя на них и на бесконечное пространство неба, замыкавшее меня в объятие, я подумал об Оуэне, о том, где бы он мог быть. Все еще в Коннектикуте? Или уехал куда-то еще, как время от времени угрожал? И тогда я обнаружил, что плачу, и хотя я старался не издавать лишних звуков, мне стало как-то легче от этого особого, почти позабытого вкуса слез, который отдавался во рту соленым ароматом крови.
Муа мои слезы, видимо, никак не насторожили, и мы некоторое время не двигались. Над нами сверкали и переливались звезды. Потом он хмыкнул, и мы снова пошли.
На мгновение я задумался – разве мы останавливались на этом плато, когда впервые шли смотреть на опа’иву’экэ? – а потом внезапно испугался: куда это ведет меня Муа? Но, обернувшись и увидев непроходимо черный лес, я понял, что у меня нет никакого выбора, придется следовать за ним.
Когда мы дошли до последней поляны, я так нервничал, что меня трясло. В темноте скрывались чудовища и призраки, и в том, чего я не мог разглядеть, я видел все, чего когда-либо в жизни боялся. Но потом Муа торжественно произнес: «Опа’иву’экэ», – и передо мной открылось озеро, и пузыри от черепашьего дыхания плыли по его поверхности, как жемчужины. Он ткнул в сторону озера рукой и отступил, не сводя с меня глаз.
Я впервые осознал, что мой план, возможно, не слишком тщательно продуман. Пока деревенские жители ели, я пробрался в хижину с пальмовыми изделиями и стащил большую вязаную сеть, которую нес наверх на плечах, как плащ. Но, приближаясь к озеру, я подумал, что понятия не имею, будет ли этого достаточно, чтобы поймать опа’иву’экэ. Быстро ли они плавают? Будут ли пытаться меня укусить? Если бы украсть какое-нибудь оружие не представляло труда, я бы так и сделал, но такой возможности не было, так что пришлось удовлетвориться сетью. Я оглянулся на Муа, словно искал совета, но он стоял, сложив руки, и смотрел в пространство, как будто я занимался личным делом и он не имел права за мной подглядывать.
Впрочем, мои опасения были напрасны. Когда я подошел к берегу, опа’иву’экэ меня заметили и единым фронтом подобрались ко мне, так легко перебирая ластами по воде, что спокойная поверхность озера почти не колыхалась. Их доверие сделало мою задачу и проще, и сложнее: пока я стоял и раздумывал, которого взять, мне неожиданно пришлось сурово напомнить себе о необходимости этого шага.
Я выбрал одного из самых крупных, решив, что его размер означает старшинство в стае, а мне хотелось, чтобы у молодых был шанс на долгую жизнь. Оказалось, все, что мне нужно сделать, – это опустить руки в воду, прохладную и такую прозрачную, что ясно видимое отражение луны скользило по илистому дну, и вытащить его. Он был весьма тяжел и довольно склизок, но управляться с ним было нетрудно, и остальные опа’иву’экэ сразу же перестроились, заполнив опустевшее пространство и глядя на меня своими огромными глазами. Он – что неожиданно для черепахи – не спрятался в панцирь от человеческого прикосновения, а просто немного помотал ногами и поворочал головой, как будто я держал большого муравьеда, панцирного и вооруженного, но по-детски беззащитного.
Шатаясь, я отнес его на опушку леса, на такое расстояние от озера, чтобы его товарищи не видели, что я делаю. Поход вверх по холмам и вес черепахи меня утомили, и я сел рядом с ним, положив руку на панцирь, а он закрыл свои желтые глаза, словно от удовольствия, словно я его глажу. С минуту мы отдыхали, впитывая окружающий воздух, шелест деревьев, простое и дурацкое состояние собственной жизни.
Но пора настала. В кармане у меня был перочинный нож (тоже украденный у Таллента) и связка больших пальмовых листьев (украденных из пальмовой хижины). Я планировал отрезать побольше плоти опа’иву’экэ, сколько смогу (я не знал, хватит ли у меня сил и, честно говоря, решимости отодрать панцирь), завернуть куски в пальмовые листья, запаковать их в сеть и зарыть остатки в каком-нибудь лесном хламе. Потом отнесу все вниз и высушу мясо на ветвях моего дерева. Попробую его сам и отмечу все неблагоприятные воздействия, а остальное возьму с собой в Штаты, чтобы протестировать тщательнее.
Ветерок пробежал между деревьев, и когда опа’иву’экэ вытянул шею навстречу ему, я открыл лезвие ножа и воткнул ему в шею. Я думал, резать будет легко, как подтаявшее масло, но его кожа оказалась гораздо прочнее и перепончатее, чем я ожидал, так что в результате ее пришлось пилить, отделяя голову от шеи постепенно, сначала наклоняя ее в одну сторону, потом покачивая в другую, пока не осталась лишь последняя особенно упорная складка, и мне пришлось втыкать лезвие ножа между морщинистыми переборками и вытаскивать его обратно, отрывая кожу с чередой влажных, эластичных шлепков. За исключением мягкого, медленного вздоха, как шина, из которой выпустили воздух, он не издал ни единого звука, но глаза его оставались открыты, и зрачки расходились по радужке, как чернильные капли в воде.
Я так сосредоточился на утомительной работе по усекновению задней ноги, что принял окрик за сигнал Муа и откликнулся (что, конечно, не имело никакого смысла) в том духе, что я занят и ему придется подождать. Но когда я услышал, что он бежит ко мне по траве и кричит что-то непонятное, мне пришлось прерваться и поглядеть в его сторону, и тут я понял, что бежит ко мне не Муа, а Фа’а.
Это глупо, но первое, что я испытал, – радость. Фа’а пришел! Рядом с ним я всегда чувствовал себя в большей безопасности и даже осознал, что стал относиться к нему с симпатией, несмотря на его намеренно неприступную манеру, за которой не мог скрыться тот факт, что в нашей экспедиции он с каждым днем разочаровывался. Но мне казалось – возможно, из романтических соображений, – что в мои самые печальные или трудные минуты Фа’а был рядом, устойчивый и надежный, как ствол дерева. Я представлял его в роли пастыря, который сторожил нас всех, пока мы спали или охотились, чьи глаза осматривали окрестный пейзаж, чтобы нам не пришлось этого делать, кто присутствовал при каждом примечательном событии. В то время как остальные проводники утратили интерес и постепенно отбились от рук – они, конечно, по-прежнему оставались среди нас, но проводили все больше времени, охотясь за вуаками (их явно ненасытный аппетит к вуакам вызывал у меня изумление и легкое отвращение), собирая разные плоды, семена и странные образования на лесной земле, – Фа’а всегда был рядом. Ува и Ту продолжали выполнять свои обязанности со сновидцами, но лишь механически: у ручья они стояли, посмеивались и разговаривали друг с другом, пока самые беспомощные из их подопечных бестолково мочили руки или ноги в воде, не понимая, зачем их сюда привели. Но когда за дело брался Фа’а, он выливал пригоршни воды им на спины, растрепывал их щетинистые волосы, что-то бормотал в ответ на довольные вздохи. Безусловно, я его уважал; может быть, я даже им восхищался.
Но моя радость мгновенно испарилась, стоило мне увидеть лицо Фа’а и осознать, что звучит в его голосе. Он кричал, по-настоящему кричал, одной рукой напряженно сжимая свое копье, а другой указывая на мертвого опа’иву’экэ, чья голова – с глазами, по-прежнему открытыми – картинно лежала в центре самого большого пальмового листа, ожидая, пока ее завернут, как подарок. Фа’а так разозлился, что выкатил глаза, и частицы пены, белые, как звезды, срывались с его губ, и мне стало смешно.
Только тогда я вспомнил, как благоговейно он пел, когда мы впервые нашли опа’иву’экэ, и с каким чувством следил за вака’иной, так что мне не оставалось ничего иного, кроме как смириться с этой вспышкой гнева. Я был уверен, что Фа’а меня не тронет, но внезапно – его намерения я так никогда и не узнал – он вскинул руку с копьем, не угрожающе, надо признать, и копье даже не было направлено в мою сторону, но само обращение к оружию меня напугало, и я инстинктивно поднял труп черепахи, закрываясь круглым панцирем как щитом, и ткнул им в сторону Фа’а, как раз когда он двинулся ко мне. И тогда, держа на вытянутых руках панцирь и прячась за ним, я услышал, как Фа’а вскрикнул. Взглянув поверх панциря, я увидел, что оцарапал вытянутую руку Фа’а одной из болтающихся черепашьих ног, и в это мгновение его крики перешли в стоны, и он рухнул на колени на землю, выставив перед собой задетую руку и причитая.
Будь я менее чутким человеком, я бы наверняка расхохотался. Но только поначалу: вскоре, глядя на простертого на земле Фа’а с правой рукой – рукой для ношения копья, – протянутой в сторону черепахи, словно это жертвенное приношение, я начал осознавать искренность его отчаяния. Его причитания перешли в плач, а потом в ничто, только в непрерывное подрагивание плеч и спины – лицо обращено к земле, копье валяется рядом. На этот раз я порадовался, что не говорю по-у’ивски, ведь он верил, что теперь обречен стать мо’о куа’ау или обрек на это кого-то из своих родственников, и что бы я ни сказал сейчас, переубедить его не удалось бы. Так что я некоторое время смотрел на него, завороженно и сочувственно, пока не стало ясно, что делать нечего, надо продолжать однообразную работу, складывать дряблые куски опа’иву’экэ на шелковистые пальмовые листья, лежащие на почерневшей от крови земле.
Дорогу обратно мы прошли молча и торопливо, и к моменту, когда я отослал Муа и ошеломленного, пошатывающегося Фа’а обратно к сновидцам и привязал шесть подготовленных свертков черепашьей плоти к верхним ветвям своего дерева, воздух уже начал светлеть, и защебетали первые утренние птицы.
Похоже, мы все решили притвориться: Таллент – будто мы не ссорились, Фа’а – будто он не проклят, я – будто не сделал того, что необходимо было сделать, без разрешения и поощрения. На протяжении дня меня время от времени поражала моя собственная смелость и решимость, проявленная в ночи, как и изобретательность, хотя поделиться этим достижением мне было не с кем. Один раз я прошел мимо Фа’а по пути за водой к ручью; он как раз оттуда возвращался, но при моем приближении отвернулся, и я увидел, как черты его лица меняются и замирают в выражении полной непроницаемости, и без этого выражения с тех пор я его никогда не видел. В этот момент я понял, что он ни за что не откроет остальным, с чем столкнулся в ту ночь; он не мог сделать этого, не столкнувшись с собственной запятнанностью, собственной погибелью.
А вот Муа, видимо, полностью забыл про нашу ночную вылазку. Днем я увидел как Фа’а, обхватив копье обеими руками и опершись подбородком о древко, уставился на него, но с завистью или с жалостью – я не понимал.
Еще раньше я тайком добрался до своего дерева, взял свертки и вырыл в земле глубокую яму, отбрасывая мягкую, мучнистую землю, пышную и влажную, как тесто в пироге, а потом положил свертки в яму и завалил грязью. Но один из них я отложил и развернул. Несколько минут я сидел на корточках, готовясь с содроганием откусить влажную красную плоть одной из ног опа’иву’экэ. Именно поэтому, напоминал я себе, я ослушался Таллента и отправился к озеру: попробовать, проглотить, доказать себе, что бояться нечего. Но вместо этого я чувствовал, как меня парализует сомнение. Не съесть означало признаться в собственных страхах, в том, что невозможное все-таки возможно. А я ведь хотел, хотел, чтобы это было правдой, хотел оказаться прав, хотел узнать, что мое открытие – настоящее. Но вместе с тем и не хотел, чтобы все так и оказалось; не хотел переворачивать с ног на голову все, что знал до сих пор, не хотел выбрасывать, словно подгнившие плоды, надежные практические правила. Съесть черепаху означало признать собственную неправоту, но также признать, что известный мне мир продолжит жить как жил, не встревожившись и не изменившись, по законам, которые никто не ставит под сомнение и не отрицает.
Но я не мог этого сделать. В последующие десятилетия я вспоминал эту сцену как галлюцинацию и думал, как близко подошел к тому, чтобы пополнить ряды сновидцев. Что, если я не завернул бы ногу обратно, не положил ее рядом с другими отрубами, а все-таки позволил бы своему языку прикоснуться к ее поверхности, если бы отдался безудержному нерациональному потоку того странного, зачарованного вечера?
В ту ночь мои сны были безумны и разнообразны, конец одного перетекал в начало следующего. Мне снилось, что я бреду по лесу, поднимаюсь, как мы шли сюда, по холмам в деревню, но все деревья превратились в иву’ивцев, их разговор заполняет лес, как клекот птиц, их ноги сливаются с древесными корнями, их волосы вплетаются в ветки. Мне снилось, что мы с вождем едем верхом, свесив ноги набок, как в дамском седле, на опа’иву’экэ размером с автомобиль, который движется по сухому грязевому пейзажу без единого дерева, но вдали на горизонте, на фоне сиреневого неба, поднимается игрушечный город из сухого цемента. Мне снилось, что я сижу за столом в деревянном доме, где потолок выложен из огромных бревенчатых балок, и передо мной стоит металлическая тарелка, а на ней странное розовое существо, четвероногое, с отвисшей, складчатой кожей, и я понимаю, что это опа’иву’экэ без панциря. Напротив меня сидит Фа’а, одетый в светлую сорочку, коротко стриженный, и протягивает мне нож и вилку, и тут я начинаю понимать, что мне придется есть черепаху, а он поворачивает ко мне голову, открывает глаза и рот, и рот, когда он его открывает – это рот мальчика, с его мелкими острыми зубами, с его маленьким, быстрым языком.
И тогда я проснулся в обычном лесу, а рядом спали Эсме и Таллент, такие, как надо, проснулся по-прежнему на Иву’иву, посредине одной из мрачных черных островных ночей. Ничто вокруг меня не изменилось.
На следующее утро Таллент объявил, что мы уезжаем.
5
Я понимал, что так должно быть, что это неизбежно. Мне сразу сообщили, что мы проведем там не меньше четырех месяцев, в любом случае какое-то небесконечное время. Но новость все равно поражала. Во-первых, несмотря ни на что, все это время какой-то план все-таки существовал, и даже здесь, в деревне, где не было ни правительства, ни технологий, ни одежды, ни книг, ни школ, ни больниц, мы не могли освободиться от его щупалец. Во-вторых, потрясло время – его неожиданное возвращение в нашу жизнь, его значение. На острове время завивалось в длинные спиральные кольца, противореча биологии и эволюции; даже человеческое тело отказывалось ему подчиняться. Но мы вынуждены были подчиняться определению времени, заданному в том мире, где люди смотрели на часы, назначали встречи и приходили на них, где время отсчитывалось в единицах покороче, чем времена года. Вспоминать, что этот мир все еще существует, оказалось тревожно, при всей своей чуждости он по-прежнему управлял нами, принимал за нас решения, диктовал время нашего прибытия и отъезда. У меня вдруг возникла фантазия: возможно, здесь деревенские жители живут так долго, потому что никому никогда не приходило в голову сказать им, что так нельзя.
Последняя неделя получилась очень напряженной: надо было провести последние опросы, последние обмеры и физические осмотры, набросать последние виды деревни, посчитать в последний раз жителей и запасы в хижине с мясом, хижине с сушеными продуктами, хижине с пальмовыми листьями. Развязав поздно ночью свой рюкзак, чтобы освободить в нем место для свертков с мясом опа’иву’экэ – я выпросил у Увы немного соли и завялил куски, которые планировал сложить в багаж прямо перед отъездом, – я обнаружил в нем две дюжины шприцев в ватной подушке; со своей гладкой поверхностью из холодного стекла и металла они казались некой диковинкой, как будто здешняя деревня – продвинутая цивилизация, а это – предметы неизвестного назначения из какого-то первобытного прошлого. К этому моменту у меня в рюкзаке почти ничего не оставалось: свою одежду я по большей части раздал деревенским женщинам, которые недоуменно смотрели на мой пиджак и на рубашки с пуговицами, пока я не показал, что их можно разорвать, а получившимися кусками связать два куска пальмового каната, например, или привязать ноги ленивца к копью; а микроскоп сломался еще в самом начале путешествия, а чуть позже и термометр разбился, и деревенские дети играли зловещими серебристыми шариками ртути, покрывая их налетом пыли и скатывая вместе, пока я не собрал и не унес их подальше.
Мне запоздало подумалось, что Серени вряд ли был обо мне высокого мнения. Вообще-то весь медицинский факультет был обо мне, скорее всего, невысокого мнения. Да запрашивал ли кто-нибудь мое участие? Или они просто убедили Таллента или того, кто неразумно предоставил ему средства на организацию этой экспедиции, что меня следует взять с собой? Хотели ли меня брать? Проект, насколько мне было известно, заключался в том, что Таллент станет искать свое мифическое затерянное племя, и вопреки всем ожиданиям он его нашел. Но кто мог подумать, что я совершу еще более значительное открытие, причем такое? Изначально присутствие настоящего ученого вообще не считалось необходимым – я оказался здесь не в результате счастливого стечения обстоятельств, а из-за того, что факультет пытался избавиться от одного из самых посредственных студентов, отправив его на абсурдную и очевидно провальную миссию. Я чувствовал унижение оттого, что не увидел этого вовремя, и оттого, что оказался пешкой в так плохо спланированной игре. Но все же, несмотря на это неприятное открытие, я чувствовал решимость не идти по стопам Смайта, не думать «Я покажу им, я докажу, что они ошибались», хотя и не заглядывать мыслями в будущее тоже не получалось, потому что я не сомневался, что нашел нечто потрясающее, нечто, призванное радикально изменить науку и общество. Я нашел ни больше ни меньше само бессмертие. Звучало так величественно, что я не произносил этих слов вслух, но недооценивать случившееся было невозможно, несмотря на магический туман, который над ним клубился.
(А что-то вы поделывали, Фитч и Брассард? Мы заражали мышей вирусными заболеваниями. А что? Вы что поделывали? Я обнаружил людей, которые не умирают.)
Крайне важно было убедить Таллента, чтобы он разрешил нам увезти с острова нескольких сновидцев, и, к моему удивлению, он согласился без особых споров. Естественно, прозвучала обширная лекция об опасностях перемещения туземцев из их среды и крайне малой вероятности их благополучной ассимиляции обратно в свое общество, но его аргументы казались слегка блеклыми, не говоря уж об их абсурдности. Если я прав, скоро у них не останется никакого представления об окружающем мире, а их собственное общество их уже отвергло, так почему бы не взять их с собой?
– Ну, – сказал он наконец неуверенно, – надо хотя бы попросить разрешения у вождя.
Вождю, разумеется, было все равно. Наше предложение его даже слегка порадовало, хотя, как я уже говорил, он вообще был крайне сдержан. Но отчего бы ему не радоваться? Мы предлагали увезти с собой четверых бесполезных мо’о куа’ау, а без них на острове четыре человека не будут больше ловить вуак и искать манамы, четыре человека никогда не набредут в своих бесконечных странствиях на деревню.
Но тут вождь спросил:
– А остальные?
– В каком смысле? – ответил Таллент.
– Их нельзя здесь оставлять, – сказал вождь.
Таллент открыл рот и снова закрыл. Ему ничего не оставалось.
– Мы их тоже увезем, – сказал он, и вождь кивнул в ответ.
Потом он повернулся и ушел. Не знаю почему – из-за кинофильмов, возможно, или из-за легенд – я ожидал какого-то более растянутого прощания, обмена дарами, или, может быть, церемонии, особенно с учетом пристрастия этой культуры к церемониям. Но ничего такого не было – только удаляющаяся от нас спина вождя и копыта его вепря, которые с каждым шагом поднимали небольшие сполохи пыли. Мне подумалось, что ритуала прощания не было, потому что не было никаких гостей: сюда никто никогда не приходил, и никто – кроме мо’о куа’ау – отсюда не уходил.
Тут я кое-что вспомнил.
– Постойте, – сказал я Талленту, – позовите его назад на минуту.
И Таллент окликнул вождя, который развернулся и очень неохотно направился в нашу сторону.
– Ке, – бесстрастно сказал он. Что?
– Спросите его, – велел я Талленту, – знает ли он кого-нибудь, кто отпраздновал вака’ину и не стал мо’о куа’ау?
Было видно, что вождь не хочет отвечать. Не только потому, что тема его утомила, – ответ означал также и признание собственной судьбы. До этого момента он мог избегать вопроса, воображать – как наверняка делал до него любой шестидесятилетний человек и как будет делать любой после него, – что он может оказаться первым: в своих мечтах он всегда оставался вождем, каждые несколько лет пировал на вака’ине очередного соплеменника, его жены, дети, внуки и правнуки следовали за ним чередой, хижина с мясом никогда не пустела, хижина с пальмовыми листьями всегда пополнялась. Он станет таким старым, что поучаствует в а’ина’ине собственного прапрапраправнука, таким старым, что увидит, как этот мальчик вырастет и будет участвовать в а’ина’ине собственного внука. Он будет так стар, что мелкие побеги манамы по краю деревни вырастут, созреют, отомрут и снова сменятся, так стар, что когда-нибудь станет таким же старым, как сами боги, так стар, что в один прекрасный день они, А’ака и Иву’иву, откроются ему, и, может быть, когда-нибудь он станет третьим в их союзе, получит собственный предел, которым будет управлять. У звезд, дождей, ветров, вод и солнца есть свои опекуны, но может быть, что-то будет отдано ему – может быть, деревья, или цветы, или птицы, которые цепляются когтями за высокие ветки над его головой. Так ему представлялось днем. Неудивительно, что он часто казался заспанным, пресыщенным – эти видения наполняли его, и они были прекрасны, они услаждали и очаровывали сердце, и к ним можно было обратиться всегда, стоило ему только захотеть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?