Текст книги "Люди среди деревьев"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
– Э.
– Сновидцы? – с удивлением спросила Эсме, и вождь взглянул на нее, и она покраснела.
– Кто из них? – спросил я вождя.
– Муа, – ответил он, и я расслышал отвращение в его голосе.
– Муа, значит, был одним из тех, кого вы год назад отвели в лес, – сказал я.
– Не я. Другие.
– Понятно. Но вы кого-нибудь еще из них узнаете? – спросил я. – Тех двух человек, которым пришлось уйти?
Он посмотрел в их сторону, хотя если зрение у него было такое же плохое, как у Фа’а и остальных, сомневаюсь, что он мог вообще их разглядеть, не то что различить лица.
– Нет, – сказал он.
– Нет? – переспросил я. – Других не узнаете? Иваиву, Ва’ану? Укави, Вану?
Он глядел на меня бесстрастным взглядом:
– Нет.
– Нет, это не те, кого увели, или нет, не узнаете?
Он чуть шевельнулся.
– Это не те, кого увели.
«Ага, – подумал я. – Он таки их знает».
– Значит, – продолжил я, на этот раз медленно и четко, – о’ану назад охотники отвели Муа и еще двух человек, которые становились мо’о куа’ау, в глубь леса, но единственный, кого вы недавно видели из этих троих, – Муа, так?
– Э, – ответил он с явным нетерпением.
– А что случилось с остальными?
Он склонил голову набок, что я начал распознавать как признак задумчивости, но при этом и как что-то вроде пожимания плечами.
– Не знаю, – сказал он.
– Ваш отец, – начал я и остановился. Вождь ждал. – Ваш отец, – сказал я, – он праздновал свою вака’ину?
– Нет, – сразу же ответил он. – Я первый в своей семье. Но отец Лава’экэ праздновал.
– Где он?
– Он здесь.
– Здесь? – Я огляделся, как будто отец Лава’экэ должен был в этот момент вылезти из мясной ямы или направиться в нашу сторону. – Почему он не был у вас на вака’ине?
– Он нездоров.
– Нездоров? Что с ним?
Вождь вздохнул, и мне показалось – хотя распознать это было непросто, – что плоская, неприступная поверхность его лица выражает скорбь или, может быть, сожаление.
– Он стал мо’о куа’ау.
– То есть… то есть его придется увести отсюда?
– Э.
– Когда он стал мо’о куа’ау?
Он снова склонил голову набок.
– Некоторое время назад. Сначала понемногу. Но сейчас он на самом деле мо’о куа’ау.
– Но вы держали его здесь?
Он сделал причудливый жест головой, словно бы мотнул ей в сторону.
– Он отец Лава’экэ, – сказал он после долгой паузы.
Мы снова замолчали.
– Когда он справлял свою вака’ину?
Он задумался.
– Я был ребенком, – сказал он наконец. – Вскоре после моей а’ина’ины. – Он вдруг улыбнулся, и я увидел, что зубы у него во рту – такие же потемневшие щепки, как у Фа’а. – Он был мой начинатель.
Я почувствовал, даже не глядя, что на этих словах Эсме сжалась.
Я не знал, как Таллент отнесется к моему следующему вопросу, и действительно, он сделал паузу и бросил на меня быстрый взгляд, прежде чем перевести.
– Мы можем его увидеть?
Вождь замолчал так надолго, что я забеспокоился, не обидел ли я его в самом деле, и некоторое время слышно было только чавканье вепря, который продолжал упорно дожевывать останки какого-то несчастного существа, и далекие визги детей, перемежающиеся гортанными криками женщин. Но потом вождь хмыкнул и встал на ноги, и мы последовали за ним и его переваливающимся вепрем через деревню к задней стороне девятой хижины, к той самой манаме, за которой начиналась тайная тропа.
Только на этот раз к дереву куском толстой пальмовой косы – коротким и прочным, с петлей на конце, которую, как мне казалось, при необходимости накидывают на вепрей, – был привязан мужчина. Был ли он похож на Лава’экэ? Наверное, хотя мне было довольно трудно вспомнить, как выглядит Лава’экэ и чем именно он отличается, например, от вождя (хотя я вроде бы припоминал, что он ниже ростом). Бесспорно, он не выглядел намного старше вождя – ну разве что кожа у него была более мучнистая, слегка рыхлая, хотя это могло быть следствием жары, избытка воды, недостатка воды или дюжины еще каких-то причин, – и копье у него тоже было при себе, и огромная шевелюра и, как у вождя, кожаный шнур вокруг шеи, на котором поблескивало несколько каменных осколков[45]45
Нортон не сообщает этого напрямую, но, помимо татуировки, еще одним указанием на недавнюю вака’ину было внезапное стремление к украшательству. Человек, достигший шестидесяти о’ан, чем-нибудь непременно украшался – ожерельем, клобуком, тканевой лентой (разумеется, позже, при смене обстоятельств, эти предметы часто терялись). У этих одежных деталей, видимо, не было никакого особого значения, скорее они просто напоминали остальным деревенским жителям о новом статусе и выдающемся достижении такого-то почтенного человека.
[Закрыть].
Мы стояли полукругом возле отца Лава’экэ и смотрели, как он спит. Какая-то мошка летала над его открытым ртом, с каждым кругом подлетая все ближе, как будто играла сама с собой. За моей спиной Таллент что-то тихо спрашивал у вождя, и вождь коротко отвечал. Если вождь не ошибался, отцу Лава’экэ было около ста десяти лет.
Вернувшись в наш лагерь, я задумался. (Посмотрели мы несколько минут на отца Лава’экэ, а дальше делать вроде бы было и нечего – вождь не хотел его будить: когда я протянул руку, чтобы растолкать спящего, он что-то сказал тоном, который даже я не мог проигнорировать, так что мы вернулись на разные стороны поляны.) Я попросил Фа’а привести мне Муа, и вот он вышел из мрака, ведя Муа за руку; тот зевал и шатался, а лицо Фа’а, обычно непроницаемое, выражало крайнее неодобрение. Таллент, сидевший рядом, вздохнул. Эсме, слава богу, была на реке.
– Муа, – начал я строгим голосом – хотя в этом не было необходимости, он послушно отвечал на любой поставленный вопрос, – это очень важно. Ты ведь когда-то знал вождя, верно?
Он пялился на меня.
– Не бойся, – сказал я. – Вождь велел, чтобы ты мне все сказал.
Можно было подумать, будто я обещаю, что он будет питаться одним «Спамом» до конца своих дней, так мгновенно его лицо преобразилось в гримасу радости, и Таллент бросил на меня предупреждающий взгляд, прежде чем перевести его ответ:
– Правда?
– Конечно, – ответил я с беззаботной и бездумной жестокостью. – Он велел, чтобы ты мне все рассказал.
Тогда он вытянул шею, словно прямо за моей спиной готовился увидеть благословляющего его вождя, но, конечно, уже стемнело, и вождя нигде не было видно.
– Мы были друзьями, – сказал он, снова помрачнев.
– День, когда тебя отвели в лес, – ты это помнишь?
Он выдохнул:
– Да. Они отвели нас очень, очень далеко и там оставили. Им пришлось так сделать.
– Когда это произошло?
Он помотал головой:
– Не знаю.
Ладно, подумал я.
– Два человека, с которыми тебя отвели, – это были мужчины или женщины?
– Мужчины.
– Они здесь? Среди вас?
Он снова шумно выдохнул. Я начал замечать, что, как и вождю, ему надоедают мои расспросы. Но в то время как нетерпение вождя, по моему ощущению, произрастало из чего-то вроде усталости от предложенной темы – не говоря о настороженности, – чувства Муа казались иными: он ждал, что я задам правильный вопрос, после чего он сможет рассказать мне (и расскажет) все, что я хочу узнать, все, что он хочет сказать. Но пока он отвечал только «нет».
Процесс все тянулся, я снова и снова задавал неверные (по-видимому) вопросы, Муа едва-едва на них отвечал, и только позже, глубокой ночью, когда я уселся рядом с Таллентом и мы стали разбираться в его заметках, из скопившейся информации стала вырисовываться история.
Однажды ночью – Муа, как я уже отметил, не знал, когда именно, но если верить вождю, примерно о’ану назад – охотники отвели Муа и еще двух мужчин в лес. Все они знали, что это произойдет, все этого ждали. Когда Муа был моложе, он видел, как мужчин и женщин, которые постепенно становились мо’о куа’ау, отводили в лес, всегда глубокой ночью, всегда в сопровождении лучших охотников деревни. Почти про всех своих спутников, кроме Ика’аны, Ви’иу и Евы, он помнил, как их отводили в лес.
Они шли в глубь леса всю ночь, день и еще одну ночь, и в эту вторую ночь Муа почувствовал, как воздух вокруг становится свежее и прозрачнее, и понял, что рассветает. Каждый из них нес тяжелый сверток еды в пальмовых листьях, привязанный к копью, и хотя еду можно было взять, копья им пришлось отдать охотникам. Они знали, что у них отнимут копья, ведь мо’о куа’ау не совсем человек и поэтому не имеет права носить копье. Но когда этот миг наступил, один из спутников Муа воспротивился.
– Он не хотел, – вспоминал Муа.
Охотники приказывали ему, угрожали собственными копьями, а потом просто напали на него, пытаясь вырвать копье у него из рук. Ведь это были лучшие охотники деревни.
Но тот человек, хоть и мо’о куа’ау, был по-прежнему силен и сопротивлялся. Много лет назад, сказал Муа, его самого выбрали одним из тех, кто должен был отвести группу мо’о куа’ау в лес. Охотники нападали на него с копьями наперевес, но он избегал их ударов, перепрыгивая с места на место, а потом, когда даже Муа видел, что он устал, повернулся и помчался в лес, по-прежнему не выпуская копья из рук.
Один из охотников бросился за ним, но другой его удержал.
– Брось, – сказал он. – Он потеряется, и все. Он не найдет обратного пути.
А потом, не сказав больше ни слова, они ушли, унося свои копья и еще два.
– Мне было очень грустно, – сказал Муа, – потому что это были мои друзья. Я сражался с ними, охотился с ними, они все были на моей вака’ине, а теперь уходили, даже не попрощавшись. Но я понимал, что так все и должно быть.
– Они ели опа’иву’экэ на твоей вака’ине? – спросил я.
Он помотал головой.
– Им было гораздо меньше о’ан, чем мне, – сказал он.
– Ты видел их в деревне?
– Нет. Они умерли.
Он произнес это с такой яростной уверенностью, что мы удивились.
– Откуда ты знаешь?
Он пожал плечами и сказал только:
– Я знаю. – А потом завел свою песню: – Хэ кака’а, хэ кака’а. – Я устал, я устал.
– Погоди, – с мольбой обратился я к нему и к Фа’а, который уже стоял рядом, готовый отвести Муа к остальным. – Муа, что случилось с тобой и остальными мо’о куа’ау?
Он вздохнул:
– Мы шли и шли. Съедали наши запасы. Иногда ловили что-нибудь, чтобы съесть, но без копий это было непросто. Потом дошли до ручья, очень глубокого, очень быстрого, и там долго оставались. Там вокруг деревьев росли разные растения, и мы их ели. Мой спутник становился с каждым днем все больше мо’о куа’ау – он все забывал, и мне приходилось следить за ним, как за ребенком. Все дела приходилось делать мне. Однажды я пошел искать нам еду, а когда вернулся, он был мертв.
– Как он умер? – тихо спросил Таллент.
– Он был в реке, – сказал Муа и помотал головой. – Он забыл попросить разрешения, когда захотел пить, и река задушила его, и он умер.
Мы снова затихли.
– И что ты сделал? – спросил я.
– Я ушел.
– Ты потом встретил другого человека, того, кто убежал от охотников?
– Нет, – ответил он. – Но он тоже становился все больше мо’о куа’ау, и я думаю, что он тоже, наверное, умер.
– Умер как?
– Может быть, упал? Или тоже забыл попросить разрешения, когда пил, был проклят и убит.
– Но как ты тогда встретил – я указал рукой в сторону группы – всех остальных?
– А, – сказал Муа. – Ну я шел и шел, иногда находил еду, а иногда нет, потом однажды встретил кого-то из них, а потом остальных, и тогда мы стали охотиться вместе и есть вместе и сражаться с другими, когда приходилось.
Я почувствовал, что Таллент смотрит на меня.
– С какими другими? – спросил я.
– С другими, – сказал он с некоторым раздражением. – С другими в лесу.
– С охотниками?
– Нет, нет, не с охотниками – с мо’о куа’ау.
– Там есть другие?
– Конечно.
– Сколько? Где они? Почему вы не стали с ними говорить? Почему вы сражались? Почему…
– Хэ кака’а, хэ кака’а, – затянул он почти издевательски, словно знал, как мне хочется услышать ответ, и Фа’а решительно встал.
– Погоди, – сказал я ему, и на этот раз Фа’а, который никогда никому из нас не противоречил, отрицательно помотал головой, и мы все замолкли.
– Таллент, – прошипел я, глядя им вслед, – мы должны в этом разобраться немедленно.
– Мы должны с этим разобраться завтра, – встряла Эсме с видом слишком уверенным на мой вкус (к сожалению, она вернулась с ручья как раз вовремя, чтобы вмешаться в происходящее).
– Завтра, – согласился Таллент. – Уже поздно.
И хотя раньше я этого не замечал – мы быстро приспособились к деревенскому расписанию, – но тут заметил, что действительно очень поздно и вокруг все полностью затихло, так что, кроме наших собственных голосов, кроме близкого сопения и храпа сновидцев, слышен был только неумолчный треск костра, горевшего в безмолвном воздухе.
На следующее утро я проснулся с пересохшим от ненависти ртом. Господи, как мне надоели сновидцы. Я ненавидел их, ненавидел издевательски скупые обрывки информации, ненавидел их дурацкие плоские лица, глупые глаза, свалявшиеся волосы, неуклюжие тела, сбивчивую память, однообразный разговор. Я ненавидел их деревню, их остров, их погоду (жара к этому моменту стала такой гнетущей, что мы спали большую часть дня, и я сокрушался, что у меня нет хвоста, как у хряков, чтобы отгонять вездесущих мошек, комаров, блох, клещей, жуков, муравьев, ос, пчел, стрекоз, которые роились вокруг нас круглые сутки, не отступая, не ослабляя напора), и их шевелящиеся плоды, и их бесконечные мясные запасы (из которых нам не предложили ни крошки), и их родню с ревущими детьми, ворчливыми женщинами, молчаливыми мужчинами. Я ненавидел редкий ветер, который изредка поднимался, но удовлетворения не приносил – то, что должно было радовать постоянством и обилием, превращалось в нечто редкое и капризное. Я ненавидел навязанный Таллентом запрет ходить одному по тропе в поля – и почему он не объяснял мне этот запрет, и почему я не мог взять Муа, чтобы тот показал мне дорогу… Я ненавидел ленивцев, которые так безропотно соглашались на смерть, ненавидел их тихие, жалкие голоса, ненавидел, как вепри облизывают их шкуры, лениво, как будто лижут эскимо. Я ненавидел Таллента, ненавидел Эсме, ненавидел проводников и особенно сильно ненавидел Муа и вождя, которые, как я подозревал, могли решить все наши проблемы, если бы захотели, но почему-то – от скуки? для забавы? кто их разберет? – предпочитали этого не делать.
Но тем не менее я оказался в заточении на этом острове (я понимал, что Таллент теперь ни за что не уедет, подойдя так близко к разгадке чего-то важного) и выпутаться мог, только решив эту задачу.
На то, что может показаться моими капризами, влияли, надо сказать, и другие факторы. В течение последней недели я стал замечать, что деревня разрывается от какой-то избыточной сексуальной активности. Происходило ли что-то необычное или я просто стал обращать на это внимание – я определить не мог, но каждый день соитий случалось столько, что я, кому ничто человеческое не чуждо, начал ощущать некоторое давление. Пройти сквозь деревню значило встретить парочку, колотящуюся друг о друга клейкими телами, сцепившуюся всего в нескольких дюймах от костра, стонущую, как вепри. Даже в сновидцах что-то пробудилось, и теперь я часто засыпал под хор стонов, которые в какой-то вечер оказались такими шумными, что я в конце концов встал и отправился на разведку: да, они терлись друг о друга своей отвратительной отвислой кожей, царапались, ласкались несуразными, неловкими движениями. Мое присутствие их нисколько не смутило, и когда от отчаяния я запустил в них манамой, чтобы они замолчали, пауза продлилась считанные секунды, и я услышал, как манама почти беззвучно погружается в почву под весом чьей-то спины.
Возвращаясь к своей циновке, я заметил еще кое-что: ни Таллента, ни Эсме не было на месте. Циновки их лежали где обычно, но их самих не было.
– Эсме? – тихо позвал я. – Таллент?
Но никто мне не ответил.
Самые ужасные картины немедленно заполнили мое воображение. Я увидел Эсме, прижатую спиной к дереву, увидел, как Таллент обнимает ее, как ее уродливый рот раскрывается, словно у жадного карпа, как беспорядочная избыточность ее форм – обширные бедра, выступающий живот, сморщенные, рябые ляжки, кудрявый одуванчик шевелюры – отвратительным фоном оттеняет элегантную строгость его тела.
Мне обидно признаться, но это оказалось мучительно. Не знать было невыносимо; знать – тоже. Тем не менее я обнаружил, что брожу по расширяющимся концентрическим окружностям вокруг деревни, на каждом завитке уходя все глубже в лес, и тихо выкликаю их имена на каждом повороте. Куда они могли деться? На седьмом завитке я даже попытался пройти по тропинке за девятой хижиной так далеко, насколько это было возможно, пока под шапкой мха она не стала теряться из виду и мне не пришлось отступить обратно, в низину. Ужас нового открытия стал уступать место другим опасениям. Куда в нашей маленькой вселенной они могли уйти так, что мне не удается их отыскать? Это что, происходило регулярно? И – эта мысль пришла позже других, но напугала больше всего – не означает ли их исчезновение, что я остался один, что могу теперь обращаться с несколькими фразами по-английски только к Фа’а, что отныне я отвечаю за сновидцев?
Погруженный в эти мысли (я только позже понял, что бежал, вытянув перед собой руки, как зомби, чтобы не наткнуться на невидимое дерево), я натолкнулся на мальчика. Я находился в глубине леса, на расстоянии, наверное, девяти колец от деревни, и поначалу принял его за вепря – ведь он стоял ко мне спиной возле дерева, и когда мои пальцы прикоснулись к его жесткой шевелюре, я решил, что это шкура, и негромко вскрикнул от страха и удивления.
Он тоже вскрикнул, но, мне кажется, лишь для того, чтобы ответить, потому что когда я склонился к нему – в кроне над нами была прореха, и через нее проникало немного лунного света, достаточно, чтобы различить его черты, – он выглядел спокойным и встретил мой взгляд без страха и подозрения.
Я сразу понял, что это мальчик с первой а’ина’ины. Как я уже говорил, он был исключительно красив – стройный, хорошо сложенный, удивительно ловкий; но больше всего в нем поражал упорный взгляд, который я чувствовал на себе, хотя при слабом освещении почти не видел.
Встретить его здесь, в глубине леса, было странно – он держался так тихо, как будто ждал, что я его найду, хотя так, конечно, быть не могло.
– Что ты здесь делаешь? – тихо спросил я его, хотя он не мог меня понять и поэтому ничего не сказал.
– Как тебя зовут? – Но и на это, конечно, ответа не последовало.
Я показал на себя:
– Нортон. – Потом показал на него: а ты? Но он только наклонил голову, как делал вождь, а потом опять посмотрел прямо на меня.
– Поздно уже, – сказал я ему. – Тебе разве не пора домой?
Но тут, прежде чем я успел что-нибудь еще произнести, он прикоснулся ладонью к моему лицу. Это был такой странный жест, такой отчаянно доверительный и взрослый – жалостливый, мудрый, даже материнский, – что я едва удержал слезы. В то мгновение мне показалось, что он предлагает мне сочувствие, которого я, сам того не подозревая, ищу, и, ощущая его горячую, сухую ладонь на своей щеке – ладонь мальчика, оказавшуюся, когда я позже изучил ее, липкой, грязноватой, в мелких царапинах, но в сущности мягкой и какой-то невинной, – я ощутил все несчастливое одиночество последних нескольких дней, последних четырех месяцев, последних двадцати пяти лет, навалившееся на меня огромной костлявой тушей.
Казалось, мы провели в этом положении долгое время: я – болезненно согнувшись, он – передо мной, обхватив ладонью мою щеку. Луна над нами скрылась за облаком, и в тот момент, когда свет исчез, он потянулся вниз, взял мою руку и торжественно возложил ее на свой пах.
Я сразу же убрал руку. Тьма в этот момент была так глубока, что я видел только его глаза (а он мои) и в них не мог прочитать ничего ожидаемого: ничего хитрого или интригующего, ничего жадного или изощренного, ничего голодного или лихорадочного. Не знаю, как это лучше объяснить; не хочу впадать в сентиментальность и утверждать, что в них светилась мудрость или какое-то особое знание, но будет справедливо сказать, что в них виделась как минимум некая серьезность.
«Меня околдовали», – думал я, пока движения продолжались, и моя рука казалась почти отдельной от тела, как парящая белая птица, которая по своей воле движется сквозь тьму. Тогда мальчик сменил позу, лег у подножия дерева и потянул меня за другую руку.
«О Таллент, – думал я. – О Эсме, спасите меня. Меня захватили в плен. Меня околдовали». Не исключено, что я даже произнес это вслух. Но они, конечно, не появились, и лес оставался тих, и единственным звуком в нем было дыхание мальчика, пока его лицо прояснялось и расплывалось в тумане, а луна показывалась и снова скрывалась в своей бесконечной любовной игре с каким-то невидимым поклонником.
4
Разговоры с Муа не давали мне покоя, особенно последний. Почему он мо’о куа’ау? Что сделало его таким? Да, он забывчив, да, он повторяет одно и то же, и да, он порой весьма туп (я не передаю здесь многочисленные тоскливые и одинаковые беседы, которые мы с Муа вели на протяжении месяцев), и да, его краткосрочная память чудовищна (на следующий день после нашей вылазки к озеру опа’иву’экэ я задал ему какой-то вопрос, и оказалось, что он не помнит об этом походе, а моя настойчивость его напугала и встревожила), но долгосрочная память у него прекрасная, а устойчивостью внимания восхищаться трудно, но она все же не хуже, чем у ребенка. Конечно, в сочетании все это крайне трудноуправляемо, но неужели дела в самом деле обстоят настолько плохо? Неужели его следовало бросить в лесу просто потому, что он забывчив и повторяется?
Я составлял список приблизительного возраста сновидцев и теперь разделил его на две графы: в одну записал тех, кого в деревне, видимо, знали, в другую – тех, кого, видимо, не знали.
Знают Не знают
Муа (примерно 104 года) Ева (?)
Вану (отец Муа, прим. 131 год) Ви’иу (?)
Иваива и Ва’ана (сестры, ок. 133) Ика’ана (ок. 176 лет)
Укави (прим. 108–109 лет)
Если не считать отца Лава’экэ, вождь и Лава’экэ были самыми старыми людьми в деревне. В последующих разговорах они оба достоверно подтвердили, что знают Муа, Вану, Иваиву, Ва’ану и Укави и помнят, как их отводили в лес. Но как мы ни старались, мы не могли заставить их вспомнить Еву, Ви’иу или Ика’ану. Эсме, разумеется, сочла их неведение притворством. «Конечно, они их знают», – утверждала она. При этом она не смогла объяснить, какая им польза от сокрытия информации. «У них есть на то свои причины», – твердила она; заговоры виделись ей и в этой примитивной цивилизации, члены которой не старались скрыть даже тот факт, что бросали своих стариков, как только те начинали путаться в неясных поведенческих практиках, управлявших их обществом.
Я же считал, что объяснение гораздо проще: разумеется, Лава’экэ и вождь не знают трех сновидцев, потому что те очень старые и их изгнали, когда обоим было слишком мало лет, чтобы что-то помнить. С Ика’аной все сходилось: если сейчас ему сто семьдесят шесть и он начал становиться мо’о куа’ау, скажем, лет в сто десять, его отвели в лес задолго до рождения обоих.
Ви’иу и Ева оставались загадкой. Я предполагал, что Ви’иу младше Ика’аны, хотя, возможно, ненамного. Например, он, видимо, еще не родился к моменту Ка-Вехи, хотя, упоминая о землетрясении, он умудренно кивал, как человек, который так часто слышал о каком-то событии, что его собственное неучастие в нем почти забылось. Однако поражение было существенным, в этом не могло быть никакого сомнения; я хорошо помнил, какие результаты он показал на простейших неврологических тестах, как не мог определить никакие предметы, выложенные перед ним, как отвлекался в ту же секунду, когда я обращался к нему.
Кроме того, у нас была Ева, и это представляло отдельную проблему. Даже среди сновидцев она оставалась уникальной. Сколько всего она не могла! Она не могла разговаривать, не могла слушать, не могла общаться с остальными, у нее не было стыда, манер, застенчивости, логики. Часто, наблюдая за ней на расстоянии, я думал, что смотрю на что-то неодушевленное, что незаконно оживили: она шаталась вокруг, покрикивала, когда ей хотелось, запихивала разные вещи себе в рот, изучала несущественное, пренебрегала удивительным. Цвет и неуклюжая форма придавали ей сходство с каким-то бататом, который водрузили на две ноги и швырнули в нашу среду. Жизнью это не называлось – просто она дышала, вздыхала и ела.
И вдруг я понял – вот что значит быть мо’о куа’ау. Вот чего они все боятся; вот каков конец этой истории. Я отлистал страницы блокнота в поисках определения мо’о куа’ау, которое дал Таллент и которое я записал после нашего разговора уже столько месяцев назад – «нормальные с виду, но неспособные на осмысленный разговор. Могут только трястись и лопотать и смеяться в пустоту лающим смехом душевнобольных», – и понял: Ева была полноценной, окончательной мо’о куа’ау. Она была тем, чем станут все остальные. Это зависело, понял я, только от прошедшего времени.
Я помчался обратно в лагерь.
– Отец Лава’экэ! – кричал я на бегу. Все, что нам нужно, – это обратиться к отцу Лава’экэ с просьбой опознать Ика’ану и Ви’иу, которые наверняка жили в деревне одновременно. Мы попросим его опознать и Еву, и если он не сможет этого сделать, мои подозрения подтвердятся: Ева такая старая, что даже Ика’ана и Ви’иу не помнят, как она жила в деревне. Это значит, что ей намного больше двухсот.
– Отец Лава’экэ! – крикнул я Талленту, который вместе с Фа’а вел нескольких сновидцев с ручья. Увидев меня, он препоручил их Фа’а и двинулся навстречу.
– Таллент, – выдохнул я, чувствуя широкую улыбку на своем лице, – нам надо поговорить с отцом Лава’экэ немедленно.
Может быть, он сказал «Нортон», но моя речь была бессвязно-быстрой, и он замолчал, чтобы выслушать мои теории, которые, я точно это знал, верны – никогда ни в чем, казалось, я не был так уверен, и это было восхитительное чувство. Восхитительное и при этом совершенно естественное, как будто я от природы имел на него право. Я поймал себя на мысли, что такой и должна быть моя жизнь – таким чувством, таким безудержным возбуждением.
– Нортон, – сказал наконец Таллент, когда я слегка утихомирился. – Отца Лава’экэ здесь больше нет. Прошлой ночью его отвели в лес.
Конечно, я был безутешен. Я бросался на Таллента и требовал, чтобы он привел мне вождя (для чего? Накричать на него? Отчитать?) или охотников, которые ушли в лес (и до сих пор еще не вернулись), чтобы мы одолжили одного из вепрей и вынюхали след отца Лава’экэ (я понятия не имел, умеют ли вепри что-нибудь в этом роде). Несправедливость случившегося глубоко меня задевала. Мы торчали в месте, где ничто – иногда в самом буквальном смысле – не происходило на протяжении многих дней, а потом, именно когда мне требовалось постоянство, все внезапно менялось.
В конце концов Таллент сумел убедить меня, что сделать ничего нельзя.
– Но мы все равно можем проверить вашу теорию, – рассудительно сказал он (не то чтобы я был настроен на рассудительность). – Если ваши предположения верны, Ика’ана должен помнить Еву.
– Почему? – мрачно спросил я.
– Потому что не может же она быть такой старой, чтобы уйти до рождения Ика’аны, – ответил он. – Тогда бы ей было сколько, почти триста лет? Это невозможно.
Он говорил с такой серьезной уверенностью, что я был готов расхохотаться. Как же быстро мы привыкли к этому абсурду, к миру, в котором триста лет невозможны, а сто семьдесят шесть – ничего! Кто же знает – может, вполне возможны и триста. Может быть, Еве триста, четыреста, пятьсот, тысяча лет. Может быть, ее изгнали задолго до Ка-Вехи, задолго до рождения Ика’аны, в такие давние времена, когда повсюду тысячами бродили гигантские опа’иву’экэ, когда окружающие нас деревья были девически нежными ростками, и с места, на котором мы стоим, ей в любую сторону открывалось голубое небо и голубое море, простирающееся перед ней бесконечными пространствами.
Впрочем, оказалось, что Таллент прав: Ика’ана действительно помнил Еву. Ее изгнали, когда он был мальчишкой, после Ка-Вехи (в этот момент ему было пять о’ан) но незадолго, считал он, до его а’ина’ины. Он не знал, сколько ей было лет в тот момент, но мы с Таллентом, опираясь на то, что знали про остальных, определили, что симптомы мо’о куа’аунности проявляются где-то между девяноста пятью и ста пятью годами. Даже если с Евой это произошло на раннем сроке, сейчас ей было никак не меньше двухсот пятидесяти. Как, хотелось мне спросить Таллента, такое вообще возможно?
У нее были дети, но никто из них, по словам Ика’аны, не дожил до шестидесяти о’ан, как и ее муж. Внуки у нее тоже были, но и они не дожили до бабушкиного возраста. В конце концов осталась одна Ева, которая одиноко жила в лесу больше столетия, бродила вверх и вниз по холмам, ела коренья и плоды манамы и что еще ей удавалось найти, в полном одиночестве, в мире одновременно устрашающе тесном и устрашающе огромном. Весь лес состоял из стай и колоний разных существ: в нем жили семейства вуак, с деревьев свисали гроздья плодов манамы, по нему бродили ленивцы и пауки, в нем поднимались заросли орхидей, у всех была своя компания. И Ева, которая ничего не искала, плыла по волнам моря, не помня, что ей когда-то было нужно, куда ей хотелось бы вернуться.
– Я удивился, когда она на нас наткнулась, – пробормотал Ика’ана, как обычно, уставившись в пустоту. – Я не вспоминал о ней много лет. Много, много лет. А потом я ее увидел и подумал: а, так это ты. Так оно и было.
– Ика’ана, – сказал я, стараясь, чтобы мой голос не звучал сердито, потому что это было бы несправедливо и, уж во всяком случае, бесполезно, – почему ты нам раньше этого не говорил?
И тут он посмотрел на меня.
– Вы не спрашивали, – ответил он.
Может быть, я добывал нужные мне сведения не так быстро, как надеялся, но (пытался я себя успокоить) каждое новое открытие подсказывало мне, на какой вопрос искать следующий ответ. Теперь у меня имелось некоторое представление о возрасте Евы и о том, что такое мо’о куа’ау. Дальнейшие расспросы Ика’аны показали, что немой от рождения Ева не была, а это означало, что ее молчание, ее поведение являлись признаками поражения мозга или долгого отсутствия социальных связей, а не какого-то врожденного заболевания.
Так начинала складываться теория, которая сейчас кажется такой очевидной, что и теорией-то мне называть ее неловко. Я исходил из предположения, что опа’иву’экэ вызывает некое… некое что? Заболевание? Превращение? Состояние, которое ведет к неестественно долгой жизни – к бессмертной жизни. Но это пародия на бессмертие, потому что хотя такой человек и остается физически заморожен в том возрасте, когда съел черепаху, с его рассудком этого не происходит. Все понемногу рушится – сначала память, потом социальные тонкости, потом восприятие чувств и, наконец, речь, пока не остается только тело. Разум пропадает, растерзанный долгими годами, его расщелины и обходные дороги обваливаются от работы, на много десятилетий превысившей расчетный срок. Мне привиделось, что мозг Евы – это такой солевой лизунец, поверхность которого стерта до чистоты и гладкости карандашного огрызка. Конечно, такая жизнь должна подойти к концу, у любой жизни есть конец. Но он, по всей видимости, приходит не просто от старости, а от болезни, от несчастного случая, от убийства.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.