Текст книги "Люди среди деревьев"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
13 января 2000 года
Исчезновение известного ученого, недавно освобожденного из исправительной колонии
Ассошиэйтед Пресс
Бетесда, штат Мэриленд. Местонахождение доктора Абрахама Нортона Перины, лауреата Нобелевской премии, который был недавно условно освобожден из исправительной колонии Фредерик, неизвестно.
Д-р Перина был осужден в 1997 году на двухлетнее тюремное заключение по двум обвинениям в посягательствах сексуального характера; в январе он был освобожден. Несколько дней назад он не вышел на связь с инспектором по надзору. Полиция округа сообщает, что дом Перины пуст и что после освобождения он ни разу не контактировал со своими бывшими коллегами.
Тайна отягощается одновременным исчезновением доктора Рональда Кубодеры из Пало-Альто, Калифорния, давнего коллеги и друга Перины. В конце прошлого года, по имеющимся сведениям, Перина перевел большую часть своих сбережений д-ру Кубодере, который на протяжении многих лет занимался научной работой в лаборатории Перины, а в последние годы был профессором Стэнфордского университета. Университет сообщил об исчезновении д-ра Кубодеры 3 января, поскольку тот не появлялся на занятиях в течение двух дней. Судя по всему, собственную квартиру он покинул.
76-летний Перина получил Нобелевскую премию по медицине в 1974 году за открытие синдрома Селены, приобретенного заболевания, которое удлиняет срок жизни жертв, но ведет к их умственному упадку. Д-р Перина был также хорошо известен в Бетесде как приемный отец 43 детей из У’иву, микронезийского государства, где в 1950 году он впервые обнаружил указанное заболевание.
«Мы твердо намерены отыскать д-ра Перину, – заявил пресс-секретарь полицейского управления округа Монтгомери. – Если у кого-то есть сведения о его местонахождении, немедленно свяжитесь с полицией».
Эпилог
Нас с Нортоном далеко занесло. Я не пытаюсь рисоваться из вульгарных или сентиментальных соображений, это вполне буквальное утверждение: нас далеко занесло. Боюсь, что больше я не могу сказать об этом практически ничего[83]83
Я понимаю, что читатель, вероятно, недоумевает, как нам удалось уйти от преследования. Все, что я могу сказать по этому поводу: при определенных обстоятельствах такие вещи можно организовать без особых сложностей.
Я бы хотел также заранее извиниться за прискорбную уклончивость этого эпилога. Мне и самому она отвратительна, но читатель, несомненно, понимает, что любой более откровенный рассказ может привести к неприятным последствиям.
[Закрыть].
Что еще? Могу сказать вам, что воздух здесь невероятен, он так наполнен запахами, что иногда я не могу этого вынести и вынужден прятаться в помещении, и что дождя не было уже десять дней. Нортон любит, чтобы на кухне стояли огромные, разлапистые цветочные букеты, поэтому несколько раз в неделю по утрам мы с П., нашим садовником, собираем в охапки линяющие цветочные растения, названий которых я так и не знаю. Одно из них – длинный стебель со шляповидным пучком отдельных бутонов на верхушке, желтых, как маринованная японская редиска. Другое – ветка с дерева, обсыпанная крошечными цветами, которые распускаются как фисташковая скорлупа. А еще одно – это, видимо, какой-то суккулент с толстыми липкими листьями и жесткими вытянутыми лепестками. П. помогает мне срезать стебли, я ставлю их в большой стеклянный кувшин, и эта картина неизменно радует Нортона. Мы с ним здесь очень счастливы вдвоем.
Впрочем, иногда, должен признаться, я скучаю о той жизни, которую покинул. Я часто думаю о своей лаборатории, о коллегах и иногда о своих детях, которых больше никогда не увижу. Порой мне хочется поговорить с людьми из прошлого, порой я тоскую о прежней жизни и думаю, правильно ли я поступил. Но такое настроение всегда быстро проходит, потому что я всегда могу обратиться к Нортону – из-за кого я здесь, собственно, и оказался – с разговором и, слушая его, вспомнить, почему мое решение, пусть и неидеальное по целому ряду практических соображений, было верным. Кроме того, я уверен, что эти чувства со временем притупятся.
Когда я только приехал сюда, я стремился отыскать информацию, новости о той жизни, которую оставил. Да и вообще любые новости. Я не мог смотреть на свою новую жизнь иначе чем через призму старой. На второй день я уже думал: «Что про меня говорят дома? Что говорят про Нортона? Что им приходит в голову?» Я представлял, как разрывается телефон в лаборатории, как почтовый ящик разбухает от конвертов и бумаг. Перед отъездом я написал несколько записок, но постарался свести их к минимуму: одну бывшей жене, объясняя, что оставил кое-какие деньги для детей на счету, который завел в своем банке, и поскольку я не вернусь, она должна разобраться во всем сама; другую сестре, с благодарностью за доброту и поддержку на протяжении многих лет; и еще одну президенту университета, в которой, в общем-то, не сообщил почти ничего. Я снова и снова начинал письма двум своим детям, но не мог найти слова, которые выразили бы то, что я хотел (и, по правде говоря, не мог определить, что именно я намеревался высказать), поэтому в конце концов сдался. Их мать, безусловно, сможет сказать им что-то убедительное – у нее это всегда получалось лучше.
Эти терзания ослабели, но время от времени они возвращаются, особенно по ночам, когда я пытаюсь заснуть. В первый раз я просто решил, что проголодался – в тот день я не поужинал. Осторожно, чтобы не разбудить Нортона, я спустился в кухню, где открыл дверцу холодильника и стоял, изучая тарелки, которые утром поставила туда М., жена П. и по совместительству наша кухарка. Я сел за стол с тарелкой вареной курицы, кубиков сыра в оливковом масле и цукини в кляре и ел до самого восхода, после чего меня долго и мучительно рвало. Подобные эпизоды обжорства, к сожалению, случались еще несколько раз, пока я не осознал, что стремлюсь не к еде, а к чему-то далекому и недоступному. Это понимание, безусловно, поможет мне переносить такие ситуации, и к тому же я совершенно уверен, что со временем они полностью прекратятся. Любая новая жизнь, какой бы желанной она ни была, требует приспособления.
Мой рассказ – рассказ Нортона – почти подошел к концу, но я хотел бы поделиться с вами еще двумя соображениями; я расскажу сначала об одном, потом о другом, и читать это не обязательно. Наша история могла бы завершиться здесь, и это была бы, я надеюсь, такая же удовлетворительная концовка для вас, какой она стала для нас обоих.
Есть один фрагмент, что ли, воспоминаний Нортона, который я исключил из его рассказа, и должен признаться, что помещаю его здесь со смешанными чувствами. Я совсем не уверен, что именно так надо поступить. При этом мне хватает, пожалуй, цинизма понимать, что хотя он и не должен ничего изменить, такой вариант не исключен. Могу лишь сказать, что он, надеюсь, окажется занятным небольшим примечанием (потому что на самом деле так оно и есть – без него рассказ в целом ничего не теряет и не приобретает) и что многие качества, которые проявились в лучшем виде в записках Нортона – его остроумие, его мудрость, его страсть и сострадание, – и будут тем, что читатель вынесет из рассказа, что определит роль Нортона в истории. Но после серьезных раздумий я решил все-таки включить этот фрагмент только потому, что мне кажется значимой выраженная в нем неловкая нежность, открытость, гордое изъявление любви и признание ошибок. Он напоминает нам, что любовь, по крайней мере та чистая любовь, в которой мало кто из нас готов признаться, – это сложная, темная, насильственная стихия, договор, который невозможно заключать с легким сердцем. С мнением Нортона можно не согласиться, по-прежнему считая его цельным и хорошим человеком. По крайней мере, я на это надеюсь, хотя окончательное решение, разумеется, зависит от читателя; я свой вывод давно уже сделал.
Второе, чем я хотел бы поделиться с вами – ибо меня невозможность поделиться подробностями моей здешней жизни раздражает не меньше вас, хотя я понимаю, что такая скрытность вызвана необходимостью, а не капризом, – это рассказ о том, что произошло почти ровно год назад, в день, когда я отправился забрать Нортона из тюрьмы. Я уже некоторое время ожидал этого момента и прилетел в Бетесду заранее, за несколько дней. В эти три дня я мало о чем мог думать, кроме Нортона. Когда Нортон впервые изложил мне свой план в одном из редких наших телефонных разговоров, я ответил осторожно, даже опасливо, но уже через несколько часов не сомневался: конечно, именно так я и поступлю. В конце концов, я ждал этого всю свою взрослую жизнь и никакое препятствие не счел бы достаточно серьезным, чтобы удержать меня от поступка, о котором, без сомнения, я никогда не пожалею. Ведь я всегда был верен Нортону, и никаких причин отказываться от этого инстинкта сейчас у меня быть не могло.
Наконец, после трехдневного скитания по городу, заполненному дорогими бутиками с бесполезным хламом, который, по моим представлениям, мало кому могло бы прийти в голову купить (дизайнерское оливковое масло и такой же уксус; плетеные корзины в форме керамических ваз и керамические вазы с узором, напоминающим плетеные корзины), я поехал к исправительному учреждению Фредерик, чтобы забрать Нортона. Я исполнил несколько его поручений: заехал в магазин за кое-какими вещами, которые могли ему понадобиться, заехал к его бухгалтеру и адвокату. Адвокат встретил меня гримасой, которую я не смог понять, и молча передал мне материалы, о каких просил Нортон. Я не видел его с момента слушаний, и мы обменялись лишь несколькими словами. В лабораторию я не пошел и вообще никого из нашей прошлой жизни видеть не хотел.
В тюрьме меня обыскали и заставили дважды пройти через рамку металлоискателя. Свою сумку, как и сумку, собранную для Нортона, я оставил в машине. Меня направили к окну, где надо было подписать несколько документов, потом оставили ждать в дурно пахнущей комнате с бетонными стенами. Я смотрел, как секундная стрелка часов тикает по отметкам циферблата, и ждал. Я уже прождал столько времени, что мне было все равно.
Часа через два в комнатку вошел служащий и сказал, что из-за бюрократической ошибки Нортона выпустили раньше утром и он, видимо, ждет меня у своего адвоката. Я, разумеется, возмутился, не потому, что оказался в затруднительном положении, а потому, что мне было невыносимо думать, что, когда Нортон вышел, его никто не встретил и ему пришлось каким-то образом самостоятельно добираться до адвоката со всеми вещами. Но охранник сказал мне, что адвокат сам приехал забрать Нортона (эту подробность, надо сказать, он мог бы и сообщить, когда я пришел к нему в контору) и что все прошло гладко. Я продолжал (по инерции, надо думать) кричать на служащего, который оставался раздражающе безмятежен и никаких угрызений совести не выказывал. В конце концов, чувствуя, что интеллектуальные способности охранника ограниченны, а достучаться до него не удается, я признал свое поражение. Мне пришло в голову, что это мое последнее в жизни столкновение с тюрьмой – любой тюрьмой, – и мне вдруг захотелось немедленно оттуда уйти.
Я понимал, что в этот самый момент Нортон сидит со своим адвокатом и слушает, как тот что-то бубнит про условно-досрочное освобождение, про его обязанности. Он кивает и по всем признакам совершенно согласен: да, да, разумеется. Конечно, он согласен записаться в медицинскую программу помощи осужденным педофилам. Конечно, он согласен на встречи с психиатром. Конечно, он будет придерживаться условий судебного запрета, который запросил Виктор. Ничто из этого нельзя считать избыточным или несправедливо ущемляющим; он хочет показать им, что он исправился, что он на все готов. Он подпишет документы, согласится на любые встречи и обязательства, которые через несколько часов, если мы проявим должную осторожность, утратят всякий смысл. Адвокат, странным образом отдалившийся от клиента после проигранного дела, будет держаться покровительственно, но Нортон не воспротивится; фарс почти подошел к концу, и он склонен проявить великодушие.
Я торопился. Я, конечно, говорил, что готов запастись терпением, потому что так долго ждал, но, зная, что Нортон так близко, что наша новая жизнь с ним начнется вот-вот, я нервничал и впервые за долгие годы чувствовал возбуждение. Я нетерпеливо ждал, пока охранник меня досмотрит, а потом останется всего какая-то сотня ярдов коридора и короткая автомобильная поездка – и я снова увижу Нортона. Мы вместе переночуем в гостинице, а на следующий день исчезнем, и все это – годы, наши карьеры, наши семьи, суд, унижение – будет забыто. Перед нами расстилалось нечто такое сияющее, чистое, такое новое, что мне было трудно его разглядеть. А потом я шел по коридору к выходу, с каждым шагом сердцебиение усиливалось, и я с трудом сдерживался, чтобы не распахнуть двери и не побежать вниз по тюремным ступенькам с нечленораздельным, гулким криком в горле. Нортон ждет; скоро я его увижу. Что он захочет сделать первым делом в своей новой жизни?
Когда я подходил к машине, стая ворон, собравшаяся на ее крыше, разом поднялась на крыло переменчивым, хриплым сгустком черноты, и на секунду мне захотелось рассмеяться. Они величественно разлетались по бесцветному небу, белому и зернистому, как крупная пыль; мне казалось, что я могу смотреть на это вечно.
Рональд Кубодера
Декабрь 2000 г.
P.S
(Это пропущенный отрывок из той части, где Нортон описывает сложности взаимоотношений с Виктором.)
Я был бы рад сказать вам, что после этого случая стало существенно легче, но это не так. Точнее, и так, и не так. В течение нескольких дней после подвала Виктор действительно склонялся к тому, чтобы признать поражение: он вел себя тихо; он послушно, застенчиво, почти жеманно опускал глаза, когда проходил мимо меня в коридоре. Вообще больше всего бросалась в глаза эта его новоприобретенная тихая манера. Виктор никогда не был особенно шумным ребенком, но и молчаливым назвать его было нельзя; как и остальные, он любил вслушиваться в собственную речь и высказывать разные суждения. Он был, пожалуй, общителен, а теперь это изменилось.
Впрочем, я не хочу создавать у вас впечатление, что после такого наказания он превратился в затворника. Скорее, он повзрослел и больше не дергал губой, когда я просил его вне очереди помыть посуду, не хмурился, когда я сажал его за домашнее задание, не вздыхал тяжело, когда я напоминал ему о правилах поведения, просил говорить потише или исправлял речевые ошибки. Вместо этого явилась некоторая пустота, отсутствие, как будто ему сделали какую-то щадящую, бескровную лоботомию. Впрочем, в автомат он не превратился, он продолжал делать то, что делали остальные дети, – драться, играть, болтать, спорить, смеяться. Он никогда не плакал, но он и раньше никогда не плакал. Это я в нем всегда уважал.
Я тоже играл свою роль. Он был гордый мальчик, я понимал это и сочувствовал ему. Поэтому я никогда не напоминал о его унижении, никогда не говорил о его поведении, чтобы остальные усвоили урок. И я больше никогда не называл его Виктором. Я хотел, чтобы он сохранил достоинство.
Но потом, примерно через месяц этого новообретенного спокойствия, он снова стал вести себя чудовищно. Он пропускал уроки и скрывал это. Он столкнул Дрю с лестницы и сломал ему запястье. Он выбрил – тщательно и весьма художественно – невероятно непристойное слово на плюшевой шерсти соседской кошки. Однажды вечером я зашел в их с Уильямом комнату и обнаружил его за этим занятием. Некоторое время я молча смотрел, как одной рукой он нежно обхватывал кошку, а в правой жужжала бритва – моя бритва, – продвигаясь по мягкому ландшафту кошачьей шерсти. Он что-то бормотал тихим, успокаивающим голосом, но удивительнее всего, когда он наконец обернулся, оказалось его выражение лица: в его плоских глазах горела ожидаемая непокорность, горел гнев, но кроме того – искреннее недоумение, как будто он не мог удержаться от такого поведения, как будто его рука в этом шелковистом движении по кошачьей шерсти, повиновалась демонам, с которыми он не мог совладать.
После этого наши отношения снова стали мучительными и мрачными. За ужином он без всякого повода кричал на меня, выплевывал ужасные обвинения. Они меня, конечно, не задевали, но я начинал утомляться от этих схваток, от оплеух, от придумывания новых наказаний, способов принуждения к подчинению. Однажды ночью мне приснилось, что Виктор – это огромный злобный паук с крепкими, жилистыми ногами и красными, зловеще сверкающими глазками. Мне почему-то нужно было загнать его в маленькую и хлипкую корзину. Я пытался обмануть его, заставить, даже привлечь капелькой зернистого меда, но он все время ускользал, и когда я проснулся, мои руки, все еще сжатые в кулаки, вспотели от досады.
А потом, внезапно, как раз когда я намеревался выбросить его на улицу или заслать в колонию для подростков (это не так сложно, как кажется, если знать нужных людей), его поведение улучшалось, он становился послушным, почти что смирным, снова отступал. Но вскоре я стал бояться этих вспышек притворного покоя, перестал доверять им, потому что в это время он как раз придумывал что-нибудь особенно зловещее; он ждал, пока я расслаблюсь и утрачу бдительность, и тогда он набросится на меня, толстого, сонного, неподготовленного, и его необъяснимый гнев будет опасен и смертоносен, как орлиные когти. Когда это случалось, я думал, не болен ли он, хотя на самом деле ярость Виктора была слишком целенаправленной, слишком хорошо контролируемой, чтобы списать ее на сумасшествие; скорее, все это было частью единой кампании, направленной – на что? На то, чтобы я его убил? Совершил самоубийство? Я и сейчас не знаю, чего он надеялся добиться от меня. Может быть, для него это была просто игра, череда нападок и отступлений, с каждым разом все более решительных и опасных. Конечно, я довольно быстро мог с ним справиться; в конце концов, я был взрослый, я был умнее и сильнее, а он был ребенок. Но он при этом был мальчик, неутомимый мальчик, у него в запасе были долгие часы для совершенствования своих хитростей, и он мог навострить свои трюки так тщательно и аккуратно, как иной точит боевой клинок.
Однажды вечером я вернулся домой из лаборатории и обнаружил на полу кабинета небольшую аккуратную горку осколков. Я подошел вплотную и увидел, что это остатки большой хрустальной вазы; ее подарил мне Оуэн, когда я получил Нобелевку. Хрусталь был тяжелый, прозрачный как вода, насыщенный цветом, струистыми наплывами морской волны и змеистой зеленью. Эта ваза входила в число тех немногих подарков, которые я получил от Оуэна, причем самых важных, потому что вообще-то это была его ваза. Однажды я увидел ее у него в квартире, восхищенно вскрикнул и приподнял, чтобы посмотреть на свет, и по комнате кругами побежали цветные отблески. Оуэн выхватил у меня вазу, заголосил, что я ее разобью, и мы разругались. Но в тот год мне пришла посылка, огромная, нескладная, завернутая в многочисленные слои коричневой оберточной бумаги, и в ней, обложенная тканью, перевязанная восковой красной бечевкой внутри деревянного упаковочного ящика, стояла та ваза, такая же совершенная, тяжелая, алмазно-сверкающая, какой я ее помнил.
И теперь ее не стало. Виктор – я знал, что это он, – разбил ее элегантное тонкое основание на мелкие части, и осталась только кучка ярко сверкающих осколков. Стенки чаши были расколоты на крупные, неравные части, и каждая была расцарапана (наверное, каким-то камнем) так глубоко, что эти линии казались украшениями, неумелой гравировкой на стекле. Под остатками вазы лежала записка, где на бумаге с моего стола было неуклюже выведено: «Упс».
Прошли долгие минуты, пока я стоял, пошатываясь, и смотрел на вазу, вслушиваясь в безразличное тиканье часов. А потом я развернулся, подошел к лестничной площадке, где снова остановился и словно чего-то подождал, и поднялся к его комнате. У широко раскрытой двери я остановился, глядя, как он дышит. Уильям проводил выходные в гостях у друга, и Виктор спал в его кровати (он всегда утверждал, что кровать Уильяма лучше). Я очень долго – так мне казалось – смотрел на него. Он спал на спине, закинув руки за голову, его пижама была расстегнута снизу, и я видел полоску темной, шелковистой кожи, печальный выпирающий завиток пупка. «Ох, Виктор, – подумал я, – что мне с тобой делать?»
Я шагнул в комнату и закрыл за собой дверь. Ставни были открыты, и в уголке окна виднелась луна; ее желтоватый свет был приглушен занавеской. Когда я сел на кровать Уильяма возле ног Виктора, в моем сознании пронеслось, следуя друг за другом, множество мыслей, но я вряд ли смогу их теперь зафиксировать. Может быть, и тогда не смог бы – это был поток, темная перевязь рук и ног от разных мыслей, отвратительная, липкая сумятица сплетенных частей тела и воплей, какая встречается только в кошмарах.
Я встал, взял подушку с кровати Виктора, снова сел. Несколько минут – не знаю точно, сколько это продолжалось, – я сидел с подушкой на коленях и смотрел, как он вдыхает и выдыхает, вдыхает и выдыхает. Я снова вспомнил, как увидел его впервые на поле, как его тело скрывалось под слоем гноящихся язв, каким слабым и вымотанным он был, так что не мог даже плакать. Я заметил небольшой серповидный шрам прямо над его лодыжкой. Он сиял там, белый на темной древесине кожи, как улыбка из мультфильма, и мне стало его очень жалко, и одновременно меня захлестнули чувства. Я стал осторожно тереть его лодыжку, гладя ее большим и указательным пальцем, и во сне он поежился, улыбнулся и тихо вздохнул.
И вот я забирался на него и зажимал подушкой его рот. Его глаза, когда он их открыл и увидел меня сверху, были ясными и прозрачными от ярости, а потом, когда я стянул с него штаны, от смятения и испуга. Я чувствовал, что он начинает кричать, хотя подушка заглушала звук, и его голос казался очень далеким, как глухое, затухающее эхо.
– Тсс, – сказал я ему. – Все хорошо.
И я гладил его лицо другой рукой, приговаривая что-то, как иногда делал с младенцами. Он дергался подо мной, пытался поцарапать мне лицо, но я был сильнее и тяжелее и смог раздвинуть ему ноги коленом, удерживая его руки свободной рукой.
Проникнув в него – чувство облегчения, голода, такой чистой и простой радости, какую я не могу осмысленно описать, – я снова испытал блаженный прилив гнева.
– Ты разбил мою вазу, – бессмысленно прошептал я ему на ухо. – Вазу, которую подарил мне брат. Чудовище. Мелкий негодяй. Животное.
Я слышал его приглушенные стоны, а когда я усилил толчки – резкие повизгивания. Мне было интересно, чувствует ли он то же, что и я, как будто мои внутренности вынимают наружу и поднимают вверх, как будто резкий, холодный ветер пронизывает полость моего несчастного, грязного тела, очищая его и унося все нечистоты, расшвыривая их в ночном воздухе.
На протяжении лет я спал со многими мальчиками, и некоторые из них – чего я не стыжусь – были моими детьми: красавец Гай с длинными ресницами и курчавыми локонами точно такого же цвета, как медь его кожи; Терренс с гибкими руками и ногами, с чернильной россыпью родинок; Муива, мой первый и во многом самый любимый ребенок. Я любил этих детей, любил их вид, их сонную, отстраненную покорность. Они были красивы, и я ценил эту красоту, объяснял им, что это их дар, дар, которым они могут осчастливить других. Но я никогда не подступал ни к кому с таким гневом, яростью, с такой страшной любовью и ненавистью, как к Виктору. А он не переставал сопротивляться, даже когда я пришел к нему на следующую ночь, и еще через день, и во все остальные ночи, когда я шептал, что накажу его, что сломлю его сопротивление, что заставлю его вести себя прилично. А потом, в изнеможении лежа на нем, я вдруг обращался к нему со словами любви и страсти, давал ему обещания, на которые раньше никогда не решался, дрожащим от слез голосом. Позже, когда он обвинил меня, я был поражен. Потому что я любил его, понимаете, любил, несмотря ни на что. На суде я говорил, что дал ему все то, что давал остальным своим детям, – деньги, жилье, образование. Но на самом деле думал: «Я дал ему больше, чем кому бы то ни было. Я дал ему то, что всегда жаждал дать». В ту залитую лунным светом ночь в кровати Уильяма, когда Виктор извивался подо мной, я знал, чего он пытался от меня добиться, и в ту ночь подарил ему это, подарил без всяких сомнений. Потому что перед тем, как покинуть комнату, когда небо за окном стало светлеть, я прошептал ему вот что: «Ви, – а рот его был по-прежнему заткнут подушкой, так что он не мог меня не слушать, – я люблю тебя. Я дарю тебе свое сердце».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.