Электронная библиотека » Ханья Янагихара » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Люди среди деревьев"


  • Текст добавлен: 28 февраля 2018, 11:21


Автор книги: Ханья Янагихара


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Деревня запахла и зазвучала прежде, чем стала видна, но запахи эти я узнал по американскому, а не по здешнему опыту, и звуки тоже не напоминали Иву’иву. Пахло пирожками, резким ароматом поджаренного бекона, слышалось шипение куска жира, который ворочают на раскаленной сковороде. Слышались мужские голоса, все они говорили по-английски; доносился яркий, резкий запах стирального порошка и звон чего-то металлического о камень.

И вот мы вышли к их лагерю, к их аккуратным палаткам и хлопчатобумажным футболкам и парусиновым штанам одинакового невнятного цвета, развешенным на нижних ветвях манамы, и к огню, над которым один из них держал железными щипцами банку печеной фасоли – ее содержимое неудержимо пузырилось у краев.

Я представился – а что было делать – и узнал, что это люди из «Пфайзера»; те, что из «Лилли», расположились, видимо, справа от деревни, примерно на таком же расстоянии. Они держались уважительно, недружелюбно, они были удивлены; я видел, что они смотрят на меня с завистью, потому что, пока они проводили дни в попытках разработать лекарства и кремы для рук, я занимался настоящим делом, и они понимали, что я по положению выше их. Но при этом все ресурсы находились у них в руках – по моему одинокому рюкзаку в тележке Увы было очевидно, что у меня ничего нет, – а никто уже не сомневался, что победят те, у кого есть ресурсы. Так всегда происходит в науке. Так происходило даже в те времена. Я распрощался с ними при первой возможности.

Но только когда мы добрались до края деревни, я по-настоящему ужаснулся преображению острова. Хижины были те же, как и отчетливые очертания грунтового пола, но только они и остались такими, как мне запомнилось. Над костром, насаженный на ветку, ронял в огонь жирные капли кубик «Спама», а другой, уже поджаренный, валялся рядом, и от его температуры пальмовый лист, на котором он лежал, изогнулся и скрючился. А чуть поодаль несколько мужчин склонились над третьим кубиком, пальцами отрывая от него куски и через каждые два-три причмокивания протягивая порцию своим вепрям. Но отчего-то хуже всего оказалась бельевая веревка, протянутая между двумя стволами манамы на левой стороне деревни; в качестве веревки использовался канат из пальмовых листьев – драгоценный канат, предназначенный для починки, перетаскивания, для связывания вепрей, – а на нем висели отвратительные образчики ношеной одежды: пожелтевшие майки, штаны с прорванными карманами и простые, чопорные, длиннорукавные хлопковые платья, которые и в Америке-то были бы бесполезны, что уж говорить про тропический климат Иву’иву. А вокруг все деревенские жители вышагивали в одежде, из которой часть была надета правильно, часть – неправильно, но все они носили ее всерьез, с искренним усердием, – что во многих смыслах пугало больше всего, ибо означало, что речь не о причуде, не об игре, их каким-то образом убедили, что это привычка, которую стоит принять, необходимое приспособление. Но кто им это сказал и почему они поверили?

Я обнаружил, что иду к девятой хижине. В стороне от меня два фармаколога перекидывались футбольным мячом и смеялись, глядя, как к ним присоединяются деревенские дети, некоторые в таких больших рубахах, что они напоминали кимоно, рукава которых поднимались парусами при каждом прыжке. Внутри хижина осталась такой же, как я запомнил: тихой, прохладной и какой-то мрачной. На краткий миг я испытал облегчение, но тут же подумал: не слишком ли она такая же? В ней было что-то почти запыленное, и я отметил, что бессмысленно рассматриваю почвенный пол и ищу признаки заброшенности. Впечатление складывалось такое, как будто на фоне столь всеобъемлющих перемен неизменность девятой хижины делала ее менее важной, а не более. Было понятно, что прошлое – от одежды до пищи, даже до детской игры – больше не ценилось, и то, что никто не задумался о приведении хижины в какое-то соответствие явившемуся новому миру, заронило во мне опасение, что она сохранилась не как символ чего-то драгоценного, а как пережиток чего-то заброшенного.


Позже я понял, что исследовательские группы за считанные дни нашли то, на что у меня ушли недели. Позже, карабкаясь вверх по холму к озеру – тропа превратилась в заброшенную дорогу для церемониальных процессий, отмеченную ярдами колыхающейся ярко-красной ленты от ствола к стволу, – я напоролся на двух ученых (из немецкой компании, разбившей лагерь чуть поодаль от «Лилли»), вытаскивавших из озера здорового опа’иву’экэ, сучившего ногами от страха. Позже, когда они ушли, я подошел к берегу озера, чья некогда отчетливая кайма стала неуютно размазанной и грязной от десятков следов, и увидел всего пять голов, выставленных над поверхностью воды, и сколько я ни ждал, они не подплывали ко мне, а маячили в центре водоема, и я сдерживался, стараясь не взвыть. Позже я узнал (от одного из этих немецких фармакологов), что Таллент пропал, что его не видели уже как минимум две недели: он приехал на остров один, без Эсме, и мало с кем из них познакомился. А потом вдруг исчез. Прошло некоторое время – два дня? три? – прежде чем они заметили его отсутствие, но, заметив, они небольшими группами стали прочесывать лес, а потом послали туда своих проводников, но никаких следов не нашли. У него был только заплечный мешок, и его он взял с собой, но в ходе поисков они не отыскали ничего, что потревожило бы обычную обстановку джунглей: никаких моховых пространств с призрачными следами, никаких разбросанных семян манамы, никакой обугленной земли и веток там, где мог бы гореть костер.

Тогда я понял: вот оно, вот что хуже всего. Хуже черепах, которые слишком поздно обучились не доверять новым людям и поплатились резким снижением численности. Хуже, чем встреча с мальчиком, моим юным другом, который совсем недавно спал, прижавшись ко мне, а теперь, увидев меня, отвернулся и ушел в своих длинных штанах, волочащихся за ним, как шлейф невесты. Я не мог поверить, не мог признать, что Таллент решил уйти от меня, от нас навсегда. Днем я разговаривал со всеми, с кем только мог – с иву’ивцами, с фармакологами, – и вытягивал из них сведения. Последние, видя, что так я меньше путаюсь у них под ногами, отнеслись к моим запросам благосклонно, но сведений у них было так мало, так издевательски мало, что я часто жалел, что вообще решил их о чем-то спрашивать. Как он себя вел в дни перед пропажей? Нормально, говорили они, но поскольку они его не знали (как и я, признавался я себе), они не могли сказать, нормально он себя вел или нет. Он был спокоен, задумчив, углублен в себя. Что он изучал? Чем занимался у них на глазах? Мы не знаем, сказали они; иногда он говорил с деревенскими жителями, но в основном просто наблюдал за ними, писал и писал что-то в блокнот. Говорил ли он чаще других с кем-то из деревенских? Нет, им кажется, что нет. Не выглядел ли он – и тут я был вынужден остановиться, пока не уверился, что хочу знать ответ, – неопрятно, не казался ли больным, неадекватным, расфокусированным? Нет, отвечали они. Нет. Нет.

Я искал его по ночам, путано и бессмысленно бродя по джунглям. Пользы от этих прогулок не было, потому что я не уходил далеко и ни разу не позвал его, только размахивал фонариком, так что плоский диск света натыкался на разные поверхности, высвечивая в трепещущем порядке то кору, то листья, то землю. Я сомневаюсь, что всерьез надеялся его найти. Но во время поисков я все время вспоминал, как впервые столкнулся с Муа, как он вышел из лесных теней, словно оживший кошмар, и, наверное, какая-то часть меня чувствовала, что это может снова произойти, что в какую-то ночь я поверну фонарь буквально на дюйм вправо и там, прямо в его луче, окажется Таллент, который скажет с выражением лица, неопределимым за бородой: «А, Нортон, что вы тут поделываете?»

Такое происходило очень редко, но раз в год или около того деревенские жители теряли кого-нибудь в лесу: охотник, обычно молодой и неопытный, в одиночку уходил далеко в чащу и больше не возвращался. Бывало, что он пропадал навсегда. Иву’ивцы в таких случаях говорили «ка ололу мумуа ко» – «его поглотили джунгли». Как ни странно, они никогда не считали, что пропавший погиб; он просто ушел, он не смог найти обратной дороги, но он все равно жив, он снова, и снова, и снова пытается вернуться в деревню.

С тех пор появилось немало гипотез об исчезновении Таллента. Он отправился искать новых сновидцев. Он последовал за одним из сновидцев в чащу. Он сошел с ума. Он обнаружил еще одно, более закрытое общество и остался жить с ними. Он нашел что-то потрясающее. Он нашел что-то ужасное. Он был убит деревенскими жителями и спрятан в лесу под покровом ночи. Он помешался на редком виде цветка, который обнаружил. Он убежал с одной из деревенских женщин, с одним из деревенских мужчин (дикая идея, потому что из деревни никто не пропадал). Он мечтал избавиться от оков цивилизации и отправился основать собственную. Он тайно ускользнул с острова и под вымышленным именем живет на Гавайях, преподает в тамошнем университете. Он покончил с собой. Он жив. Он точно знал, куда идет. Он понятия не имел, куда идет.

Я не могу утверждать, будто знаю, что с ним случилось. Но я часто о нем думаю, чаще, чем, наверное, кто-либо мог ожидать. Боюсь, когда он пропал, то, чем я когда-то обладал, пропало тоже: это можно определить как способность вкладывать душу, но было и что-то еще. Я думаю иногда о том, что мог бы стать другим, если бы он остался в нашем мире, что мог бы найти удовлетворение не так, как это в конце концов произошло. И думаю, что, если бы меня вынудили сделать вывод, я бы тоже сказал, что джунгли поглотили его и что где-то он по-прежнему идет по ним. Собственно, я вижу его время от времени, он худ и бледен, он провел долгие годы под темным покровом деревьев, поднимая лицо к тем крошечным каплям солнца, которым дозволено проникать в самые густые дебри леса. Я никогда не вижу с ним никого другого, он бродит по лесу один в оборванной, превратившейся в украшение одежде, с бамбуковым стеблем вместо трости, с бородой, царапающей грудь. Интересно, думаю я, съел ли он кусок черепахи, чтобы не умирать? Поет ли он сам себе, разговаривает ли сам с собой ради общения? Помнит ли он обо мне? Нашел ли он обратный путь к деревне? Может быть, он приходил туда раз в год или около того, стоял, невидимый, за деревом и наблюдал перемены такие глубокие, что в конце концов перестал возвращаться?

Я воображаю иногда, что окликаю его, и он иногда оборачивается, и глаза его сияют и горят голодным светом, и у меня в такие мгновения перехватывает дыхание от его хищного голода и настойчивого искания, и я не могу ничего сказать, только смотрю на него, пока он без единого слова, сжимая свой посох тонкой, потемневшей ладонью, не отворачивается от меня – и не исчезает.

4

Что мне еще об этом сказать? Ведь вы знаете, все мы знаем, что произошло дальше. Концовки разворачивались, ни одна из них не была счастливой. Когда меня спрашивают о последствиях, я неизбежно немногословен, слишком уж сложно превратить рассказ в то, чем он должен быть, – в самостоятельную сагу, в долгую смерть, которая медленной спиралью опускается на землю.

Конец был исполнен иронии, как часто происходит с такими скверными и печальными концовками. Рассказать вам, как фармакологи, неврологи и биологи спешили домой с пакетами, полными черепах, и как эксперимент за экспериментом подтверждал то, что я уже знал и уже пытался им сообщить: что мыши (а позже крысы, кролики, собаки, обезьяны, кто знает что еще – слухов хватало, но ни один из них никогда не был надежно подтвержден) жили вдвое, втрое, вчетверо дольше своего естественного срока, но все они, все до единого выжившие медленно, но необратимо и жутко сходили с ума? Мыши брыкались и пищали; кошки, разинув пасти в беззвучных зевках, бились о прутья клеток; собаки лапами выцарапывали себе глаза; обезьяны, самые близкие к нам по темпераменту и ощущениям животные, щебетали и щебетали, пока не переставали щебетать, а глаза их становились такими пустыми и расфокусированными, что можно было заглянуть в них и увидеть любое желанное отражение: море, облака, озеро с черепахами.

Рассказать, как ко времени открытия теломеров, а потом – к тому времени, когда генетическое секвенирование стало достаточно изощренным, чтобы предположить, как именно опа’иву’экэ воздействует на теломеразу, никаких опа’иву’эке, которых можно было бы изучить, уже не осталось?[72]72
  Нортон неопровержимо доказал, что потребление опа’иву’экэ вызывает невероятное растяжение жизненного срока. Он, однако, не знал – как и все остальные, – отчего это происходит. Нортон не был в этом виноват; сложность заключалась в том, что наука на тот момент не могла даже сформулировать задачу, не говоря уж о том, чтобы найти ее решение. Вы не должны забывать, что изучение генетики, как мы это сейчас называем, – крайне незрелая отрасль; как отмечает Нортон, к моменту, когда наука созрела достаточно, чтобы предполагать, что воздействие опа’иву’экэ продлевало жизненный срок организма за счет деактивации теломеразы, было уже слишком поздно. (Упрощенно говоря, теломераза – это естественный фермент, который расщепляет теломеры и таким образом ограничивает число делений каждой клетки; при отсутствии теломеразы клетки становятся «бессмертными», и человек перестает стареть. Предполагается, что опа’иву’экэ останавливает действие теломеразы в большинстве клеток организма, но по какой-то причине не замедляет этот процесс в определенных областях головного мозга. Вот почему при удивительной сохранности тела и определенных областей мозга – особенно тех, что регулируют слух и крупную моторику, – части мозга, отвечающие за мелкую моторику, зрение и рассудок, приходят в упадок.)
  Но такова жизнь любой науки. Человек что-то открывает. Он не знает, что это, для чего оно, какие задачи оно может решить, он только знает, что обнаружил очередной фрагмент головоломки, об общем размере и узоре которой может в лучшем случае лишь догадываться. Он проводит оставшуюся жизнь в поисках следующего кусочка, но поскольку он даже не представляет, что именно ищет, это очень тяжелый труд, и добиться успеха на таком пути почти невозможно. Потом появляется представитель следующего поколения. Он видит найденный кусок головоломки и находит следующий. Теперь их два. А потом три, четыре, пять. Но ни на каком этапе, сколько бы кусков ни было найдено, никто не может утверждать, что видит окончательные очертания картины. Когда ученый думает, что он постепенно строит образ лошади, он вдруг находит рыбий плавник и понимает, что всю дорогу ошибался. Он приходит к выводу, что пытается, значит, нащупать очертания рыбы, но следующий фрагмент, который встраивается в картину, – это развернутое в полете птичье крыло. Быть ученым значит научиться жить всю жизнь с вопросами, ответы на которые так и не появятся, жить, зная, что ты пришел либо слишком рано, либо слишком поздно, мучаясь, что ты не способен угадать решение, которое, явившись, кажется таким очевидным, что остается только проклинать себя за слепоту, за неспособность увидеть то, для чего нужно было всего лишь чуть-чуть повернуть голову.


[Закрыть]
Рассказать, как озеро давно вычистили до дна, и хотя в 1970-е группа из дюжины ученых отправилась его прочесать, а потом прошла по всей длине реки, от вершины острова до океана, они не нашли ни одного опа’иву’экэ? Рассказать о взаимных упреках, об отчаянии, об оплакивании потерянных лет, о миллионах потраченных долларов, о терзаниях при мысли о том, как близко мы подошли к вечной жизни и как она снова ускользнула от нас, как мечты о божественном бытии превратились в потоки воды, убегающие в широкий сток? Рассказать о потрясении, о построенных и разрушенных планах по разработке омолаживающих препаратов, разглаживающих кремов для кожи, эликсиров для восстановления мужской потенции? Рассказать вам о скорби «Пфайзера», об отчаянии «Лилли», о муках «Джонсон и Джонсона», о гневе «Мерка»? Рассказать о долгих годах нелепых, бесплодных, отчаянных попыток воссоздать эффект, используя все разновидности черепах на свете? О том, как ученые месяцами ждали, вдруг мыши проживут дольше своего привычного срока, а потом, увидев, что они умирают, начинали заново с новым выводком и очередной гавайской морской черепахой, очередной кожистой черепахой, очередной галапагосской черепахой? Рассказать, как пытались воссоздать желаемое действие, используя каждое животное, каждое растение, каждый гриб, который можно было найти на Иву’иву? Ленивцы, вепри, пауки, вуаки, туканы, попугаи, хуноно, манамы, канавы, странные ящерицеподобные создания, волосистые тыквы, пальмовые листья, стручки – рассказать, как остров лишили всего, выкосили целые леса, собрали целые поля грибов, орхидей, папоротников и сверкающих зеленых листьев и погрузили на вертолеты, которые могли теперь садиться прямо на острове, потому что там вырубили столько деревьев, что открытых пространств стало полно?

Рассказать вам, что случилось с вождем, как в начале 1970-х его заманили в Америку, в университет Джонса Хопкинса, где, вероятно, кололи и измеряли, где высасывали из него разные жидкости каждый день и, может быть, делают это до сих пор, потому что ни одна, ни одна живая душа больше о нем ничего не слышала и никогда его не упоминала? Рассказать о Лава’экэ, который примерно в это же время просто исчез и его так больше и не нашли? (Рассказать ли, как «Пфайзер» обвинил «Лилли» в его похищении, а «Лилли» обвинил Миннесотский университет, а Миннесотский университет обвинил Гамбургский университет, а Гамбургский университет обвинил «Мерка», а «Мерк» ничего не сказал?) Рассказать о сведениях про других сновидцев, которых находили трясущимися и дезориентированными на открытых пространствах, некогда бывших лесами, о том, как они моргали под внезапным ярким светом? Рассказать о слухах, которые твердили, что их множество, что их десятки, сотни, но я сам никогда их не видел, – согласно этим слухам, фармацевтические компании разбирали их, как конфеты, и увозили доживать свои жизни в стерильные лаборатории, где они, может быть, живут до сих пор со следами бесчисленных уколов, с торчащими из рук трубками внутривенных катетеров, с ногами, порезанными ради образцов кожи, или мускулов, или костей?[73]73
  На протяжении многих лет Нортон обращался к представителям различных фармацевтических компаний, которые, как предполагалось, забрали мо’о куа’ау в свои лаборатории, чтобы узнать хоть что-нибудь про четырех сновидцев – Иваиву, Ва’ану, Укави и Ви’иу, – которых он оставил на острове. Пожалуй, нет ничего удивительного в том, что никаких вразумительных откликов он не получил, и до сих пор неизвестно, были ли оставленные им сновидцы пойманы или избежали такой судьбы, спрятавшись (что маловероятно) или умерев (на что, ради их же блага, можно только надеяться).
  Также Нортон продолжал интересоваться судьбой Таллента, но Таллента никто не встречал (или не признавался в этом). Хотя джунгли на Иву’иву были вырублены на огромной площади, их все-таки оставалось более чем достаточно, чтобы позволить Талленту – теоретически – жить, оставаясь необнаруженным на фоне настойчивых изысканий.


[Закрыть]
Рассказать вам, как в 1966 году, когда появились первые медицинские комиссии для наблюдения за использованием испытуемых людей в исследовательских проектах, я чуть не потерял собственных сновидцев, а к 1975 году – после Уиллоубрука, после Таскиги, после создания Национальной комиссии по защите участников исследований в области биомедицины и бихевиористики – я потерял их навсегда?[74]74
  Нортон ссылается на два из самых скандально известных и печальных проектов современной медицинской науки. Уиллоубрукская школа на нью-йоркском Статен-Айленде служила домом примерно для шести тысяч умственно отсталых детей. В период с 1963 по 1966 год детей заражали гепатитом А, чтобы исследователи смогли лучше изучить развитие заболевания. Естественно, когда об этом стало известно, публика страшно возмутилась, и эксперимент пришлось прекратить. Ситуация в Таскиги, более известная, чем Уиллоубрук, была результатом масштабного сорокалетнего (1932–1972) проекта, в ходе которого нищие чернокожие издольщики из Алабамы, зараженные сифилисом, подвергались исследованиям, не получая пенициллина даже спустя долгое время после того, как он вошел в стандартный протокол лечения этого заболевания.
  Современные законы и правила (не говоря уж о биоэтике в ее нынешней форме), регламентирующие эксперименты над людьми, – это прямое последствие скандала с Таскиги. Хотя НИЗ создали в 1966 году Службу защиты испытуемых, организация, о которой упоминает Нортон, была основана только восемь лет спустя и тогда уже стала реальным инструментом воздействия и влияния.
  В 1975 году члены комиссии посетили лабораторию Нортона, чтобы лично проверить, как там обращаются со сновидцами. Неясно, почему они решили сосредоточить свои усилия на этой крошечной популяции испытуемых, в то время как в других лабораториях люди подвергались куда более суровым испытаниям, но можно предположить, что это был результат подстрекательства со стороны кого-нибудь из многочисленных врагов Нортона. Хотя действия комиссии часто описываются как «рейд», я могу со всей ответственностью заявить, что это не так. Тем не менее после нескольких посещений члены комиссии решили, что сновидцам будет удобнее жить в менее изолированных условиях, и в октябре 1975 года их переместили в пенсионерское сообщество Торнхедж во Фредерике, штат Мэриленд.
  Успехом эта операция не увенчалась, чему трудно удивляться. Хотя сновидцы к этому моменту практически никак не реагировали на свое окружение, время от времени их органы чувств все-таки выдавали реакцию тревоги и испуга из-за новой обстановки, из-за того, что они оказались разлучены (в НИЗ они все жили вместе в одном большом помещении). Эти радикальные и жестокие перемены – обстоятельств, питания, служителей – сильно их дезориентировали, и ухудшение их состояния ускорилось. В феврале 1976 года Нортон обратился к комиссии с просьбой пересмотреть решение на основании явного и очевидного страдания и стресса сновидцев.
  Пока эта просьба рассматривалась, сведения о сновидцах – о которых, как это ни удивительно, до сих пор было мало кому известно – каким-то образом проникли в национальную печать. Три месяца спустя, в июне 1976 года, сновидцев попыталась выкрасть радикальная группа по защите прав коренного населения Гавайских островов под названием ГАВИКА (название составлено из первых букв английского предложения «Гавайцы мстят белым империалистам, убивают в гневе»). Группа, обещавшая «сражаться (без указания, против чего именно) во имя всех туземных микронезийских и меланезийских народов», смогла, по их собственному выражению, «освободить» Муа и Ика’ану до того, как бойцы были задержаны службой безопасности сообщества во время попытки запихнуть инвалидное кресло Вану в свой автофургон. Позже обнаружилось, что один из членов группы ГАВИКА, мужчина по имени Пайэа Макнами, тайно работал в Торнхедже санитаром на протяжении двух месяцев до операции. Макнами и три его сообщника были приговорены к тюремным срокам, а сновидцев вернули в их комнаты.
  Узнав о моих долгих рабочих и личных отношениях с Нортоном, люди всегда стремятся задать множество вопросов и первым делом интересуются сновидцами: живы ли они еще, что с ними стало? Ответ на первый вопрос – да: все они до сих пор живы. Еве 299 лет (если исходить из предположения, что ей было не меньше 250, когда она покинула остров, – вовсе не исключено, что ей даже больше). Ика’ане 225. Вану 180. Муа 153. (Не забывайте, что возраст рассчитан по у’ивскому календарю. По западному календарю они еще старше.)
  К сожалению, как отмечает в своем повествовании Нортон, их физическое угасание происходило резко и стремительно. Все они очень ослаблены, все утратили множество простейших двигательных навыков. Они могут ходить, но делают это неохотно. Ика’ана почти полностью ослеп. Они редко говорят и редко отвечают, если к ним обращаются. Их рефлексы тоже ухудшились, они с запозданием реагируют на любые стимулы. Почти единственное, от чего они по-прежнему получают удовольствие, – это еда: быстро поправившись на казенном рационе, в 1985 году они были переведены на новый пищевой режим, больше соответствовавший их традиционному питанию. Хотя они почти не потеряли в весе – ожидать этого и не стоило с учетом их малоподвижного образа жизни, – сновидцы, судя по всему, радовались вкусу манго и тому, что им, скорее всего, напоминало хуноно (на самом деле это были дождевые черви, закупаемые у рыболовецкой компании). Нынешнее состояние сновидцев трагично тем, что мы никогда не узнаем наверняка, в какой степени этот физиологический распад связан с преклонным возрастом, а в какой – с изменением обстановки. Тем не менее логично предположить, что среда сыграла здесь наиболее важную роль, поскольку ухудшения начались у всех одновременно, несмотря на существенную разницу в возрасте. (Здесь, к сожалению, я должен уточнить, что все упомянутые удовольствия и умения при всей их убогости не относятся к Еве; два года назад опекуны обратили внимание, что ее зрачки не сокращаются под воздействием даже самого яркого света, и последовавшие испытания показали, что ее мозг практически не функционирует. Ее дыхательная деятельность при этом характерна для женщины вчетверо моложе.)
  После инцидента с группой ГАВИКА Нортон приложил массу усилий, чтобы вернуть сновидцев под свой контроль. Комиссия отклонила его просьбу, но на следующий год переместила сновидцев на охраняемый объект. Это место, которое я по очевидным причинам не могу назвать, – геронтологическое отделение хорошо известной федеральной тюрьмы особого режима, где сновидцев вновь объединили и поместили в отдельном крыле здания. Хотя этот объект находится слишком далеко от Бетесды, чтобы Нортон мог туда регулярно приезжать, поблизости от него есть известный научно-медицинский центр, и Нортону удалось дать ряд указаний тамошним геронтологам и неврологам, которые часто посещают сновидцев для исследований и наблюдения.
  Второй вопрос, который мне всегда задают, – считаю ли я, что Нортон в ответе за судьбу сновидцев. На протяжении многих лет я затруднялся на него ответить. К моменту, когда я впервые увидел сновидцев, в 1972 году, они уже гораздо больше походили на себя нынешних, чем на тех существ, которых Нортон встретил в 1950 году. Так что я не могу сказать, что скорблю по людям, которыми они некогда были. С другой стороны, та разница в их виде и поведении, которая бросилась мне в глаза между их состоянием в 1975 году, когда комиссия их переместила, и 1977 годом, когда мне впервые дали разрешение их посетить, была чудовищна. При первой нашей встрече в них еще теплилось немного жизни, немного энергии: можно было погладить Еву по руке, и она в ответ тихонько урчала, и вполне можно было вообразить, что это признак удовольствия, что раскачивание головы на подголовнике инвалидной коляски – это тихое выражение радости. В 1977 году она не реагировала никак. Голова ее была откинута назад, лоб обхвачен бинтом и привязан к подушке, чтобы голова не падала вперед, и она не издавала ни звука. Ее рука была холодна, как камень. Возникало такое чувство, будто прикасаешься к чему-то из глины и волос, вовсе не к чему-то человеческому.
  Это было такое жуткое и неприятное ощущение, что я могу себе представить, как тяжело и мучительно воспринимал его Нортон, знавший их гораздо более осмысленными существами, которые могли еще разговаривать, двигаться, пользоваться своими небогатыми сенсорными способностями. Но я все равно – со стыдом признаюсь в этом – в тот момент злился на него и считал, что он в ответе за случившееся. На протяжении долгих лет я полагал (молча), что он должен был придумать какой-то способ позаботиться о них, может быть, даже как-то вернуть их на Иву’иву. Но это были незрелые взгляды несведущего человека, и я постепенно от них отказался.
  Факт остается фактом: Нортон делал для сновидцев все, что мог, так долго, как мог. Он делал гораздо больше, чем можно было потребовать с этической или юридической точки зрения. Он старался в максимальной степени обеспечить их благополучие и благосостояние. Под его надзором они ни разу не подвергались насилию, унижению, голоду. Он был первопроходцем опытов над людьми, причем в крайне сложных условиях. Любой, кто пытается отрицать это, не только демонстрирует полное непонимание его усилий, но и занимает глупую и оскорбительную позицию.


[Закрыть]

Рассказать вам, как десятки людей (Серени, Эсме, все отделение антропологии Стэнфордского университета, журнал «Харперс») обвиняли меня в сокрытии правды, в искажении правды, в гибели целой цивилизации и в гибели надежд человечества?[75]75
  Эсме Дафф продолжала нападки на Нортона с непрекращающимся жаром и злобностью; по какой-то загадочной причине она упрямо считала, что он в ответе за исчезновение Таллента. После того как Таллент пропал, она продолжала читать лекции в Стэнфорде, но постоянной должности так и не получила. Замуж она не вышла и в 1982 году, в возрасте шестидесяти двух лет, покончила с собой.


[Закрыть]
Рассказать, как для Иву’иву плохое сменялось худшим, как после последнего визита фармакологов им на смену поспешили толпы миссионеров, которые на этот раз смогли добиться того, что не удавалось их предшественникам? Рассказать о сотнях обращенных, о том, как оставшихся деревенских жителей Иву’иву, когда их леса вырубили, вытоптали, обкорнали, привезли на лодках на У’иву, чтобы поселить в алюминиево-деревянной деревне на восточном берегу острова, которую построила особо деятельная группа мормонов из Прово?[76]76
  Удаление мо’о куа’ау, предположительно обнаруженных на Иву’иву, силами различных фармацевтических компаний и университетских экспедиций, было таким всеохватным, что переселение кого-либо из них на У’иву представляется маловероятным. Естественно, у фармакологов и ученых имелись свои причины не допускать туда никого из сновидцев, но при этом трудно себе представить, чтобы у’ивцы, с учетом всех мифов и страхов, окружавших мо’о куа’ау, хотели с ними столкнуться. (Позже некоторые фармацевтические компании утверждали, что вывозили обнаруженных сновидцев в США для их же защиты, потому что на У’иву они наверняка подверглись бы опасности.) Из-за этого сновидцы, как и церемония вака’ины, остаются на У’иву такой же невероятной экзотикой, как и в Соединенных Штатах, а может быть, и того хлеще – особо пронзительной сказкой о призраках, которую никто никогда не опровергнет окончательно.


[Закрыть]
Рассказать, как, когда один из этих переселенных жителей – замещающий вождя – попытался организовать церемонию а’ина’ины, его посадили в тюрьму (институт, до этого момента не существовавший, поскольку у’ивский король предпочитал более прямолинейные наказания – например, отвести преступника подальше от людей или выбросить в море)? Рассказать о слухах, что якобы после очистки Иву’иву от всех его чудес, гибели местных растений, грибов, цветов, животных, когда все, что у него осталось, – это красота и тайна, военные Соединенных Штатов… нет, Франции… нет, Японии использовали его для испытания ядерных боеголовок? Рассказать, как королевский сын, наследный принц Туи’уво’уво, ныне уже король и, по слухам, марионетка вооруженных сил какого-то заморского государства, взял привычку расхаживать по У’иву в шерстяном кителе с погонами поверх саронга, блестя потным лицом? Рассказать вам, что в таких случаях никаких новых сюжетов, в сущности, не бывает: мужчины пристрастились к выпивке, женщины забросили ремесла, все потолстели, огрубели, обленились, миссионеры вытягивали их из собственных домов с той же легкостью, как переспелое яблоко можно снять с ветки? Рассказать вам про венерические заболевания, которые явились словно бы ниоткуда но, явившись, уже не ушли? Рассказать ли, как я своими глазами видел все это, как возвращался снова и снова, уже после того, как гранты исчерпались и все потеряли интерес, после того, как остров из рая на земле превратился в то, во что превратился: в еще одну микронезийскую развалину, некогда полную надежд, а теперь нелепую и отвратительную, точно красавица, которая растолстела, полысела и обросла усами?

Рассказать вам, как в конечном итоге единственным, с кем я мог обсуждать все происходящие на острове перемены – всякий раз неизбежно оскорбительные, – оказался Мейерс, единственный, кроме меня, кто упорно продолжал возвращаться, сначала на средства институтов, потом за собственные деньги? Рассказать, как однажды весенним днем 1968 года мы шли через Таваку (превратившуюся в тесный и несчастный городок с новым названием, Туи’уво, в честь нового короля) и двое детей – мальчик и девочка, явно брат и сестра, мальчик лет пяти (так мне тогда показалось), внимательный, девочка лет трех, смешливая – стали всюду ходить за нами следом? Рассказать, как мы с Мейерсом купили им плоды манамы на палочке, обвалянные в зернистом сахаре, которые продавала из жестяного ящика усталая с виду женщина, и смотрели, как они их поглощают, обрастая сахарной крошкой, словно бородой? Рассказать, как они день за днем следовали за нами по пятам почти вплотную, как куры, и когда мы вернулись из утомительной, удручающей поездки на Иву’иву (вернулись на лодке, снабженной теперь таким мощным мотором, что носом она поднималась из воды под жутковатым углом, прежде чем снова плюхнуться в воду, и старались не смотреть друг на друга, потому что каждый увидел бы лишь отражение собственной печали), они ждали нас, прижавшись друг к дружке на причале, точно книжные корешки? Рассказать, как, расспросив всех кого могли, чьи это дети – девочка Макала и мальчик Муива, – и получив бессмысленные ответы или не получив никаких, мы с Мейерсом почти по наитию, по прихоти взяли их с собой в Штаты?

Рассказать вам, что Муива стал моим первым ребенком, хотя в то время я, разумеется, не думал о нем как о первом – только как о единственном, о своем? И как, даже узнав, что ему не пять лет, а семь, даже выяснив, скольким вещам мне предстоит его научить – есть, пользоваться туалетом, говорить по-английски (во многом он был похож на Еву), – я все равно его любил? Рассказать вам, каким он был прелестным мальчиком, какую радость мне приносил, как сон, приснившийся мне на Иву’иву, о спящем ребенке, которого я несу в колыбель, оказался в точности таким приятным, как я надеялся, и даже таким приятным, что я захотел повторить его снова и снова? Рассказать вам, как я начал усыновлять других детей – стоило мне обратить на это внимание, оказалось, что их десятки, сирот или почти сирот, потому что их родители совершенно бесполезны и преданы только алкоголю и Богу, – поначалу только мальчиков, поскольку я считал, что с ними мне будет легче найти общий язык, но потом и девочек тоже? Рассказать вам, как сын Увы принес мне собственного ребенка, двухлетнего мальчика по имени Вайя, и попросил, чтобы я взял его с собой? Рассказать вам, как, когда в 1977 году от быстротечного рака желудка умер Мейерс, я взял Макалу к себе, шестнадцатым ребенком и, как я думал, последним? Рассказать, как я ошибся, а потом снова ошибся и два раза в год, после каждого путешествия на У’иву, которых я стал страшиться, понимая при этом их неизбежность, неизменно возвращался домой с очередным ребенком? Рассказать ли, как я продолжал искать тех двух мальчиков – ныне взрослых мужчин, несомненно с собственными детьми, – которых потерял, мальчика с а’ина’ины и того, что прислонялся ко мне и дремал, и как я искал их и надеялся, что в каждом новом ребенке, которого я подбирал, окажется что-то схожее с ними, как я хотел видеть ту же прямоту в их глазах, чувствовать такое же доверие, когда они льнули ко мне? Рассказать вам, как, приобретая каждого нового ребенка, я вопреки здравому смыслу думал: «Вот он. Вот тот, кто сделает меня счастливым. Вот тот, кто заполнит мою жизнь. Вот тот, кто сможет вознаградить меня за годы исканий».

Рассказать вам, как я всегда ошибался – восемнадцать, девятнадцать, двадцать раз, – и хотя я всегда ошибался, я не мог остановиться, я искал, искал, искал.


Или, может быть, рассказать вам о поездке в 1980 году, о поездке, которая – хотя тогда я этого не знал – в конце концов разрушила мою жизнь?

К тому времени на моем попечении находилось двадцать шесть детей – больше, разумеется, чем мне было нужно, больше, чем я хотел. К тому времени общественное восприятие этой необычной коллекции сильно изменилось, и в определенных кругах ее стали считать очередным показателем моей монструозности. Когда я начал собирать детей, меня, конечно, превозносили как героя – может быть, чудаковатого героя, на предельно допустимой грани эксцентричности, но все-таки героя. Я был холост, я был известным ученым, но все же я открывал свой дом (восьмиспальневый колониальный особняк в ближайшем пригороде, купленный на часть наследства) для этих недокормленных первобытных сирот, чье плачевное состояние усугублялось тем, что они темнокожи, плосконосы и совершенно невежественны.

Я бы сказал, что моему героизму пришел конец после того, как я привез девятого ребенка. Внезапно, словно по указанию бюллетеня, предназначенного всем крикунам, властителям дум и женщинам мира – потому что женщины, как им свойственно, особенно горячо интересовались моими личными делами, – я превратился в объект подозрения. Зачем мне нужны все эти дети? Почему у меня столько детей, но нет жены? Что именно я пытаюсь сделать? В этом во всем есть что-то нездоровое, не находите? Подозрения так и не превращались в откровенные нападки, но я чувствовал, как их держат под языком, словно тающий кусок сахара. Я убежден, что даже миссис Томлинсон, местная дама, работавшая у меня домоправительницей и няней (нанял я ее исключительно за внешность: она была плотная, коренастая, краснолицая, настоящая диккенсовская судомойка, выросшая и приехавшая жить в современный Мэриленд), которая любила картинно отчитываться, как много раз она защищала меня перед своими подружками и невестками, несомненно, с теми же самыми подружками и невестками делилась своими сомнениями: «Так что ж ему нужно-то от этих детей, в конце-то концов?» (В тот момент от них легко было отмахнуться, но теперь, оглядываясь назад, я склонен с ними согласиться: в поспешности, с которой я усыновлял этих детей, было что-то лихорадочное и гротескное, даже пугающее.)

А потом в 1974 году я получил Нобелевку и снова стал героем, и мои «просчеты» (так «Таймс» охарактеризовала мою якобы вину перед сновидцами; в той же статье меня также косвенно обвиняли в исчезновении Таллента и в закате Иву’иву) оценивались наряду с моими очевидными гуманистическими наклонностями, с тем одиноким благотворительным шоу, которое я демонстрировал с не меньшим блеском и задором, чем П. Т. Барнум. На протяжении последовавших месяцев, заполненных разными интервью, меня спрашивали об острове, о сновидцах, о Талленте, о черепахах (и в меньшей степени о моей работе и ее перспективах), но главным образом задавали вопросы о моих детях: могу ли я попозировать с ними для снимка? Трудно ли им было приспособиться к американской жизни? Есть ли у меня какие-нибудь любимые истории про них? Они постоянно требовали этих историй, рассказов про очаровательность детей, а у меня их никогда не находилось: в конце концов, это были дети, ресурсы их очаровательности были весьма ограниченны. Меня снова и снова спрашивали, почему я их усыновил, и я затруднялся ответить на этот вопрос. Правда прозвучала бы отталкивающе, а ложь – хотел помочь тем, кому меньше повезло, мне с ними хорошо – казалась смехотворно примитивной и банальной. Но, к моему удивлению, репортеры заглатывали мои ответы без всяких сомнений, и потом я читал собственные реплики в их газетах или журналах, видел, что меня там называют «любящим папочкой» или «заботливым отцом», и изумлялся.

На У’иву моя Нобелевка не имела никакого значения; там я был белый человек, который приезжает дважды в год и которому можно всучить разных нежеланных детей. Один из грустных парадоксов этих мест заключался в том, что те самые люди, которые помогли мне обнаружить бессмертие, оказались так далеки от бессмертия. Ува умер в 1965-м в возрасте пятидесяти шести, Ту – вскоре после него. Некоторые из их детей – сын Увы, всучивший мне своего ребенка, дочь Ту, чьи сыновья-близнецы были теперь на моем попечении, – тоже умерли, приведенные к преждевременной смерти пьянством.

Иногда у меня возникало странное чувство, когда я шел по Туи’уво, где дороги представляли собой широкие полосы грязи с отпечатанными на ней человеческими следами, где окраины пестрели развалинами давно заброшенных, нереализованных проектов – здесь покосившийся мешок бетона, разрезанный посредине, из него сыпется материал, некогда предназначенный для строительства дороги; там пирамида из оранжево-ржавых прутьев для железобетона, связанная растрепанными кусками пальмовой веревки, – что я приземлился в другом месте, а где-то на другой стороне острова есть та столица, которую я знаю. Что это за город с постоянно растущими полчищами нищих (я всегда недоумевал, у кого же они попрошайничают, потому что в городе ни у кого никаких денег не было, а иностранные визитеры, некогда прибывавшие сюда большими деловыми толпами, давно, десять лет назад, испарились и никогда не вернутся), разжигающими маленькие мрачные костры вдоль обочин, с покосившимися хижинами, где на пальмовых листьях проступают темные пятна плесени? Единственной новой постройкой была резиденция короля с длинным уродливым цементным фасадом, в котором торчали мелкие незастекленные окошки. У короля кончились деньги до завершения покраски и кровельных работ, поэтому побелка внезапно обрывалась на середине здания, увенчанного плоскими слоями пальмовых листьев – они были, по крайней мере, новые, но походили на какой-то нелепый парик, потому что никто в деревне не помнил, как сплести крышу так, чтобы она одновременно и защищала, и выглядела элегантно.

Я остановился там же, где всегда, во втором по роскошеству здании в городе (и единственному, которое тоже было из бетона), в шестиместной гостинице, где я всегда оказывался единственным гостем. В моей комнате было нечто вроде кровати (старинный железный каркас и большой муслиновый мешок, наполовину заполненный хрустящими кусками сушеных пальмовых листьев, в качестве матраса), а на стене висело бамбуковое распятие – вполне вероятно, самое красивое изделие в городе. Гостиница стояла у воды, и с крыши, где я ужинал «Спамом» и кусками вареного сладкого картофеля, я смотрел, как темнеет небо, а очертания Иву’иву постепенно сливаются с ночью, растворяясь в черноте. Теперь ездить туда запрещалось под страхом смертной казни; говорили, что король уверен, будто ученые и деньги в один прекрасный день вернутся, и планирует затребовать за остров огромный выкуп. Пока же он оставался собственностью любого правительства, которое платило королю требуемую сумму за пользование. Но доносились до меня и иные слухи: что на далеком конце Иву’иву есть группа ученых (откуда – никто не знал), которые обыскивают подводные пещеры острова в надежде найти выживших опа’иву’экэ, или что король использует остров как колонию-поселение, где наказанные будут доживать свои дни почти в полной изоляции. А иногда я думал: «И Таллент там», – и представлял себе, как, обратив лицо к солнцу, он поднимается вверх сквозь туман из ажурно-кремовых мотыльков.

Поскольку я уже признал, что езжу туда ради своеобразного самобичевания, я никогда ни от чего себя не оберегал. Я искал самые ужасающие зрелища: мерзость города, разумеется, и по контрасту – аккуратный миссионерский лагерь на северной стороне острова, где джунгли уничтожили так тщательно, что часто казалось, будто это Монтана. Здесь царил кошмар иного рода: ни алкоголя, ни попрошайничества, ни костров, но у’ивцы работали посыльными, помощниками фермеров, горничными и все время улыбались, улыбались, улыбались. И вот что было хуже всего: никто из у’ивских мужчин, работавших на миссионеров, не носил копья; они отказались от оружия, чтобы стать христианами, и без копий выглядели как-то непристойно, словно у них не было голов. Даже самые пропащие, самые безликие мужчины в Туи’уво ходили с копьями; нередко у них больше ничего и не было.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации