Текст книги "Люди среди деревьев"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Я отправился на Ива’а’аку; огромные поля с овощами и древесные рощи уничтожили там еще давно, когда «Лилли» купил права на эту землю, чтобы устроить питомник для черепах. Теперь вырытое ими озеро превратилось в заросший пруд с водой черной и густой как мазут, с грязными и жирными от всякой отравы берегами, воздух над ним гудел вездесущими смерчами мух, привлеченных запахом смерти. Немногие жившие на острове сезонные рабочие с У’иву сторожили эту сточную клоаку, не отрывая глаз от горизонта в ожидании самолета, который снова привезет им работодателей.
Это был остров ожидания – земля, некогда чуждая самой идее ожидания. Местная культура никогда не была зациклена на прошлом – с чего бы? Ничто никогда не менялось. Но теперь, когда изменилось все, они могли думать только об утраченном. Так что они настороженно застывали, колеблясь между надеждой и отчаянием, и ждали, когда же их мир восстановится.
Это был последний день моей поездки, и я отправлялся на летное поле, чтобы сесть на самолет. Как всегда, я брал с собой коробки для проб, чтобы отобрать и сберечь интересные образцы, которые могут мне встретиться, и, как происходило уже не первый год, уезжал, не заполнив ни одной.
Как всегда, я шел по главной улице, после неожиданного ливня еще более вязкой, чем обычно, мимо шеренги протянутых рук, сквозь корпус у’ивцев, внезапно и безмолвно выросший передо мной и готовый схватить все, что я им предложу. К этому я тоже привык и подготовил полные карманы вещиц, пригодных, как мне казалось, для использования: не деньги, но кусочки сушеного манго, носовые платки (ими можно чистить копья или подтирать младенцев), орехи, перочинные ножики для тех, кто выглядел особенно плачевно.
На аэродроме пришлось ждать. Одна из компаний – вроде бы «Мерк» – в последнем порыве инвестиционного оптимизма оплатила постройку взлетной полосы, но забросила дело на полпути, так что полоса, как почти весь остров, была достроена лишь частично, и в этом виде использовать ее было еще затруднительнее, чем раньше. Трава и крохотные курчавые деревца прорывались сквозь гудрон, вспенивая поверхность вереницей потемневших суфле.
Ко мне медленно приближался мужчина. По какой-то причине возле аэродрома почти не бывало островитян – может быть, в силу привычки, потому что некогда это были королевские охотничьи угодья, а может быть, из страха, потому что они не любили самолетов, – и я, обмахиваясь на жаре, наблюдал за его приближением. Когда он подошел поближе, я сразу понял, что это иву’ивец. Иву’ивцев всегда можно было отличить: они были чуть мельче у’ивцев и темнее, и у них всегда оставался слегка оторопелый, растерянный вид, независимо от того, сколько времени они прожили на новом острове.
Этот мужчина был старше – лет сорока с чем-то – и как будто бы запущеннее большинства соплеменников; у его копья на острие была выщербина, а древко щетинилось занозами. На нем был саронг, когда-то, вероятно, синий, и я чувствовал исходящий от мужчины потный запах алкоголя, сладкий, как гниющие розы. Но, несмотря на все это, он странным образом выглядел вполне уверенно, и когда он поманил меня, я отчего-то пошел за ним.
На краю поля торчало несколько растрепанных и несчастных гуавовых деревьев, и мужчина показал на скрытый среди стволов тканевый сверток такого же неопределенного цвета, как его саронг. Когда я не двинулся и не взял сверток, он пнул его ногой, сверток развернулся, и я увидел, что это ребенок. Мужчина рявкнул, и ребенок встал. На нем была футболка, состоящая больше из дырок, чем из ткани, а волосы спутались в такой невероятный колтун, что я помню, как почти машинально подумал: нет, это придется сбрить и отращивать все заново.
Но потом я опомнился и сказал мужчине, что мне больше не нужны дети.
Мужчина уставился на меня в изумлении. Я, разумеется, уже отказывал родителям – особенно если дети были заметно изуродованы, – но они обычно принимали мой отказ тихо, сдержанно и кивали мне, возвращаясь к своему насесту у обочины. А этот, похоже, решил вести себя иначе. Я должен взять ребенка, сказал он, а когда я отказался, снова повторил: я должен его взять. Я не хочу ребенка, сказал я ему. У меня нет больше места для детей.
– Но это же такой маленький мальчик! – сказал он и, видя, что на меня это не действует, поменял тон на умоляющий: не хочу ли я взять этого ребенка? Он знает, что я богатый человек, добрый человек. Он даже знает, как меня зовут.
– Но-тон, – сказал он. – Но-тон, возьми ребенка, пожалуйста.
Ребенок все это время стоял со склоненной головой, и мужчина подтолкнул его ко мне.
– Возьми его! – взвыл он, а потом повторил эти слова, проорал их, потому что сверху спускался самолет, пропеллеры шумно вращались, он готовился к посадке.
Я отвернулся и пошел к самолету, а мужчина бросился за мной, схватив ребенка за руку.
– Он будет делать все, что ты хочешь! Все что хочешь! Ты все что хочешь можешь делать с ним!
Мужчина надрывно кричал, и что-то в его голосе, в его ярости, смешанной с отчаянием, заставило меня обернуться и посмотреть на него внимательнее. И тогда буквально на секунду – этот миг был действительно так краток – мне вдруг показалось, что я узнаю его. Его лицо оплыло от избытка алкоголя, глаза были желтые как сало, но что-то в подъеме его подбородка, во все еще стройных руках, крепившихся к шарику торса как паучьи конечности, не напоминало ли о мальчике с а’ина’ины, о том, кто так прямо и твердо держал голову, о том, чьи руки едва ощутимо скользили по мне, словно крылья насекомого?
А потом, даже не осознав этого, я обнаружил, что протягиваю руки и мужчина со стоном облегчения пихает в них мальчика – по-прежнему молчащего, со склоненной головой. Дверь самолета открывалась, трап опускался, и, спеша к нему, я услышал, что мужчина опять зовет меня.
– Что тебе еще надо? – крикнул я, стараясь перекрыть шум мотора. – Я беру его с собой!
– Ты должен мне что-то дать за него!
Несмотря на спешку, я слегка возмутился: сначала он умоляет меня взять ребенка, а теперь просит плату?
– У меня ничего нет, – сказал я.
– Пожалуйста! Но-тон! Что угодно! Я должен что-то получить за него!
Тогда я стал рыться в карманах, поставив мальчика на землю, нашел последний перочинный нож и передал ему вкупе с горстью фисташек. Он схватил их у меня из рук и убежал, придерживая копье над плечом в жесте явно триумфальном. На мальчика он ни разу не оглянулся. Мне вдруг стало жаль его: мальчик ему не был нужен, но мальчик был его единственным достоянием, единственным товаром, который он мог продать или обменять.
Пилот махнул мне из кабины – он уже забрал мой багаж, и мне уже пора было подняться на борт.
– Пойдем, – сказал я мальчику по-у’ивски, и когда он не последовал за мной, так и остался стоять и смотреть себе под ноги, мне пришлось вернуться и взять его на руки. Футболка была замасленная и немного липкая на ощупь, а его горячее дыхание на моей щеке отдавало неприятным дрожжевым запахом. Но он обхватил меня рукой за шею, уткнулся мне в плечо, и мы поднялись по трапу.
Я сел у окна и смотрел, как остров тает подо мной. Ребенок не отпускал мою шею. Позже он описался, и остаток рейса до Гавайев я сидел облитый его мочой. Он мне не нравился, но мне его было жалко, а от одного до другого часто лишь шаг. Мне было пятьдесят шесть, я ехал домой, у меня появился еще один ребенок. Я чувствовал лишь дикую усталость. Эта поездка, поклялся я, была последней, самой последней.
Ребенок заснул, и я положил его на пол, на одеяло. «Еще один, – мрачно думал я. – Еще одного назвать, кормить, одевать, воспитывать».
В Гонолулу я пожал пилоту руку и поблагодарил его. Он был вторым пилотом на моем предыдущем рейсе с У’иву; он француз, сказал он мне, но вырос в Папеэте и до сих пор там живет, так что если я еще полечу этой дорогой, мы, может быть, снова увидимся. Его зовут Виктор, сказал он.
Хорошее имя, подумал я где-то в небе над Калифорнией. Было очень поздно; мое путешествие продолжалось уже много часов; я очень устал. Уж точно хорошее для мальчика без имени. Позже, гораздо позже я стану размышлять о том, как ребенок, которого я приобрел и назвал так бездумно, окажется самым важным созданием, как он перевернет мою жизнь и жизнь других людей – до неузнаваемости.
Но тогда, конечно, я не мог этого предвидеть. Через свой крошечный иллюминатор я видел, как под нами кучкуются облака. Мальчик – теперь уже Виктор – спал рядом со мной. И я наконец тоже закрыл глаза и провалился в сон без сновидений.
Часть VI
Виктор
1
С ним было сложно с самого начала. «Сложно» – такое удобное туманное слово, но в данной ситуации его неконкретность вполне намеренна. Дело в том, что у Виктора почти все – каждое взаимодействие, каждый разговор, каждый ритуал детства – казалось тяжело нагруженным, и даже простейшие сведения о нем, которые вроде бы нетрудно было установить, становились предметом запутанных изысканий и расследований. Есть дети, которые усложняют себе жизнь плохим поведением, недостатком характера или здравого смысла, а есть другие, для которых – в силу генетики или обстоятельств – жизнь сложна сама по себе. Следует отметить, что хотя Виктор в конечном счете перешел в первую категорию, свою жизнь у меня он начал в качестве представителя второй.
Взять, к примеру, его возраст. Меня не удивляло, что отец Виктора (или кто он там был) не знал или не интересовался, сколько лет его ребенку. Когда я впервые смог пристально рассмотреть его – изучить заплывшие глаза, вздутый живот, щетинистый колпак грязных волос, полчища сверкающих, толстых вшей, как на подбор жирных и гладких, точно зерна масляного риса, – я предположил, что ему лет шесть, хотя недоедание и болезни придавали ему вид трехлетнего ребенка. По возвращении в Бетесду я отвел его к нашему педиатру, Алану Шапиро, который, обследовав его и приняв во внимание явную задержку роста, предположил, что ему может быть аж семь лет, но может быть и четыре. Угадывать возраст этих детей – дело безнадежное, и я уже давно перестал сильно беспокоиться по этому поводу. Обычно лучше всего скинуть с их жизненного срока столько месяцев, сколько получится, – так у них добавится год или два, чтобы приспособиться к роли развивающегося американского ребенка; процветать и добиваться успеха им будет в результате полегче. (Можете считать, что это такая позитивная возрастная дискриминация.) Так что после ленивого и вялого обсуждения мы с Шапиро пришли к согласию, и в медицинских бумагах Виктора (и всех последующих официальных документах) указали дату рождения 13 августа 1976 года (13 августа – это, разумеется, тот день, когда он мне достался). Я вошел в кабинет Шапиро с непонятным ребенком, а домой отправился с задокументированным четырехлетним мальчиком.
Тысяча девятьсот восьмидесятый год, когда Виктор попал в мой дом, был необычен по двум причинам. Во-первых, никогда еще в доме одновременно не жило столько детей, сколько в том году. Во-вторых, это оказался один из тех годов, когда дети довольно четко разделились на два поколения. С одного края стайка восемнадцатилетних – Мути, Меган, Гюнтер, Лани, Лей, Терренс, Карл и Эдит, кажется, – которые скоро должны были отправиться по университетам; за ними вплотную группа подростков (в основном шестнадцати– и семнадцатилетних плюс несколько детей помладше, включая Эллу, которой было на тот момент двенадцать, и Эбби, одиннадцати лет). Но следующим по старшинству детям, Изольде и Уильяму, которые должны были стать главными товарищами Виктора, было только шесть. Всего в доме в тот год жило около двадцати двух детей. Мои воспоминания об этом времени складываются скорее в ощущения, нежели в истории: однообразные завывания рок-музыки, которые подростки слушают часами; тошнотворный фруктовый запах алкоголя, который они откуда-то стащили; разнообразные кошмарные наряды, проплывающие перед моими глазами по утрам. По вечерам девочки болтали по телефону, а мальчики оставались у себя в комнатах и наверняка мастурбировали. Время от времени я практически не сомневался, что некоторые заводили между собой сексуальные отношения, но как-то затрагивать эту тему представлялось невыносимо утомительным. Все они тратили уйму времени на ссоры, телевизор и громкие заявления о том, как счастливы они будут наконец-то вырваться из дома, отправиться в колледж и жить самостоятельно (конечно, при моей щедрой финансовой поддержке). Надо ли говорить, что я старался проводить как можно больше времени за границей – ездил на конференции, читал лекции. Возвращаясь из аэропорта, я всегда смутно ожидал, что заверну за угол и обнаружу дом в развалинах, а все они тут же нетерпеливо и капризно набросятся на меня со своими требованиями, жалобами и нуждами.
Не знаю, что подумал Виктор, когда впервые увидел дом и обнаружил там странную, многочисленную толпу детей, которых он должен был теперь считать – по крайней мере юридически – братьями и сестрами. Для него это наверняка было тяжелое испытание; я сам с трудом мог уследить за лицами, которые проплывали мимо меня каждое утро, просили денег, подсовывали мне под нос школьные табели и мелкие царапины. В какой-то момент один из старших даже привел пожить приятеля на неделю, чтобы посмотреть, замечу ли я лишние приборы на столе, лишнее родительское разрешение, которое нужно подписывать. Разумеется, я близко ничего не заметил (занятый множеством дел и мыслей), и когда мне наконец с большим весельем раскрыли розыгрыш, я тоже посмеялся и пожал руку пришельцу, симпатичному угловатому подростку с пурпурно-черной, как спелая смоква, кожей. По утрам дети буквально пролетали мимо меня, соскакивая с середины лестницы к входной двери или вываливаясь плотными колоннами из двери задней, с хоккейными клюшками, со стиками для лакросса, с бейсбольными битами в руках, словно вооруженные, словно то были копья, которые они в других обстоятельствах носили бы с собой повсюду. (Порой я смотрел, как эта толпа куда-то движется, смотрел на их невыразительные, недружелюбные, плоские лица, покрытые прыщами, невольно думал об осторожном совете капитана Кука, к которому в юности решил не прислушиваться – «жестокость вевийцев тревожит мой экипаж», – и вздрагивал: могу ли я сказать, что лучше приспособлен к жизни с теми, кто так встревожил смелую команду первооткрывателя, состоявшую из людей, которые знали и видели на своем веку куда больше, чем я?)
Я признаю, что с трудом вспоминал их имена. Я звал, например, девочку, которую считал Лани, а вместо нее появлялась та, которую я всегда считал Меган (это если на мой призыв вообще кто-нибудь откликался). Иногда не я промахивался, а они нарочно жульничали; они пытались играть в эти игры – выдавать себя за кого-нибудь другого в расчете сбить меня с толку, – но быстро отучились, когда я завел собственные: давал денег тому, кто откликнулся на мой зов, например, или требовал выполнить какое-нибудь особенно утомительное задание. Тут же разгорались перебранки, звучали признания, ошибки и намеренные обманы вскрывались и исправлялись. Именно это поколение детей организовало запрет на присутствие, по их выражению, «малышни» за общим обеденным столом, а это означало, что Изольду и Уильяма (впоследствии – всех, кто младше семи) сослали за «детский стол», плоскую деревянную конструкцию с доской из белого ламината, которая прежде использовалась главным образом для поспешных завтраков на кухне; отныне им предстояло ужинать с миссис Томлинсон за час до всех остальных. Естественно, Изольда и Уильям подняли из-за этого жуткий шум и плач, на что старшие ответили таким же шквалом не вполне логичных, но лицемерно-самодовольных воплей («Власть принадлежит большинству! Власть принадлежит большинству!» – выкрикивал Фред, один из шестнадцатилеток, проходивший конституцию в старших классах; их школьная программа легко угадывалась путем наблюдения за политическими решениями, которые они пытались применять к тем или иным домашним правилам), и в конце концов поправка была принята. Даже я был вынужден признать достижение выдающимся; во всяком случае, ужин перестал быть тем балаганом, в какой он всегда превращался раньше.
Вот в такой дом и попал Виктор; я представил его всем в субботний вечер, когда дурная погода не позволила никому пойти гулять. Он не произвел на них хорошего впечатления. Старшие дети молча и долго таращились на него. Более вежливые нервно и бессмысленно улыбнулись; некоторые протянули руки, чтобы потрогать его и тут же быстро отскочить, как будто Виктор мог выпрыгнуть у меня из рук и проглотить их. Изольда и Уильям стояли на пороге и не спускали с него глаз. Виктор же уткнулся мне в плечо и не проронил ни звука.
Когда я попросил миссис Томлинсон его унести, они засыпали меня вопросами.
– Что с ним такое?
– Почему он так выглядит?
– Он болен? Почему он такого цвета?
– Сколько ему лет?
Меня всегда забавляла их реакция, когда им показывали нового ребенка. Как быстро они забывали, как выглядели сами, когда их впервые привезли сюда! Большинство из них прибывало в сопровождении вшей и болезней, в ошметках грязного хлопка, которые трудно было назвать нормальной одеждой. Их болезни варьировали от холеры до дизентерии, от гангрены до конъюнктивита или малярии, и поправлялись они с разной скоростью, но все были недокормлены, малы и (не могу умолчать) весьма уродливы, с большими круглыми головами, со скрюченными, слабыми конечностями; они выглядели как разросшиеся плоды, как что-то родившееся слишком несформированным и чудовищным, чтобы заслужить право находиться среди людей, как ошибки, не предназначенные для обозрения.
– Стыдитесь, – сказал я им. – Ты что думаешь, Меган, ты выглядела по-другому, когда приехала сюда? А ты, Оуэн?
Мне всегда приходилось подобным образом укорять их после первой реакции на нового ребенка; старшим становилось стыдно, младшие сопротивлялись.
Но на этот раз их не проняло.
– Мы так не выглядели, – хором отозвались они.
Нельзя сказать, что они были совсем неправы. Я уже упоминал об ужасном состоянии Виктора, о том, какое потрясение охватывало при взгляде на него. Но тут, если честно, следует сказать, что его вид вызывал не только ошеломление, но и отвращение. За долгие годы я удостоился знакомства с рядом худших повреждений, которые болезнь может нанести человеческому телу, и хотя Виктору было далеко до самых впечатляющих больных, каких мне довелось видеть, он, бесспорно, был одним из самых жалких. Даже не потому, что он явно обладал исключительной природной красотой и экзотической привлекательностью, а болезни все это уродовали и убивали, – но скорее из-за их всеохватной области поражения. Ничто видимое или осязаемое не избежало отметин – похоже, у него не было ни одного здорового органа. Глядя на него, я – не впервые уже – испытывал смутное восхищение работой множества вирусов и бактерий: как отчетливы и изобретательны их следы даже на самых крошечных и незаметных частях тела; как они расписали его кожу бороздами горячих, пучащихся пузырей, покрытых снежными вершинами гноя; как они прошлись по белкам его глаз, сделав их сально-желтыми и выдавив из них непонятную слизь, густую, словно воск. Различные бактерии успешно овладели, казалось, даже самыми несущественными деталями его организма: даже ногти на ногах и руках были непрозрачны, как кость, с окаменевшими, зазубренными краями. Из каждого отверстия что-то сочилось – то жидкость ржавого цвета с острым металлическим запахом менструальной крови, то нечто прозрачное и желеобразное, лишь с неохотой вылезающее на поверхность. Он завораживал – дом тысяч обитателей. Мы с Шапиро провели несколько интересных сеансов, осматривая его, определяя те болезни, что поддавались определению (стригущий лишай, конъюнктивит, экзема), и споря о тех, что не поддавались. Это была роскошная, увлекательная загадка, и Виктор – который тихо сидел и тяжело дышал через рот, пока мы с Шапиро тыкали в него пальцами, ощупывали и исследовали все его тело, – проявлял, надо сказать, изрядное терпение. Но, конечно, большинство его заболеваний, как бы тревожно и страшно они ни выглядели, были вполне излечимы, и после ежевечерней ванны я сажал его на колени, втирал крем в болячки и давал ему антибиотики, спрятанные в медовике. Я наблюдал, как постепенно его кожа становится гладкой, как ломкая корка волдырей, захватившая внутреннюю сторону бедра, медленно растворяется, подобно соли, расходящейся в темной лужице. Так что хотя первоначально его вид и внушал опасения, это было временное и, в сущности, легко исправимое явление. Нет, Виктор представлял более существенную сложность – почти полное отсутствие общественного инстинкта, фундаментальное – я употребляю это слово намеренно – дикарство. Дело в том, что очень скоро после приобретения Виктора я осознал: мне придется учить его, как быть человеческим существом.
Некоторые люди – иногда в целом даже вполне разумные – считают, что мы рождаемся предрасположенными вести себя – ну, как люди. То есть что мы рождаемся с определенным набором желаний или склонностей – например, со склонностью находиться в обществе других, или делиться с другими, или общаться с другими. (А некоторые еще верят в такие понятия, как добро и зло, и любят спорить, что из этого заложено в человеческой природе.) Но хотя это симпатичное соображение, оно в основе своей ошибочно. Для доказательства не надо искать примеров более экзотических, чем мои собственные дети, особенно Виктор, который плохо понимал, что значит вести себя по-человечески. Его тело, конечно, служило его базовым потребностям, он ел, он спал, он ходил в туалет – но, похоже, не был способен ни на что большее. Начать с того, что он был почти полностью лишен эмоций. Однажды в качестве эксперимента я слегка уколол его подошву булавкой, и хотя он дернул головой, звука он никакого не проронил, и его отсутствующий, туповатый взгляд не изменился. Я придумал и другие эксперименты. За едой он открывал рот, прожевывал то, что туда клали (даже как кормиться он не представлял; если я ставил перед ним тарелку, он лишь пристально смотрел на нее, словно это какая-то драгоценность, которую ему поручили охранять), ритмично раскрывая и закрывая рот, и его зубы, смыкаясь, издавали чересчур громкий, железный звук. Однажды я подсунул в ложку вареной моркови небольшой кусок газеты, который он тут же принялся жевать, пока я не залез ему в рот и не вытащил мокрую изжеванную бумагу. В такие мгновения я вглядывался ему в лицо, и на меня словно бы смотрела Ева, а его присутствие казалось мне наказанием, напоминанием о том, что я никогда не смогу избежать всего, что видел и делал на острове. По ночам его клали в кровать, но утром либо миссис Томлинсон, либо я (либо Уильям, с которым он делил крохотную комнатку на третьем этаже, под косыми склонами чердака) находили его в углу: он сворачивался в комок, темный, молчаливый, тихий, и спал, ухватившись за свои гениталии.
Были и другие, менее гигиеничные загадки. Стало очевидно, что он страстно увлечен собственным калом: он оставлял его колбаски на ковре, в саду, на столе. Странно, что при этом туалет сам по себе не был для него чем-то новым и непривычным: миссис Томлинсон сообщила мне, что, познакомившись с этим устройством, он нажал на рычаг с ловкостью и уверенностью, какой пока еще больше ни в чем не проявлял, и уставился на процесс смывания воды в отверстие. Однажды ночью я увидел, как он вышел из спальни и двинулся к туалету, но в нескольких футах от него остановился, почти лениво развязал веревку на своих пижамных штанах и уселся на корточки прямо над горшком с большой увядшей фуксией, стоявшим в центре ковра в холле. Как раз на днях у него появилось выражение лица, которое он чередовал (часто без сколь-нибудь очевидной причины) со своим привычным бесстрастным взглядом, страшноватая разновидность улыбки: он вытягивал свой длинный рот широким полумесяцем и обнажал редкие зубы пыльного цвета. Когда я позвал его по имени, он неторопливо обернулся и одарил меня этой улыбкой. Даже когда я шлепнул его по заднице и паху, он продолжал улыбаться, словно его лицевые мышцы застыли в гримасе и не могли расслабиться.
Сейчас в этом глупо признаваться, но тогда я позволял себе удивляться поведению Виктора. Он был так тих и умучен, когда я впервые увидел его, что эту бесцветность я принял за склонность к податливости, за потенциальное желание чему-то научиться. Изначальное отсутствие у него сколько-нибудь выраженного индивидуального характера лишь убеждало меня, что я легко с ним справлюсь; я воспитаю в нем свойства, к которым всегда хотел побудить своих детей, – он станет любознательным, и вежливым, и послушным, и разумным. Но в течение первого же месяца я осознал, что он более упрям и намного менее податлив, чем мне казалось; даже в его бесстрастности мерещилась какая-то непримиримая несговорчивость. С этой своей искусственной маской на лице, с жуткой улыбкой, с неуклюжей, замороженной походкой он уже казался мне каким-то големом, которого я несправедливо и неразумно пробудил и отправил расхаживать по своим владениям, уничтожать их нечеловеческими, механическими, непостижимыми движениями и побуждениями, над которыми не властен человек. Да, с ним было сложно не потому, что его проблемы были так уж непреодолимы, а просто потому, что я не знал, как к ним подступиться. У меня были другие чудовищные дети – Мути в первый свой месяц у меня дома пыталась убить кошку, выцарапав ей глаза палочками для еды; Терренс острыми зубами откусил голову песчанке, принадлежавшей одному из старших детей (разразился страшный скандал), – но их я, по крайней мере, понимал. Они любили визжать, вопить, впадать в громкие, затяжные истерики. Кроме того, они обожали, когда на них орут в ответ, когда им есть с кем сцепиться. Конечно, такие эпизоды были утомительны, они часто всех выматывали, но в них, по крайней мере, скрывалась готовность к разговору или как минимум к какой-то коммуникации.
А с Виктором и такого взаимодействия не получалось. На протяжении месяцев я всеми возможными способами пытался то подступаться к нему, то наказывать. Я хвалил и ругал его. Я целовал и бил его. Я давал ему дополнительные порции макарон (ему очень нравились разные углеводы, в отличие от остальных детей, вечно жаждавших мяса) и лишал всякой еды. Я пел ему и давал пощечины, бормотал на ухо всякую ерунду и таскал за волосы, но он оставался абсолютно равнодушен к любым проявлениям внимания, только сидел и ухмылялся, как череп.
Спустя несколько месяцев я стал жалеть, что привез его домой. Разные болезни, отмеченные на его коже, исчезли (да и вообще Шапиро объявил, что он совершенно здоров), но преображение больного ребенка в здорового оказалось не таким эффектным, как я ожидал. Некоторые из детей, оставив неблагоприятное первое впечатление, становились потом вполне милыми: кожа их разглаживалась, щеки наливались, волосы росли густыми локонами и чуть сладковато пахли, как древесина мескита. Возвращение доброго здоровья к Виктору (если, конечно, оно у него вообще когда-нибудь было) не принесло никаких приятных сюрпризов подобного рода. Он не превратился в мальчика со сверкающими глазами, заразительным смехом и прямым, сосредоточенным взглядом. Здоровый он остался практически таким же, как прежде: он не стал ни обаятельным, ни хорошеньким ребенком и упрямо отказывался вызывать привязанность или умиление даже у тех, от кого подобных эмоций следовало ожидать.
В конце концов я осознал, что Виктор не тот ребенок, который сможет просто дойти до поведенческого барьера и преодолеть его. Нет, его вхождение в общество будет долгим и скучным процессом, с крошечными, практически незаметными подвижками и долгими, изматывающими откатами. Я провел вечер, наблюдая за ним, отмечая, что он знает и чего не знает, что ему можно легко объяснить, от каких дурных привычек придется в первую очередь отучать. Как и следовало ожидать, он не разговаривал – хотя если его заставляли или как-то уместно побуждали, он мог издать набор кратких обезьяньих звуков, – но тембр голоса, кажется, понимал. Окрик, похожий на удар хлыста, заставлял его замереть, а голос в верхнем регистре, певучий и фальшивый, успокаивал. Но в целом он, казалось, выучился вовсе ни на что не реагировать – поэтому так пугающе и неуместно улыбался, поэтому причудливо замирал.
Больше всего меня напрягала именно улыбка. Я пообещал двадцать долларов тому из детей, кто первым научит Виктора мимически изображать приемлемые реакции, и на протяжении нескольких вечеров вокруг него в гостиной теснилась целая толпа. Они щекотали его, рассказывали анекдоты (которых он, разумеется, не понимал), возились с ним так и сяк, запихивали себе в рот куски пирога, изображали восторг. Естественно, он на это никак не реагировал, и спустя от силы неделю дети утратили к нему интерес и вернулись к своим вышеупомянутым послеобеденным развлечениям. Впрочем, я не считал ту неделю потерянной – я видел, как он поворачивает покрытую прожилками голову от одного радостно сияющего ребенка к другому, слегка приоткрыв рот, словно желая выучить правила какой-то сложной и запутанной игры, мастерское владение которой обеспечит ему беспредельное счастье. Не знаю, понял он это осознанно или нет – знал ли он вообще, как подступиться к понятию счастья, – но через много недель он, по всей видимости, осознанно занялся обучением. Несколько месяцев спустя, как-то утром, я увидел, что он смотрит ток-шоу по телевизору. Мне потребовалось несколько минут, чтобы догадаться, что он разглядывает лица ведущих, их яркие клоунские улыбки. Через некоторое время он встал и направился к ванной в прихожей. Я последовал за ним, как молчаливый призрак, и долго стоял и смотрел, как он вытягивает рот в странной и неубедительной имитации радости, глядит на себя в зеркало, как будто старается запомнить точный угол, под которым губы должны изгибаться кверху, и удивляется, как много мышц нужно задействовать для такого простого на вид действия.
К следующему году он научился сначала имитировать человеческое поведение, а потом и по-настоящему участвовать в нем. Особо очаровательным ребенком он так и не стал, но управлялся неплохо: рос, ел, освоил язык и человеческие эмоции, вроде бы подлинные. Если говорить о более приземленных вещах, то он научился правильно пользоваться туалетом, есть вилкой и ложкой, завязывать ботинки. Обнаружились и кое-какие незатейливые интересы: он очень любил простые механизмы – любые блоки и рычаги его завораживали – и мог несколько часов подряд играть со старым кухонным лифтом, наблюдая, как ящик тихо ползет наверх по плетеным сияющим канатам, а потом снова спуская его в подвал, откуда ящик вылезал со скрежетом, как некий старинный космический корабль. Потом он отправился в школу, где выучился читать и писать и даже завел кое-каких приятелей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.