Электронная библиотека » Ханья Янагихара » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Люди среди деревьев"


  • Текст добавлен: 28 февраля 2018, 11:21


Автор книги: Ханья Янагихара


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я представлял, как много хочу ему сказать, но в тот момент ничего сказать мне не удавалось, так что в конце концов я лишь кивнул. После долгой паузы он ответил мне кивком, повернулся и молча пошел по тропинке в незнакомую часть леса в сопровождении своего переваливающегося вепря. Через несколько секунд его уже не было видно; раздвинутые им тонкие стволы сразу же сошлись вновь, полностью стерев его присутствие.

Я стоял, уставившись на место его исчезновения. Вспомнил ли он меня? Что не вспомнил, казалось невозможным. Но тем не менее эта встреча странным образом заставила меня сомневаться, встречал ли я его раньше. Та ночь в лесу, когда я пробирался по кустарнику с протянутыми руками и бежал, пока не натолкнулся на него, была одним из моих самых одиноких и отчаянных моментов, пережитых на Иву’иву. Я был бесконечно благодарен, что нашел его, – не только из-за его доброго отношения ко мне, но потому, что он оказался там словно бы специально, чтобы напомнить мне, что я есть, что я настоящий. Я часто чувствовал это на Иву’иву – как будто уплываю от себя, как будто мои атомы перестраиваются и становятся такими же непостоянными и невещественными, как солнечный свет, и чем дольше я там оставался, тем меньше был уверен в собственном существовании. В ту ночь я мог бы потеряться в лесу. Но не потерялся. Он нашел меня.


Как-то раз я отвлекся от хитроумных планов поиска черепах и за неимением дел поинтереснее некоторое время таскался с Таллентом и Эсме, пока они обходили деревню. (Мейерс позвал меня посмотреть на какие-то без сомнения потрясающие грибные заросли, которые он обнаружил чуть ниже на склоне, но я отказался.)

Впрочем, наблюдать, как Таллент и Эсме сидят на краю деревни и что-то строчат в своих записных книжках, было немногим увлекательнее. Через некоторое время Эсме отправилась мучать несчастную женщину, несшую вахту перед мясной хижиной, а я остался молча сидеть рядом с Таллентом, что-то усердно писавшим, и смотреть на маленькие жизни, которые деловито разворачивались перед моими глазами, пытаться узнать в детях постарше тех, кого я мог видеть младенцами.

Я думал про черепашье озеро и про еще не испробованные тропинки к нему, когда ко мне подбрела крошечная девочка с пучком травы в руке. Ей было, наверное, чуть больше года, для иву’ивского ребенка она была удивительно толстая и своим неуловимо серьезным видом напомнила мне того мальчика, к которому все время возвращались мои мысли.

– Привет, – сказал я. – Это что у тебя такое?

Она уставилась на меня. Некоторым сложно разговаривать с детьми, но я никогда не испытывал никаких затруднений. Достаточно лишь представить, что это какое-то разумное сельскохозяйственное животное: свинья, например, или лошадь. Вообще говоря, перспектива разговора с лошадью должна пугать гораздо сильнее, потому что лошади часто бывают весьма сообразительны и глубоко презирают тех, кого считают не заслуживающими внимания.

В общем, мы с девочкой мило побеседовали, и она в конце концов отдала мне траву (а я ее поблагодарил) и уковыляла прочь. Примерно посредине нашего общения я заметил, что Таллент больше не пишет и смотрит на нас, и когда она ушла, он сказал:

– Вы хорошо обращаетесь с детьми.

Я удивленно хмыкнул. Мне никогда не приходило в голову, что людей можно разделить на две категории – тех, кто хорошо обращается с детьми, и всех остальных – и что меня можно отнести к первой.

– Вы своих детей хотите? – спросил Таллент.

Это было еще удивительнее. Вы должны помнить, что в пятидесятые годы люди, особенно мужчины, не спрашивали друг друга, хотят ли они детей. Предполагалось, что дети будут, и привлекательность этой перспективы к делу не имела практически никакого отношения. Так делалось, и все: ты женился, ты где-то работал, ты заводил детей. У тебя мог быть один ребенок или несколько, твоя жена могла быть красивой или некрасивой, твоя работа – скучной или увлекательной, но других вариантов не было. Так что я сказал:

– Не знаю. Никогда об этом не думал. – И это была правда.

– Ммм, – сказал Таллент. – Мне кажется, еще задумаетесь.

Его уверенность меня покоробила. Он обладал особым талантом – заставлял человека почувствовать себя каким-то существом из изучаемой им книги, заранее обреченным на некую судьбу, очертания которой только ему и известны.

– А вы хотите? – огрызнулся я.

Он задумался, чего я не ожидал.

– Не думаю, – наконец сказал он.

– Почему?

– Просто это не для меня, – сказал он и улыбнулся – не мне, а куда-то вдаль, как будто увидел там что-то знакомое или кого-то знакомого. Я проследил за его взглядом, опасаясь, что он увидел Эсме, но там никого не оказалось – только сердцевина деревни, на этот раз пустая, если не считать костра, вокруг которого масляно переливался раскаленный воздух.


Только на двадцать шестой день я наконец-то добрался до черепашьего озера. Они были на месте и гребли ко мне с добродушием и мягким коровьим любопытством, и я вытащил двух поменьше, размером примерно с большую тарелку, из воды и положил каждую в картонную коробку с дырками.

Спускаться было не трудно, но получалось медленно. Я думал о том, как пометить свой маршрут, но пришел к выводу, что это неизбежно позволит другим воспользоваться моими достижениями. Я не мог, например, забивать в землю колышки или выцарапывать на деревьях знаки, не беспокоясь, что какой-нибудь будущий искатель (хотя в тот момент я не был вполне убежден, что их окажется столько, сколько предсказывал Таллент) обнаружит их и использует для собственных нужд. Так что в конечном итоге мне пришлось просто составить очень подробную карту, где каждый поворот и изменение направления отмечались не по ориентирам – потому что дерево, сегодня кажущееся ростком, через три или четыре года превратится в нечто совершенно неузнаваемое, – а по примерному расстоянию, которое отделяло один пункт от другого. Разумеется, мне приходилось все время ставить на землю черепах, чтобы что-то еще отметить, а потом снова их подбирать.

Добравшись до манамы за девятой хижиной, я притаился там и стал ждать, пока последние отблески света не исчезнут с неба; в этот или предыдущий приезд Эсме и Таллента наконец-то пригласили присоединиться к вечерним пирам вокруг костра, и они могли проводить там долгие часы, ничего не видя вокруг. Мейерс, как правило, коротал вечера в лагере, обрабатывая свои драгоценные грибы одной из многочисленных жестких щеточек, которые он привез с собой, и выпуская изо рта влажные потоки воздуха. Я прокрался за складами к своему старому дереву, где под ветками и пригоршнями мха спрятал несколько ящичков. Я привез с собой некоторое количество гранулированного корма для черепах, купленного в калифорнийском зоомагазине; когда я разложил свои запасы перед опа’иву’экэ, те некоторое время на них смотрели, а потом принялись есть, и я с облегчением уселся рядом.

Позже герпетологи напишут множество статей о необычных особенностях и свойствах этого вида, но никто не упомянет то, что мне казалось в них самым привлекательным и удивительным: от них исходило почти собачье дружелюбие в сочетании с кошачьей самозацикленностью. Поев, они несколько минут тыкались в меня, и когда я гладил их по панцирям, не отодвигались, не обижались, а только с наслаждением закрывали глаза, примерно как их предшественник семь лет назад.

Пока я сидел с ними, мне вспоминался тот разговор с Таллентом о детях. На протяжении последних двух недель одним из немногих моих удовольствий (и, безусловно, единственным развлечением) оставались деревенские дети. Я натыкался на них, когда они играли на краю деревни, а я возвращался после очередного дня бесплодных поисков черепахового озера, и, вглядываясь в их действия, я начинал видеть игры и правила там, где раньше мне виделась только беспорядочная суматоха. У них была одна особенно любимая забава – двое детей стояли друг напротив друга со скорлупкой на пальце. Они начинали крутить руками все быстрее, и тот, кому удавалось найти правильную скорость так, чтобы скорлупка не слетела с пальца, выигрывал.

Особенно я любил наблюдать за одним ребенком, разговаривать с ним. Ему было лет семь-восемь, и своей тихой сосредоточенностью он немного напоминал того мальчика. Он вовсе не был парией, но среди остальных несколько выделялся; когда они играли, или гонялись друг за другом по всей деревне, или подначивали друг друга ступить еще шаг, а потом еще от ствола манамы за девятой хижиной и мчались обратно вниз по холму, голося от страха и восторга, он только смотрел на них, приложив палец к углу рта, с напряженным беспокойством. Эта его нахмуренность меня трогала – у такого юного существа она выглядела взрослой, печальной и какой-то мудрой. Когда он привык ко мне и стал доверять, он иногда клал ладошку на мою руку или просто садился рядом и прижимался ко мне, и я вдруг начинал болтать с ним, рассказывать про свою жизнь, про лабораторию, про Оуэна, про все, чего он не мог понять, но молча слушал, как будто мои слова поливали его теплым дождем, таким приятным, что искать убежища было ни к чему.

Однажды, очень жарким вечером, когда его товарищи ускакали на другой конец деревни, я обнаружил, что мальчик уснул, прижавшись ко мне. Я рассчитывал, что до заката сбегаю еще раз наверх в очередной попытке отыскать озеро, но что-то – может быть, глубокое спокойствие его дыхания – остановило меня, и я остался сидеть как сидел, не стал его будить. «У меня может быть вот такой ребенок», – подумал я. А потом: «Но мне не нужна жена». Я уперся в невозможность, и даже здесь, на таком расстоянии от дома и его свинцовых общественных законов, я не мог придумать способа завести одно без другого. Тогда я не очень много знал о женщинах, но даже мой ограниченный опыт давал понять, что они просто не предназначены для меня. Жена! О чем я стану с ней говорить? Я представил себе дни, проведенные за простым белым столом, за распиливанием куска мяса, сухого от прожарки, как тост, за прислушиванием к стуку ее туфель по блестящему линолеуму, к ее настойчивым разговорам о деньгах, или о детях, или о моей работе; я видел, что сижу в молчании, слушаю, как она бубнит про свой день, про стирку, про то, кого она видела в магазине и что они сказали. А потом я увидел и другой набор картинок: как я поднимаю сонного ребенка и укладываю его в кровать, как объясняю ему повадки насекомых или как мы вдвоем охотимся на жуков или бабочек, впервые оказываемся на морском берегу.

Но в ту ночь, лежа без сна на своей циновке, я думал главным образом о тепле юного тела, прижавшегося ко мне, о крошечном размере его руки. Я и до сих пор чувствовал их прикосновение, и печалился о том, чего у меня нет и, наверное, никогда больше не будет.

3

Ничто не изменилось; изменилось все. В лаборатории мыши все еще были живы (заторможенные, еще меньше похожие на мышей, чем раньше; у них развилась новая манера падать на бок и с писком сучить ногами, потому что снова встать на ноги они, видимо, не могли, и это зрелище завораживало и пугало) и сновидцы тоже. Я показал им своих опа’иву’экэ в надежде на какую-нибудь реакцию, но они только поморгали, как будто это пустое место.

Но только они – и Чхоль Ю, конечно, – связывали меня с той жизнью, которую я покинул меньше шести недель назад. И здесь пролегла граница (хотя осознал я это гораздо позже) моей новой жизни, долгого времени, отмеченного как ужасами, так и чудесами. Казалось, каждый день происходило сразу так много всего, что отследить события следующих нескольких лет сколько-нибудь упорядоченным образом мне крайне сложно. Впрочем, могу отметить, что Таллент оказался прав.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что я участвую в гонке – в гонке, о собственном участии в которой я не знал, при том, что именно я ее и запустил. От Серени я слышал, что такой-то фармаколог отчаянно рвется на Иву’иву и такой-то физиолог тоже. Сам Серени, конечно, никуда не стремился: он говорил, что слишком стар для такого тяжелого путешествия. Но он был в меньшинстве. Каждый день приходили новые письма – умоляющие, манипулятивные, смутно угрожающие, туманные – и мне, и ему; их авторы требовали новых сведений, пытались выяснить, что я собираюсь делать со сведениями уже имеющимися, либо в той или иной форме объявляли, что превзойдут мои результаты. Я был настолько наивен, что весь этот шум меня не беспокоил, по крайней мере поначалу; я даже слегка упивался им и находил забавным. Эта необоснованная самоуверенность, видимо, коренилась в моем доверии к королю, который, как мне представлялось, не хотел пускать на остров никого, кроме Таллента (и его непосредственных соратников). Кроме того, я считал, что раз мне понадобилось столько дней, чтобы найти черепашье озеро – мне, успевшему побывать там дважды, – то уж тем немногим, кому когда-нибудь позволят появиться на Иву’иву, потребуется много недель напряженных поисков. Безусловно, они не смогут никого просить о помощи – табу иву’ивцев (а уж тем более у’ивцев), запрещающее беспокоить черепах, было вполне очевидным.

К тому времени все уже догадались, что секрет заключался в опа’иву’экэ. Вечная жизнь! Неудивительно, что университеты и фирмы были готовы потратить любые деньги, сделать что угодно, чтобы первыми добраться до острова. Неудивительно, что они считали, будто я сам работаю над выделением нужного вещества. Но я знал то, чего не знали они, поэтому мне было легко отвечать молчанием на их вопросы и подозрения: я знал, что эта разновидность вечной жизни несет в себе страшный дефект. Я знал, что, прежде чем гнаться за ней, необходимо найти решение, противоядие.

Впрочем, Серени потребовалось не так много времени, чтобы понять, что что-то не так.

– Вы не все мне рассказали, – заявил он во время одного из наших участившихся телефонных разговоров.

Я не умею изображать неведение и никогда не умел. Но все же, как глупо это ни звучало, я сказал:

– В каком смысле?

– С этими мышами что-то не так, – ответил он и подробно описал ухудшающееся состояние своих мышей. (Из его партии целых 79 процентов были до сих пор живы. Я к тому моменту сохранил 61 процент мышей из третьего эксперимента[66]66
  Сотня, которую взращивали с возраста пятнадцати месяцев.


[Закрыть]
, при том что моей самой старой партии, первой группе, было уже девяносто месяцев против его шестидесяти трех.) Меня порадовало, что их симптомы почти в точности соответствовали симптомам моих мышей.

Так что мне пришлось рассказать ему, что наблюдаемые у мышей изменения – лишь копия того, что я изначально видел у сновидцев. Он с возрастающим изумлением выслушал мой рассказ о том, что я обнаружил на Иву’иву, и о состоянии – и предполагаемом возрасте – тех, кого привез с собой.

– Нортон, – сказал он наконец, – это же… это невероятно.

Но ничего невероятного в этом не было, потому что доказательство находилось от меня в нескольких ярдах, в созданном мной крошечном поддельном Иву’иву. Мы некоторое время говорили о том, как мне доказать свою теорию на людях и почему это невозможно; никто не пойдет на такой риск. Серени спросил, не смогу ли я поставить эксперимент на каких-нибудь иву’ивцах, которых потом можно будет привезти в Штаты, и мне пришлось напомнить ему, что черепаший эффект может проявиться через десятилетия: даже если мы сможем найти испытуемых, которым сорок или пятьдесят с чем-то, нам придется ждать еще сорок или пятьдесят лет – как минимум, – пока у них появятся какие-то симптомы. Нет, сказал я, более важная и срочная задача – найти противоядие, способное бороться с побочным действием черепахи.

– А вы еще с кем-то это обсуждали? – спросил Серени. Тон его был мягок, но я знал, что никогда не следует доверять сопернику, который демонстрирует притворное отсутствие интереса или амбиций, который притворяется, что вступает исключительно в интеллектуальную дискуссию с академической целью. Поэтому я с некоторым торжеством (которое постарался, как смог, подавить в своем голосе) объявил Серени, что послал статью об упадке мышей в «Анналы эпидемиологии питания» перед самым отъездом и что ее (разумеется) приняли к публикации.

– Ага, – сказал Серени после длинной паузы, и я не разобрал, сердит он, расстроен или и то и другое. Так или иначе, он не был доволен. – Что ж, Нортон. Надеюсь, вы понимаете, что делаете. – После этого разговор продолжался недолго.

Конечно, я не понимал, что делаю. Я послал статью в журнал в некоторой панике, поскольку оказался на развилке между двумя неблагополучными исходами. Если бы ожидание затянулось, Серени, безусловно, пришел бы к собственным выводам относительно мышей и написал бы собственную статью. Она получилась бы намного более осторожной, но это не имело бы значения – все равно он был бы первым, и все, что я написал бы потом, считалось бы разработкой его открытия, а не моего собственного. Но если опубликовать данные слишком рано, я подам сигнал ястребам, кружащим над островом и над моей работой, указав, что у их планов по упаковке и продаже вечной жизни имеется серьезный изъян. Охота на опа’иву’экэ станет еще яростнее, и я окажусь участником гонки за решением проблемы, о которой остальные вообще не узнали бы, если бы я промолчал. Передо мной встал выбор между одним злом и другим. В любом случае винить, кроме себя, мне было некого.


И тут, как потом описывали многие, пришла беда. Во время моего следующего путешествия на Иву’иву, примерно через восемь месяцев, дела обстояли так же, как прежде: на сей раз я приехал один и перед поездкой на остров имел еще одну короткую и невразумительную беседу с королем. Это была моя последняя аудиенция у него, хотя тогда я об этом не знал. На самом деле, как стало ясно позже, многое тогда было в последний раз: я в последний раз был единственным представителем западного мира на Иву’иву, не говоря уж о деревне; я в последний раз смог спокойно пройти к черепашьему озеру, увидеть сетку воздушных пузырей на поверхности, смотреть, как они доверчиво и мирно подплывают ко мне; я в последний раз чувствовал, что деревенские жители не обращают на чужака никакого внимания, что его присутствие не влияет даже на самую незначительную из их привычек. Я в последний раз видел, как они готовят и запасают еду так, как, без сомнения, делали на протяжении столетий, их рацион в последний раз не включал консервированного мяса, упаковок печенья и банок нарезанных засахаренных фруктов, я в последний раз видел их совершенно обнаженными и мог наблюдать, как колышутся женские груди, когда деревенские жители склоняются над горкой стручков, слышать тихое похлопывание гениталий о ноги, когда мужчины возвращаются с ночной охоты.

Но в тот приезд я ничего этого не знал, и помню, как подумал – отчасти с самодовольством, отчасти с облегчением, – что Таллент все-таки оказался неправ, что перемены, если они явятся сюда, будут робкими и постепенными, а не радикальными. Я уже заметил, что некоторые деревья обвязаны красной бечевкой, что вокруг них тонкая веревка образовывает небольшие квадраты, а к стволам приделаны небольшие таблички с неразборчивыми латинскими именами – это, конечно, Мейерс постарался. Если остров подвергнется таким изменениям, думал я, беспокоиться не о чем. Я смог снова навестить черепах (моя карта оказалась небесполезной) и даже разыскал юного друга, с которым познакомился в прошлый раз, и он охотно сопровождал меня во все более далекие походы в лес. Жарким днем мы дремали в чаще, а ранним утром изучали окрестности (я обнаружил многочисленные заросли грибов, которые свели бы Мейерса с ума, и сделал для него ряд срезов и зарисовок). Я видел вождя, Уо, Лава’экэ и многих других, кого узнавал в лицо, не зная их имен.

Позже я спрашивал себя, не спланировал ли подсознательно свою поездку так, чтобы она совпала с публикацией моей очередной статьи[67]67
  «Ухудшение когнитивных показателей у испытуемых, потреблявших иву’ивскую черепаху опа’иву’экэ», «Анналы эпидемиологии питания» (январь 1958), том 47, с. 259–272.


[Закрыть]
и можно было некоторое время не задумываться о том, что из этого последует. Не думаю, что это так, хотя многие со мной не согласны, и переубедить их я не в силах. Как бы то ни было, когда через шесть недель я вернулся в Стэнфорд (с еще двумя опа’иву’экэ), научный мир трясло в лихорадке. Выдвигались обвинения, писались опровержения, «Анналы» получали больше писем, чем о любой другой статье за всю историю журнала. Новости о двух моих открытиях даже просочились в массовую печать, и ко мне явились журналисты как из «Таймс», так и из «Тайма». Примерно в это же время Таллент прервал всякую связь со мной, хотя я так никогда и не узнал почему. Потому что считал (как потом будут считать многие), что я окончательно и бесповоротно погубил остров? Потому что я поставил крест на приятном сказочном образе бессмертных людей? Или просто потому, что я достиг большей известности, чем он? Чхоль Ю сообщил, что в мое отсутствие кто-то пытался проникнуть в наши лаборатории: как-то утром он обнаружил, что на замке появились многочисленные царапины, а нижняя планка двери раскрошена в месиво. Он считал, что это кто-то из ученых или, может быть, группа фармакологов, и хотя вслух я с ним согласился, в глубине души я спрашивал себя, не мог ли это оказаться Таллент, хотя опять-таки о его мотивах я мог лишь догадываться. Хотел уничтожить мои данные? Освободить сновидцев? В последующие месяцы я сделал все возможное, чтобы поговорить с Таллентом: писал ему письма, звонил, часами ждал возле его кабинета, а потом – возле на удивление убогого многоквартирного дома. Я умолял ректора и декана прийти мне на помощь. Я даже пытался поговорить с Эсме. Я вел себя как изнывающая от любви девица. Я понятия не имел, что скажу Талленту, если он выйдет на связь. Я только знал, что должен его увидеть, получить от него какое-то отпущение. Это мои открытия, напоминал я себе (а делать это приходилось постоянно), но если бы не Таллент, никаких открытий бы не было. («А если бы не ты, – шепнул мне внутренний голос, когда я услышал, что первая команда фармакологов, из «Пфайзера», уговорила короля пустить их на Иву’иву, – остров по-прежнему был бы в безопасности».)

Все, что я могу на это ответить: я старался. Я делал то, что считал правильным. Сегодня, рассказывая об этих подробностях, я часто разрываюсь: просить прощения или нет? Я отправился на остров не за тем, чтобы разбогатеть (как делали потом толпы народу), не за тем, чтобы убедить каких-то людей жить, есть и верить так, как я. Я отправился туда просто из тяги к приключениям и в лучшем случае с надеждой на исследовательскую работу. Я сделал это не для того, чтобы уничтожить народ или страну, в чем меня постоянно обвиняют, как будто такие вещи в самом деле происходят часто и намеренно. Но стало ли их уничтожение результатом моих действий? Не мне судить. Я сделал то, что сделал бы любой ученый. И если бы возникла необходимость – даже понимая, что произойдет с Иву’иву и всем его населением, – я, вероятно, снова сделал бы то же самое.

Впрочем, уточню: я сделал бы то же самое. Я не колебался бы ни секунды.


Итак, прошло два года: я руководил собственной лабораторией в отделении вирусологии Национальных институтов здравоохранения, где и прошла потом вся моя научная карьера. Чхоль Ю вернулся в Корею, где через некоторое время получил собственную лабораторию в Сеульском университете. Сновидцы по-прежнему оставались на моем попечении, хотя видел я их все реже. Их теперь постоянно изучали специалисты, которые проводили с ними различные эксперименты: анализы крови, физические, умственные, рефлекторные упражнения[68]68
  Как минимум на протяжении десятилетия после прибытия в США сновидцы продолжали демонстрировать (по крайней мере, в физическом плане) рефлексы и состояние здоровья, типичные для шестидесятилетних людей. Позже их уровень холестерина, сердечный ритм, объем легких и плотность костной ткани существенно ухудшились, что Нортон объяснял их нарушенным рационом и нехваткой физической активности. Однако без доступа к контрольной группе на Иву’иву сделать окончательные выводы не представляется возможным. (Дополнительные пояснения содержатся в примечании 74.)


[Закрыть]
. Институт сделал из свободного лабораторного пространства очень симпатичное укромное жилище, снабдил его деревьями и лиственным полом и приставил к сновидцам служителей, чтобы их мыть и одевать, потому что, несмотря на отсутствие окон – мы не хотели, чтобы их беспокоил и тревожил такой чужеродный пейзаж, с голыми черными ветвями деревьев, – в лаборатории ночью могло быть холодно и ходить голыми им не стоило. Кроме того, мы постепенно перевели их на западный рацион и многое узнали о том, как проходит отучение группы первобытных людей от рациона, полностью обеспеченного охотой и собирательством, и переключение на обработанные виды пищи. К сожалению, к этому моменту они почти утратили осознанность, и когда я впервые увидел Муа, которого после целого дня анализов везли в кресле-каталке обратно в их спальное помещение – голова нелепо задрана назад, руки безвольно лежат на коленях, глаза открыты, но бессмысленно бегают, – сердце у меня сжалось: я вспомнил, как быстро и целеустремленно мы некогда шли по лесу, как ловко он расставлял свои короткие ноги, чтобы пройти над гигантскими древесными корнями, торчавшими из земли. Со сновидцами проводилась необходимая работа, а упадок их был неизбежен, и все же я сентиментально огорчался, что этот процесс оказался для них таким мучительным[69]69
  Переход в Национальные институты здравоохранения подвел черту еще под одной главой. За месяц до того, как Нортон покинул Стэнфорд, оставшиеся мыши из первой группы его первоначального эксперимента умерли в возрасте 120 месяцев. Входившие в группу C умерли вскоре после его перехода в НИЗ, как и голыши из группы B – все в возрасте от 118 до 121 месяца, более чем вшестеро превышавшем их естественную продолжительность жизни.


[Закрыть]
.

С опа’иву’экэ дела обстояли не лучше, и я должен признать, что недооценил важность природной обстановки для их выживания и качества жизни. Мы предприняли множество неудачных попыток заставить их размножаться и еще больше попыток приучить их к какому-то осмысленному режиму питания. Я осознал (запоздало), что не потрудился изучить рацион опа’иву’экэ, поэтому много времени ушло на поиски нужной комбинации продуктов – лучше всего оказалась, пожалуй, смесь сардин, разной травы и папоротника, – которая бы одновременно им нравилась и помогала оставаться в сносной физической форме. Но время шло, и они становились все более апатичными, и в конце концов двух более старых мы убили – из одной сделали чучело[70]70
  Препарат сохранился в НИЗ, и его можно увидеть, получив специальное разрешение.


[Закрыть]
, другую препарировали – и сосредоточились на особях помоложе, хотя результаты все равно не вдохновляли.

Я все чаще отлучался из лаборатории – читал лекции в разных местах, писал статьи и так далее, так что в следующий раз посетить Иву’иву смог только в конце 1961 года. Из разных источников до меня доносились слухи, что количество ученых на острове в любой момент времени теперь превосходит количество островитян, что передвижные бригады из специалистов «Пфайзера» и «Лилли» возвели там небольшие палаточные поселения, что ученые путешествуют на собственных самолетах и моторных лодках, что они с ненавистью смотрят друг на друга с разных сторон проведенных ими же демаркационных линий и каждая группа намерена победить соперников, что в джунглях проложены широкие просеки, что животные и растения лишились всякого подобия прежней жизни. Однажды Мейерс позвонил мне из Калифорнийского университета, заикаясь хуже обычного, сказал, что только что вернулся с острова и описал сцену, похожую на какую-то жуткую версию Брейгеля: грязная деревенская площадь, покрытая гниющими отбросами, дымные черные костры и люди повсюду.

Я надеялся, что Мейерс преувеличивает – я не считал, что ему можно беспрекословно доверять, если дело не касалось грибов, – но в путь отправился с некоторой опаской и даже с неохотой. Теперь мне, государственному служащему, не нужно было ждать, когда на остров что-нибудь отправится, в надежде, что заодно прихватят и меня; я сидел в хвосте самолетика и ждал ухабистой посадки, с которой начиналось пребывание на У’иву. Но, к моему удивлению, посадка прошла гладко, почти безупречно, и, выйдя из самолета, я обнаружил первую из перемен, взлетно-посадочную полосу – пусть это был всего лишь участок идеально выровненной грязи, но все ухабы, камни, куски растительности, которые я помнил по прошлым посещениям, были уничтожены. Да и все поле было выглажено и теперь представляло собой сплошной пустырь: ни травы, ни мелких белых цветов, просто грунт, плоский и однообразный, словно его долго подметали. Я почувствовал, как глубоко во мне что-то зашевелилось – это были предвестники ужаса.

Меня встретил новый проводник. Не знаю, кто это был, но он чуть-чуть говорил по-английски, на нем была слишком длинная для него европейская футболка, натянутая поверх саронга мрачно-горчичного цвета. Волосы у него были коротко пострижены. Он подвел меня не к лошади, а к проржавевшему драндулету, какому-то франкенштейновскому автомобилю, вырезанному и спаянному из множества кусков разных моделей; он страшно им гордился и, двигаясь рывками, отвез меня в порт, где впопыхах строили новый неуклюжий причал. Там стоял лодочник, тот же, что в первом моем путешествии много лет назад, по своему обыкновению притворившийся, будто не узнает меня, но судно у него было если не новое, то по крайней мере поновее, снабженное нормальным мотором, который ревел и плевался, пока мы прыгали по волнам. А потом, вдвое быстрее, чем в прежние разы, перед нами встал Иву’иву, но когда мы обогнули мыс, чтобы зайти в лагуну, я испытал очередной шок: джунгли были отогнаны назад до такой степени, что там возник настоящий пляж, полоса грязно-серого песка, обрамленная неаккуратной линией зелени поодаль. На песке стоял сияющий человек, махая мне обеими руками, пока лодка утыкалась в берег.

– Но-тон! Но-тон! – воскликнул он, и я с изумлением осознал, что это Ува – хотя и не тот Ува, какого я помнил[71]71
  Уве в это время было около пятидесяти двух лет.


[Закрыть]
. Этот Ува был одет в брюки – цвета хаки, которые были ему сильно велики, – и настоящую рубашку с пуговицами, которую много раз перестирывали и покрыли таким количеством заплат, что она выглядела как рубцовая ткань. Его волосы были острижены так же коротко, как у лодочника и у проводника, в носу не торчала кость, хотя на ноздрях с обеих сторон темнели коричневые пятна там, где заросли дырки.

– Ты как? – спросил Ува с гордой улыбкой, и выученный им английский и связанная с этим гордость отчего-то заставили меня поежиться: я отчетливо представил себе чудовищные перемены, произошедшие с островом.

Они были повсюду. На холмы проложили настоящую дорогу, и хотя идти по ней по-прежнему приходилось пешком, Ува тащил теперь мой багаж на тележке. Он не привык к такому количеству одежды и страшно потел. В какой-то момент он, забывшись, расстегнулся до пояса, и когда я тоже снял рубашку, чтобы его подбодрить, он с тоской посмотрел на мою наготу, а потом отвернулся и застегнулся; в его лице почти прочитывалась решимость остаться полностью одетым. «Но почему?» – хотелось мне спросить. Ведь приверженность наготе относилась к числу многих разумных иву’ивских принципов: в таком влажном климате одежда не только выглядела по-дурацки, но и мешала.

По дороге я с пристрастием изучал окружающий древесный ландшафт, пытаясь отследить изменения. Стало ли с прошлого раза тише, меньше птичьего крика, обезьяньего скрежета, порхания насекомых? Не стало ли меньше стволов манамы и плодов, лежащих на земле? Не кажутся ли стволы канавы в меньшей степени обмазанными экскрементами вуаки, чем прежде? А тот мох, он всегда выглядел таким вытоптанным или по нему кто-то недавно прошелся? Всегда ли было так легко двигаться по этому перелеску с пальмами или кто-то недавно намеренно расширил просеку? Это белая этикетка, прикрепленная ботаником к орхидее, или просто бабочка, сложившая крылья в плоский квадрат?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации