Текст книги "Люди среди деревьев"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Потом все кончилось. Она закрыла рот, и звук прекратился; джунгли еще некоторое время отзывались эхом, а потом она снова принялась за манаму, и он не слышал ничего, кроме ее жевания и чавканья, и не видел ничего, кроме ее розового языка, погружавшегося в розовый плод, и розовых червей, которые свисали из уголков ее рта, как реснички эпителия. Казалось, она забыла, что он стоит перед ней, и он обратился к ней, сказал несколько простых слов на у’ивском – «Здравствуй. Ты кто?» – и когда она не ответила, он вернулся к Фа’а, и она не обернулась в его сторону.
– Фа’а, – прошептал он, – дай мне банку «Спама».
Он открыл крышку, в спешке порезавшись, и начал выгребать мясо ногтями, направляясь к ней. Когда она снова оказалась в пределах его досягаемости (или он в пределах ее, мимолетно подумалось ему), Таллент выложил из банки кусок мяса и отступил на шаг в сторону Фа’а, оставляя по шмату розовой субстанции (того же розового цвета, что у манамы, вдруг понял он, хотя раньше такая аналогия не приходила ему в голову) примерно через каждый фут, пока не уперся спиной в дерево, за которым с широко раскрытыми глазами стоял Фа’а.
Она заметила это не сразу. Доев плод манамы – с исключительным тщанием, вылизывая кожуру широким, плоским языком с такой силой, что Таллент видел, как собираются в складки ее щеки, пока она высасывает внутренность фрукта, – она некоторое время стояла, тяжело дыша, как после трудной работы, а ее живот раздувался и опадал.
Повернувшись, она наступила в «Спам», и Таллент увидел, как он расползается медленным и толстым слоем лавы поверх грязи, запекшейся на ее коже. На некоторое время она снова впала в забытье, точно глазастая, тяжело дышащая статуя с глупо высунутым наружу языком и зрачками, устремленными в пустоту. А потом она посмотрела вниз очень естественным движением, как будто любовалась новыми туфлями, увидела мясо и мгновенно опустилась на четвереньки, жадно нюхая пищу и испуская из ноздрей влажное, преувеличенное храпение. Она делала так некоторое время, вращаясь вокруг кучи на ладонях и ступнях (как свинья), а потом села на ляжки (как обезьяна) и стала ладонями запихивать мягкое мясо в рот. Поглотив первую порцию, она посидела неподвижно, рыгнула, а затем на четвереньках передвинулась к следующей куче и начала свой ритуал – смотрим, смотрим, нюхаем, нюхаем, едим, едим, рыгаем, – пока не подобралась близко к дереву, так близко, что Фа’а и Таллент чувствовали ее запах, почвенный аромат, менее отвратительный, чем можно было ожидать, а потом Фа’а бросился на нее, обхватив ее поясницу обеими руками.
Он ожидал, что она будет сопротивляться, бороться, но она всего лишь повернулась, посмотрела на него и втянула губы, отводя голову и расширив глаза, как будто эти три действия были связаны, и хотя и Таллент, и Фа’а ожидали, что она снова закричит, этого не произошло. Через мгновение ее рот снова принял обычную бессмысленную форму, глаза опять заплыли, голова дернулась вперед; это была марионетка, чьи нити ослабли, и теперь ее можно было вернуть в ящик, где она станет терпеливо ожидать нового хозяина, который вдохнет в нее жизнь.
Фа’а отпустил ее – она резко села, не сгибая коленей, – и они с Таллентом снова уставились на нее.
– Да, вот это я и видел, – сказал Фа’а Талленту. – Это одна из них. Но их было много – мужчин и женщин. Она такая же, они все стояли, таращились в пространство и издавали бессмысленные звуки. Но где остальные? Почему она одна?
Он беспокоился, но о чем – об этом ли существе или о них самих, оставшихся в одиночестве среди леса, возможно окруженных десятками подобных не-людей, – Таллент определить не мог. Однако он чувствовал, что Фа’а вымотан и напуган; быть может, он отчасти считал, а отчасти надеялся, что эти люди ему некогда лишь привиделись, и доказательство обратного, еще одно сказание, ожившее у него на глазах, оказалось ошеломительным и жутким.
– Пойдем назад, – тихо сказал ему Таллент, понимая, впрочем, что женщину они возьмут с собой и само ее присутствие не даст покоя бедному Фа’а. Но отменить открытие было невозможно: Фа’а привел его сюда, и теперь собственное знание мучило его.
И они начали медленный спуск – впереди Фа’а, безмолвный и напряженный, затем Таллент, а за ним – они думали, что ее придется приманивать «Спамом», но она пошла за ними добровольно, сложив рот в странную ухмылку, как у праздничной октябрьской тыквы, выставив острые, сверкающие, как кремень, зубы, – найденное ими существо. Иногда она отбредала в сторону, или останавливалась почесаться, или смотрела куда-то в пустоту, и тогда Таллент подходил к ней вплотную и жестом звал за собой, и, кажется, она это понимала, потому что трогалась с места.
Побуждаемый желанием как можно сильнее отдалиться от существа и вернуться к соотечественникам, Фа’а вырвался вперед, поэтому, когда Таллент услышал его крик, он не сразу смог его разглядеть и шел на голос, спотыкаясь о корни деревьев и поскальзываясь на мшистых коврах, пока не обнаружил, на что указывает Фа’а, – это было копье, тонкое, футов пять в длину, воткнутое в ствол манамы, и вокруг него пенился древесный сок. Они, кряхтя, вытащили копье из крепкого объятия манамы и увидели, каким острым оказался его точеный наконечник, как решительно оно отделилось от дерева.
Фа’а и раньше было не по себе, но теперь, впервые за все время их знакомства, Таллент заметил, как тот остолбенел. У’ивцы – отличные копьеметатели, и у каждого взрослого мужчины есть свое копье для охоты на кабанов или осьминогов; некогда их использовали для охоты на людей. Но любой у’ивец знает, что с копьем никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя расставаться. Копье у’ивца – это его душа, ма’аламакина, ма’ама, как у них говорят[26]26
Буквально «мое копье, мое я».
[Закрыть], – и если воин гибнет в бою, кто-то из его товарищей спасет копье, где бы оно ни осталось, и вернет в семью павшего. Из всего, чем у’ивцы владеют, только к этой вещи они испытывают нежность – хотя, пожалуй, это слово слишком слабое, слишком уютное. Скорее так: это единственная вещь, которую они чтят. Все прочее – ла, бессмысленно[27]27
Идея ла – которую Нортон здесь переводит понятием «бессмысленно», хотя есть попытки объяснить ее как нечто более близкое к дзен-буддистской концепции му, «отсутствие» – это, возможно, самый главный принцип традиционной у’ивской философии (которую не следует путать с их мифологией или религией, по большей части анимистической).
В книге «Страна Ла» (Нью-Йорк, «Фаррар, Штраус и Жиру», 1987) теолог Дэвид Холт утверждает даже, что хотя буддизм никогда не достигал у’ивских берегов, ключевые ценности у’ивской системы верований «ближе к раннему буддизму, чем его современная интерпретация и повседневное азиатское бытование». Мы можем рассматривать у’ивскую философию, пишет Холт, как своего рода прабуддизм; это аргумент в пользу теории, утверждающей, что такая система верований – и, расширительно, другие мировые религии – была неизбежна, что ее каноны автоматически выстраиваются людьми.
У меня тоже есть история про ла, которую я навсегда запомнил после посещения У’иву в 1972 году. Было очень жарко, я чувствовал себя дезориентированным, меня шатало от влажности, от насекомых, от запахов. Проходя сквозь городской пейзаж, состоящий из нищих, полуразвалившихся хижин, я набрел на трех маленьких полуголых у’ивских девочек; они держались за руки и медленно ходили по кругу, напевая песню. У них были высокие, красивые голоса, какие бывают только у совсем маленьких детей – их приятно слушать, даже когда мелодия дает сбой, – и я смотрел, как они движутся по кругу и поют свою песню.
Позже, когда я рассказал это Нортону, он заметил, что точно знает, какую песню пели девочки. Считалку, предположил я. Но нет – это первые строки, которые выучивает у’ивский ребенок, это песнопение, которое звучит и во время родов, и во время похорон: «Что есть жизнь? Ла. Что есть смерть? Ла. Что есть солнце, вода, небо, лес? Ла. Что есть мой дом, моя свинья, мои бусы, мои друзья? Ла. Но что есть жизнь без моего копья? О, ла. Ла. Ла».
[Закрыть].
Так что неудивительно, что Фа’а испугался: это было заброшенное копье, самое длинное из тех, что ему попадались, оставленное словно заклятие в этом неземном, недружелюбном месте. Еще менее удивителен был восторг Таллента, хотя в тот момент он ничего не сказал Фа’а: вот очередное доказательство, наряду с существом, которое стояло рядом с ним и снова издавало влажные посасывающие звуки, что на вершине раскинулось нечто иное, другой мир. Ему оставалось только найти его.
Без особой фантазии мы назвали ее Евой, первой женщиной в своем роде, и пока Таллент разговаривал с проводниками, чьи голоса звучали тихо и напряженно, мы с Эсме отвели ее к реке, чтобы вымыть.
Отдам должное Эсме: она держалась достойно и проявила больше чуткости, чем я ожидал. Ева боялась воды – чего-то холодного, мокрого – и, почувствовав ее на своей коже, принялась кричать и выть, так что Ту сразу прискакал убедиться, что мы с Эсме в безопасности.
Мы начали со спины. В качестве мочалки мы использовали белую тряпку, которая, как я мрачно отметил, была когда-то майкой Таллента (давно ли ей владеет Эсме?), и с каждым проходом по Евиной спине она меняла цвет – с пыльного на сероватый, на коричневый, на черный. Я остерегался тереть Еву слишком решительно, но Эсме вела себя по-командирски, растирая ее кожу, как будто сам пигмент – это слой грязи, которую можно смыть. И все же она действовала по-деловому, а не жестко, и, проводя тряпкой между грудями женщины, под мышками, разводя скрещенные руки, чтобы добраться до живота, она рассказывала, что делает – «Сейчас помоем тебе локти, потом руки. Какая ты сильная, а? А теперь ладони, а потом шею», – как будто она занималась этим каждый день, как будто Ева – всего лишь одна из многочисленных дрожащих полулюдей, которых ей приходится мыть в джунглях, в прохладной реке, что, извиваясь, теряется из виду.
А Ева оказалась терпеливее, чем я ожидал, но когда мы попробовали расчесать ей волосы, разделяя колтуны прутом манамы, она принялась рычать, перекатывая звук в горле, и продемонстрировала нам острые короткие клыки, так что Эсме отступила на шаг, примирительно подняв ладони. Потом мы отвели ее, чистую (но не сильно похорошевшую), обратно к остальным и заставили сесть.
Позже мы ее покормили – точнее, Эсме, Таллент и я покормили ее, проводники не стали. Она брала скользкие куски «Спама» с наших ладоней, иногда ртом (ее сморщенные губы, влажные, смутно напоминающие влагалище, поцелуем прикасались к моей руке), а иногда ладонью, пальцами она, видимо, не пользовалась; потом она заснула, лежа на спине, и мы все разглядывали ее в свете фонаря, который держал Таллент. Последовало обсуждение, надо ли нам как-то ограничить ее в передвижении, и в конце концов мы обвязали ее запястья длинной веревкой, которую прикрепили к дереву неподалеку. Привязь была достаточно длинная, чтобы шевелить руками, но недостаточно длинная, чтобы развязать узел. Пока мы ее связывали, она обкакалась, облизывая губы и вздыхая во сне, и в темноте ее кал оказался странно-пурпурного цвета, как что-то новорожденное, кисло-желчное от съеденного мяса. И хотя в лесу уже стало слишком темно, чтобы что-нибудь делать, и оставалось только лечь, я уверен, что никто из нас, кроме Евы, в ту ночь не спал; мы могли разве что лежать навытяжку, прислушиваясь к ее довольному ворчанию и шевелению, к ее вздохам и стонам, и ждать, пока небо окрасится солнечным светом.
Далее последовало несколько деятельных дней. Планирование наших следующих шагов, вылазки в окружающий лес, сбор еды, построение маршрутов – все это я оставил прочим и сосредоточился на Еве. В ней было пятьдесят два дюйма роста, она была коренаста и крепка, я предполагал, что она рожала, и, скорее всего, много раз: грудь ее была обсосана досуха, соски превратились в кальцинированные бородавки, серые и грубые, как слоновья кожа. Я не смог провести вагинальное обследование – я пытался, но она орала и извивалась так яростно, так бурно, что даже проводники и Таллент, которым было поручено держать ее за каждую конечность, не могли ее обездвижить, – но предполагал, что климакс у нее миновал, хотя, надо сказать, это предположение я выдвинул только на основании догадок о ее возрасте и по объему и густоте оволосения; у меня не было под рукой других у’ивских женщин, чтобы сравнить с ними Еву и понять, все они такие волосатые или она все-таки выделяется. Ее зубы, как я упомянул, были пирамидальной формы, острые, но десны казались здоровыми: при нажатии они производили впечатление твердых и сухих, и к ее дыханию не примешивался гнилостный запах. У основания ее черепа, наполовину скрытая вьющимися волосами и складками плоти вокруг шеи, пряталась маленькая примитивная татуировка, затертая, как чернильная клякса, изображающая тот самый символ, который Таллент некогда нарисовал на земле, – знак опа’иву’экэ. Когда я показал его Талленту, он протянул руку, чтобы дотронуться до него, а потом остановился, чуть-чуть не прикоснувшись к коже, держа пальцы над знаком в окружении Евиных кудрей.
Ела она без разбору, но съедобное от несъедобного отличала; она не стала есть кучу травы, которую мы навалили перед ней для проверки (хотя несколько минут принюхивалась так тщательно, что мелкие травинки забились ей в ноздри и вызвали кашель), но что бы мы ни ели, она тоже была готова это съесть. Она просыпалась голодной утром и потом опять хотела есть в середине дня, но в целом отличалась неприхотливостью; днем она искала пищу, а найдя что-то, сразу же съедала. Мы всегда держали что-нибудь для утреннего кормления, но в какой-то день ничего не дали и наблюдали, как, посмотрев в пространство и шумно подышав некоторое время, она поднялась и начала поиски, водя ногой со все более широким размахом по земле, собирая листья, мох и личинок в кучу, которую она потом тщательно изучала, поедая личинок и не трогая остальное. Но хотя она и понимала, что съедобно, а что нет, различать вкус, видимо, не умела: позже мы сами попробовали личинок, толстых, извивающихся, цвета жирной восковой свечи, и выяснили, что они невыносимо горькие; от их вкуса мы морщились и кашляли, а слюноотделение в знак протеста прекращалось. Ева же ела их горстями, и ее челюсти работали с ровным упорством, каким-то смехотворно милитаристским в своей решимости, а потом шумно и жадно глотала пережеванное. Наблюдая за ней, мы обнаружили, что джунгли гораздо съедобнее, чем нам казалось; манама так нас отвлекла, что мы не обратили внимания на личинок, на хрупкие, разлинованные, похожие на салат листья, которые приветливо кучковались вокруг деревьев, на бледные, кефиристые связки яиц, отложенных каким-то неизвестным насекомым в узких выемках, где один толстый древесный корень переходил в другой. Не то чтобы нас сильно радовали эти новые открытия – листья были хрусткие, как водоросли, но безвкусные, яйца клейкие, собранные в плотный шелковистый узел слизи, – но мы поражались Евиной способности их находить, особенно потому, что, по словам проводников, все это никакой у’ивец в норме никогда не ел и не опознавал.
По характеру она была довольно спокойная, но лишь до поры до времени. Иногда я знал, что ее выведет из себя (я так и предполагал, что попытка влагалищного исследования, скорее всего, провалится), а иногда нет – она смирно позволяла мне осмотреть ее горло, рот, поддавалась измерительной ленте, которой я охватывал ее талию, бедра, череп, а потом вдруг обнажала зубы и рычала, глядя на меня, так широко открыв глаза, что зрачки как будто плавали в желеобразном белке. А потом так же внезапно она замолкала, возвращалась в свое бессмысленное, сонное состояние, проводила языком – пугающе ярким, цвета яркого пиона – по темным, шершавым губам. Эти ее внезапные приступы неизменно меня пугали, хотя я довольно скоро научился опознавать в них не злость, а только скуку. Ева была по-своему непоседлива: каждый день она просыпалась, вряд ли помня что-либо о дне предыдущем, и у ее терпимости к нам имелись пределы. Любопытство в ней пробуждали только пища и поиск пищи.
Ночью, покормив и связав ее – Таллент, Эсме и я считали, что ей можно спать без веревок, но Фа’а яростно воспротивился, в качестве аргумента потрясая найденным копьем, и речь лилась с такой скоростью, что Таллент согласился, главным образом чтобы его успокоить, – мы беседовали, делясь открытиями очередного дня. Проводники (которые теперь спали недалеко от нас) с каждым днем углублялись все дальше и дальше в джунгли, проводя там долгие часы в поисках других заброшенных копий, других Ев, но пока что ничего не обнаружили. Этот их менуэт с джунглями, их поклоны и реверансы ничего не давали, и мы понимали, что скоро у нас не останется выхода, скоро нам придется войти в лес и двинуться дальше по острову, пока не найдем того, на что надеялся Таллент и чего боялся Фа’а.
Я отчитывался о своих ежедневных наблюдениях за Евой, и хотя чувствовалось, что Эсме хочет встрять – ее нетерпение, ее потребность высказаться наполняли воздух, как нечто живое, – она оставалась безмолвна, позволяя Талленту просить уточнений, задавать мне вопросы, реагировать на то, что я видел и отметил.
– Как вам кажется, сколько ей лет? – спросил Таллент однажды вечером.
Я ответил: наверняка сказать затруднительно, но у меня впечатление, что ей около шестидесяти[28]28
В число многих особенностей, которые отличают у’ивцев от всех остальных цивилизаций, входит их способ измерения времени. У’ивская о’ана, то есть год, делится на четыре периода по сто дней. На его начало приходится ‘уака, или влажный сезон, когда дождь идет буквально каждый день, иногда несколько часов подряд. Потом наступает лили’уака, или сезон «маленького дождя», когда воздух все еще наполнен влажностью, но дождь идет реже и погода теплее. Следующий сезон, лили’ака, или «маленькое солнце», – самый приятный: по утрам идет дождь, но он быстро кончается, и остаток дня – солнечный и довольно сухой, насколько это вообще возможно в тропическом климате. Затем наступает у’ака, самый жаркий сезон, когда дождь проливается скупо и неожиданно и даже деревья словно бы вянут под беспощадным солнцем. (Хотя Нортон этого не уточняет, его странствия по Иву’иву, вероятнее всего, начались примерно в конце лили’уаки.)
Помимо этих четырех сезонов, у’ивцы удивительным образом не отмеряли никаких других временных промежутков: у них не было представления о часах, минутах, неделях или месяцах; даже их числительные доходили только до тысячи. День начинался с восходом солнца (или, во время ‘уаки, – когда небо светлело) и заканчивался, когда солнце садилось (или наступала ночь). Дни рождения отмечались по дню сезона, когда человек рождался, так что, например, если кто-то был рожден на семнадцатый день маленького солнца, он говорил, что ему исполнился год в лили’уака охололе, то есть в «маленькое солнце семнадцать». Это значит, что из-за четырехсотдневного года шестидесятилетнему у’ивцу на самом деле 65,7 лет по западному календарю. Нортон, впрочем, использует у’ивский календарь на протяжении всего своего рассказа во избежание путаницы, и так же поступало большинство исследователей У’иву в позднейших статьях и заметках.
За последние три десятилетия многие самые удивительные и оригинальные у’ивские традиции пришли в упадок в результате возросшего интереса к стране – за что Нортон всегда винил себя – и наплыва христианских и мормонских миссионеров, чьи усилия в духе двадцатого века позволили им закрепиться там, где их предшественники девятнадцатого века не справились. Сегодня большинство у’ивцев пользуются западным календарем и прекрасно владеют (но не обязательно пользуются: у’ивцы крайне консервативны) временными категориями, по которым живет цивилизованный мир.
[Закрыть], если принять во внимание седину в волосах, состояние зубов, морщины, превратившие низ ее живота в печальную, морщинистую собачью морду, и ее склонность руководствоваться обонянием, а не зрением, потому что мне стало казаться, что ее свиноподобное поведение, то, как тщательно и на каком близком расстоянии она все обнюхивает, может быть необходимостью, приобретенным навыком, который заменяет ей ухудшившееся зрение. Даже в сумерках, когда ее любимые личинки сияли белым, как звезды, она не могла подобрать их с земли, не собрав ладонью кучу, чтобы тщательно ее разворошить, ко всему приглядываясь вплотную. Но, конечно, утверждать это было невозможно: я не мог проверить свою догадку, а она не могла ничего мне сообщить. Эта близорукость, между тем, казалась ее единственным физическим недостатком – не считая, конечно, неспособности разговаривать и общей забывчивости, – к тому же вполне обычным в пожилом возрасте. Во всем остальном ее здоровье было хорошим, даже отличным, особенно для существа, которое, по всем признакам, провело неопределенно долгое время в джунглях в полном одиночестве. Она хорошо ела, хорошо спала, хорошо какала. Ее конечности были сильны, икры мускулисты. Слух у нее был исключительный: она слышала воздушный посвист падающей манамы, к которому я ни за что не догадался бы прислушиваться. Каждое утро, проверяя ее пульс, я заново удивлялся, какой он упорный и стабильный, точно далекое эхо какого-то первобытного барабана. (Позже, в более зрелом возрасте, я с восхищением и завистью вспоминал еще одно ее свойство – равнодушие к одиночеству, как она не нуждалась ни в ком и ни в чем, кроме еды, как наше общество не нарушило несменяемые правила ее повседневного существования.)
– Шестьдесят, – пробормотал Таллент.
– Я могу ошибаться, – торопливо добавил я.
– Нет, – сказал Таллент, – я думаю, что вы, скорее всего, правы. Гм, шестьдесят. Как интересно.
Но больше он ничего не сказал, и через некоторое время Эсме пробормотала что-то про подготовку ко сну, и я пошел с ней раскладывать подстилки, а Таллент остался сидеть и тонуть в своих потаенных мыслях, природу которых я снова и снова пытался разгадать.
Среднестатистический рост у’ивской женщины – сто тридцать четыре сантиметра, у’ивского мужчины – сто сорок два. У среднестатистической у’ивской семьи четверо детей. У’ивцы коренасты и мускулисты. У них широкие ступни (благодаря чему они хорошо плавают), длинные бедра (они хорошо бегают), толстые предплечья (они хорошо швыряют) и маленькие, широкие кисти. Женщины, как любые женщины в тропиках, начинают менструировать рано (иногда уже в восьмилетнем возрасте, хотя обычно лет в десять) и входят в менопаузу к сорока годам. Их племя славится отличным слухом и исключительным обонянием. У них часто развивается кариес. Самая распространенная причина смерти и у мужчин, и у женщин – дизентерия, вероятно, от привычки пить ту же воду, в которой они купаются. Средний возраст, в котором они умирают, – пятьдесят два[29]29
Это, разумеется, уже не так. Как и все люди на планете, у’ивцы стали выше и толще, теперь они дольше живут и поддерживают современный парадокс, согласно которому мы одновременно становимся более и менее здоровыми. Сегодня среднестатистический у’ивский мужчина живет до 63 лет (женщины, как правило, на год-два дольше), и хотя с введением водопровода и канализации дизентерия практически искоренена, основной причиной смерти как мужчин, так и женщин в настоящее время являются сердечно-сосудистые заболевания, о которых раньше на этих островах практически никто не слышал; теперь же, с учетом нового рациона, где много консервированных продуктов, и всеобщей любви к алкоголю, они стали удручающе привычными.
[Закрыть].
Конечно, осматривая Еву, ничего этого я не знал. Поэтому на следующее утро, когда Таллент попросил меня осмотреть наших сопровождающих в качестве импровизированной контрольной группы, я воспринял это без удивления. Наверное, больше всего меня удивило, как они похожи – по крайней мере при поверхностном осмотре (хотя ни на что, кроме поверхностного взгляда, мой осмотр не годился) – на Еву: по состоянию десен, например, по общей гибкости, по хорошему слуху и быстрым рефлексам. Они согласились на мой осмотр безропотно, послушно открывали рот, подражая мне, когда я показывал им, что надо делать, глубоко вдыхали, когда я наполнял собственные легкие воздухом. Я даже придумал, как проверить зрение, нарисовав толстые черные знаки на листах блокнота и встав на расстоянии примерно двадцати футов от испытуемых; они выставляли столько пальцев, сколько отметок видели на листе.
– Как наши мужчины? – спросил меня вечером Таллент.
– В добром здравии, – неуклюже ответил я.
– Сколько, по-вашему, им лет? – мягко спросил он.
– Как Еве, – ответил я. В этом я был вполне уверен. – Плюс-минус шестьдесят. Ту, может быть, немного моложе – зубы у него чуть меньше сточены, зрение чуть острее. – Я не стал добавлять, что результаты проверки зрения меня удивили: у всех троих оно оказалось слабое, хуже, чем я ожидал. Сначала я подумал, что они не поняли условий, но когда я придвинулся к ним, стало ясно, что они прекрасно понимали, что надо делать, просто не могли.
– Ага, – сказал Таллент и некоторое время молчал. – Вы правы насчет Ту, он действительно моложе остальных. – Он снова сделал паузу. – Ту сорок, Уве только что исполнился сорок один, Фа’а сорок два. – Он произнес это тоном не триумфаторским, а скорее с печальным удивлением.
Теперь мне было нечего сказать.
– Но… не может быть, – бессмысленно проговорил я.
Таллент улыбнулся своей мимолетной, меланхолической улыбкой.
– В этих краях они старики, – сказал он. – Так здесь выглядят сорокалетние. Вопрос в том, – он кивнул в сторону Евы, – почему шестидесятилетняя выглядит на сорок.
– Ну, – сказал я, – тут есть простое объяснение. Я ошибся. Ей не шестьдесят. Она должна быть ближе к их возрасту.
– Сомневаюсь, – ответил Таллент и подозвал Фа’а, который увидел, куда тот направляется, и подошел неохотно. Все проводники избегали Евы, но Фа’а был в этом упорнее остальных. Он встал в нескольких футах от нее, и когда Таллент отодвинул ее толстый бобровый хвост спутанных волос, чтобы показать ему отметину, он вытянул шею, привстав на цыпочки и подавшись вперед, как журавль, но не сделал ни шага в ее сторону.
Однако, увидев татуировку, он прореагировал немедленно. На мгновение он замер в своей причудливой позе, по-прежнему держа руки за спиной, как будто пародировал английского джентльмена, а потом медленно подвинулся ближе к Еве. Так же, как сделал недавно Таллент, он пальцами почти прикоснулся к знаку и тотчас отдернул руку, словно обжегся. Его обращенные к Талленту причитания звучали отчаянно, и, даже не понимая слов, я угадывал, что он говорит – «Что это? Это шутка такая?» – и ответ Таллента тоже, по его успокаивающему, тихому тону: «Нет, это не шутка. Успокойся. Успокойся». (Даже после всех разговоров за минувшие дни у’ивский язык по-прежнему звучал для меня как смесь гортанных смычек и агрессивных «у», разбитых на куски одними и теми же тремя-четырьмя безыскусными согласными. Много лет спустя, в Мэриленде, я стоял на детской площадке и смотрел, как соседские дети дразнят моих новоприбывших сыновей и дочерей – они закладывали ладони под мышки и гонялись за ними, восклицая, как гориллы из мультфильма, «У-у-а-а! Ку-у-ка-а!» – и не мог не согласиться с их оценкой.)
Фа’а развернулся и ушел; видимо, они с Таллентом не пришли к общему мнению.
– Почему он так расстроился? – спросил я.
Таллент вздохнул.
– Он опознал Евин знак, – сказал он, указывая на Еву, которая как раз фыркала и ложилась на землю, – как я и ожидал. Знак опа’иву’экэ дается только тем, кто достигает шестидесятилетия. Это происходит на специальной церемонии, за которой следует большой пир. – Он умолк. – Я сам никогда ее не видел.
Я не понял, что это значит:
– Но почему он так взволнован?
– Потому что у’ивцы не доживают до шестидесяти.
– Что, никогда?!
– Фа’а никого такого не знает. Его прабабушка, главный долгожитель, которого помнит его деревня – он именно это повторял и повторял, – умерла в возрасте пятидесяти восьми. Он никогда не слышал, чтобы человек дожил до шестидесяти. Это невероятный и завидный возраст. Так что вы правы, Нортон. Еве шестьдесят – как минимум, – и нам предстоит выяснить, почему и каким образом она прожила так долго.
Тут со стороны ручья появилась Эсме, и Таллент рассказал ей, что произошло. Я сидел рядом с ними, вполуха слушал, но больше наблюдал за Фа’а, который стоял чуть в стороне от своих родственников (те, как и предсказывал Таллент, жадно поедали соленых вуак, постанывая от удовольствия) и смотрел куда-то в сторону леса. И внезапно, пока я глядел, как эти недолговечные существа поедают другое недолговечное существо, объединенное с ними единственной целью найти что-то вкусное в окружающем мире, джунгли показались мне очень печальным местом, и захотелось сказать Фа’а, чтобы он наслаждался своей вуакой, пока может, – ему ведь уже сорок два и вряд ли доведется побывать на этом острове еще раз. Но я лишь молча смотрел на них троих, как на фигуры диорамы, пока за моей спиной Таллент и Эсме негромко обсуждали, как так получилось, что обитательница Иву’иву все-таки дожила до преклонного возраста шестидесяти лет.
Лес был таким, каким описал его Таллент, – притихшим, заросшим, волшебным, – и я ощущал и его колдовство, и опасность: он был опасен как раз потому, что околдовывал.
Воздействие леса я замечал по тому, как изменилось отношение проводников к Еве. Не то чтобы они держались дружелюбно или непринужденно – я по-прежнему видел, как их маленькие пальцы почти незаметно напрягаются вокруг копий, когда они подходят к ней ближе, – но уже разговаривали с ней по-у’ивски, иногда даже тянулись погладить ее легким быстрым прикосновением, никогда не задерживая руку, никогда не превращая это в телесный контакт.
Только Фа’а оставался равнодушен и глядел на нее пустым взглядом, хотя именно он подошел ко мне как-то раз вечером после ужина и, показывая на Еву, сказал: «Ив» (так он, Ту и Ува произносили ее имя).
– Да, – сказал я, – Ева.
– Ив, – повторил он и протянул мне палку, изображая, что выводит буквы на земле.
Из троицы наших сопровождающих только он был грамотен – Эсме говорила, что его отец когда-то ходил в одну из миссионерских школ, – так что он с любопытством наблюдал, как я вывожу в грязи имя большими прописными буквами.
– А, Э-вэ. – Он произнес это как у’ивское слово.
– Ева, – поправил я, но он улыбнулся – я впервые видел, как он улыбается, у них с Евой были одинаковые стреловидные зубы – и помотал головой.
– Э-вэ, – повторил он, и с тех пор она была Евой для нас и Э-вэ для проводников.
Так что мы продвигались во вполне приятном перемирии, передавая друг другу Евин поводок – она была так забывчива, внимание ее концентрировалось так ненадолго, что мы обвязывали ей шею веревкой, как воротником, – выкладывая ей еду, ожидая, пока она упадет на землю и примется принюхиваться и похрапывать. Однажды вечером, когда мы уже устроили привал и сами ели плоды манамы, «Спам» и связки бархатистых древесных грибов, съедобных, как мы выяснили благодаря Еве, она вдруг вскочила и, топая по земле плоскими ступнями, двинулась в лес. Ева была своенравна, интерес к окружающему миру проявляла непредсказуемым и зачастую непонятным образом, и нас одновременно забавляла и раздражала ее деловитость, когда она вдруг устремлялась в том или ином направлении, и кто-то из нас послушно шел за ней следом и обнаруживал, что объект ее внимания ничем не примечателен: плод манамы, дрожащий колонией хуноно, или вода, капающая на большой плоский древесный лист.
В тот вечер за Евой следил я, поэтому мне пришлось оставить ужин и последовать за ней и ее поводком, который волочился сзади, как коса Рапунцель. Походка у нее была неровная и неизящная, и я вечно недооценивал, насколько быстро она на самом деле передвигается, так что, когда она остановилась на краю выбранной нами поляны, я тяжело дышал и последние несколько ярдов преодолел довольно медленно.
Она смотрела в окружающий лес, черный и тенистый, но я опять-таки не придал этому никакого значения: она могла проводить часы, без всякого преувеличения, с полуоткрытым ртом и глазами неподвижными, как монеты.
– Пойдем, Ева, – сказал я ей, и, нагнувшись, чтобы подобрать свободный конец веревки и намотать его на руку, я увидел это: бледный, плотный желтый цвет, сияющий из чащи, фута на два ниже моих глаз.
Я шагнул назад, и желтое сияние исчезло, а потом как будто моргнуло и снова возникло на прежнем месте. Время превратилось в длинную свистящую струну, которая жужжала с жуткой, неразборчивой значительностью, как живая, словно бы ожидая, что я сейчас сделаю.
Я, конечно, перепугался. Остальные находились недалеко, минутах в семи ходьбы или даже меньше, если передвигаться быстро, но в то мгновение я не мог думать о них, не мог даже думать о Еве, хотя и слышал ее громкое, ровное дыхание, слышал, как она елозит пальцами по голове. Единственное, на чем я мог сосредоточиться, – это желтый огонь, который как будто сверкал и призывал меня, подобно светлячку. Внезапно мне подумалось о греческих мифах, об Аиде, и что за этой поляной – не деревья, но воды Ахерона, а желтое пятно – это колеблющаяся лампада Харона.
Но я должен был выяснить, должен был выяснить. Так что я шагнул вперед, выставив перед собой руки, как слепой, на ощупь в темноте, не сомневаясь, что нога сейчас вступит в холодный, расползающийся речной ил.
Пальцами я обхватил первое, что попалось на моем пути, но был при этом настолько дезориентирован, что прошла еще секунда или около того, прежде чем я понял, что это рука, бесплотная рука, которой я не вижу, но которая тем не менее каким-то образом обрела форму при моем прикосновении, или так мне казалось. И тогда я обрел голос и закричал, и Ева закричала вместе со мной, и рука закричала тоже, и в глубине за ней раздались другие крики, и все кричали так громко, что я услышал, как пробуждается и преображается лес: хоровое хлопанье крыльев – птиц и летучих мышей, – шелест насекомых, шорох колоний неведомых, таящихся животных, пробужденных от своей идиллии и перебирающихся с одной невидимой древесной ветки на другую, потому что наши крики нагло нарушили неколебимую хрустальную лесную тишину.
Они оказались рядом как будто сразу же: Таллент, и Эсме, и Ту, и Ува, и Фа’а – все, и все дергали меня, освобождали мою руку от чужой и тащили ту руку из чащи деревьев, и я увидел, что это мужчина ростом с Еву, тоже голый, с невероятной бородой, все еще разевающий рот в крике, а желтый свет исходил от его зубов, самой яркой детали на черном фоне лица.
За ним были еще руки, ноги, волосы, кости, и пока Эсме успокаивала Еву, а Таллент – новоприбывшего (а меня кто пожалеет?), проводники выхватывали из тьмы все новых и новых людей, пока перед нами не выстроилось семеро, четверо мужчин и три женщины, голых и изобретательно полуодетых, чистых и неопрятных, говорящих и не говорящих.
Вообще-то, как мы поняли немного позже, собрав всех в нашем лагере, их мало что объединяло, за исключением того, что все они были иву’ивцы и все (мы проверили) были отмечены знаком опа’иву’экэ сзади на шее. К тому же они находились, насколько я мог определить, в хорошей физической форме: пульс (когда они успокоились) ритмичный, зубы и десны в порядке. Ни у кого из мужчин не было копий, и от этого проводники закачали головами и стали что-то говорить друг другу – для них это выглядело пугающим уродством, как будто сердце у людей билось за пределами грудной клетки. Это была очень долгая ночь, пока мы их осматривали и общались с ними, временно позабыв о Еве, привязанной к дереву в нескольких ярдах от нас, – впрочем, она вроде бы не обижалась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.