Текст книги "Волчье время. Германия и немцы: 1945–1955"
Автор книги: Харальд Йенер
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Поэтому из балласта изгнанники скоро превратились в выгодное приобретение для немецкой экономики. Обычно они более активно и быстро приспосабливались к новым обстоятельствам, чем коренные немцы. Вместе со своим имуществом и своей родиной они утратили и многие иллюзии, стали более гибкими и честолюбивыми. Две трети переселенцев, имевших когда-то свою коммерцию или ремесло, после переселения сменили профессию. 90 % бывших крестьян вынуждены были начать поиски других источников дохода. Это была целая армия работников, готовых, не торгуясь, вкалывать до седьмого пота. Быстрый экономический подъем после хозяйственной реформы 1948 года был бы невозможен без трудового энтузиазма переселенцев. Освободившись от всех социальных привязанностей и отвлекающих моментов, связанных с прежней родиной, большинство из них сосредоточились исключительно на работе и личном материальном благополучии. К тому же многие из них имели прекрасное образование и высокую квалификацию. Поэтому они и стали основой промышленности среднего класса, возникшей после войны в отсталых сельских регионах Баварии и Баден-Вюртемберга.[101]101
Переселенцы нередко перестраивали бывшие лагеря для иностранных рабочих в маленькие города, которые быстро расцветали, как, например, Эспелькамп в Освестфалене на территории бывшего ружейного завода или Нойгаблонц в Баварии. Из старого Габлонца на р. Нейсе (сегодня Яблонец-над-Нисоу в Чехии) были изгнаны 18 тысяч человек. Многие из них остались вместе и поселились неподалеку от Кауфбойрена на территории бывшего завода взрывчатых веществ акционерного общества Dinamit Nobel. Экономическим сердцем города стало изготовление украшений, которым габлонцы всегда славились еще у себя на старой родине. До сегодняшнего дня габлонская бижутерия, производимая на множестве небольших фабрик, относится к важнейшим экономическим факторам Альгоя и конкурирует с чешским экспортом бижутерии. Самый преуспевающий потомок габлонской индустрии украшений – Swarowski AG – обосновался в Австрии.
[Закрыть]
Несмотря на все интеграционные успехи, последние большие лагеря для переселенцев освободились лишь к 1966 году. До этого миллионы несчастных изгнанников годами жили в бараках из гофрированного железа по двадцать человек в одной комнате. Они жили в переоборудованном концентрационном лагере Дахау и других бывших филиалах преисподней, хоть и в несравненно более приятных условиях, чем их предшественники, – что, впрочем, не помешало им поднять бунт в Дахау осенью 1948 года.
Печать лагерной жизни многие переселенцы носили на себе потом еще многие годы, потому что даже простые, вполне приличные и даже в определенной мере уютные городки для переселенцев, которые строились почти в каждой общине где-нибудь на отшибе, вдали от центральных районов, в народе еще долго называли «лагерями», причем не в последнюю очередь из желания подчеркнуть инородность их обитателей. Эти городки отличались какой-то особой мелкоформатностью в сочетании с серым, монотонным единообразием. Казалось, набившиеся в них тысячи и тысячи чудаков нашли свой, особый, архитектурный модус совместного проживания – в строю. Несмотря на то что для многих эти городки стали мирной гаванью после долгих странствий по бурным морям изгнанничества, от них по-прежнему веяло чем-то лагерным. Там до сих пор постороннего не покидает чувство, будто в этом настороженном, недоверчивом псевдоуюте ему на каждом шагу дышит в затылок трагедия чудовищного насилия, которую «эра изгнаний» обрушила на людей.
Горожане нередко наделяли разросшиеся окраинные районы ироничными названиями вроде Маленькая Корея, Новая Польша, Мау-Мау или Малая Москва, из которых явствует, куда бы они охотно отправили их обитателей. Мау-Мау, например, обозначал некий эксклав беженцев из экзотических стран, хотя в этих новых районах было даже больше пострадавших от бомбардировок гамбуржцев или мангеймцев, чем переселенцев с востока. Район Мау-Мау – это знаковое словоупотребление, потому что в этой точке немцы стали чужими сами себе; что также знаменательно, это наименование вошло в обиход задолго до того, как немцы осознали Холокост.[102]102
Мау-Мау – восстание народов Кении против британского колониализма в 1950‐е годы. В конце десятилетия восстание было подавлено, однако после продолжительных беспорядков в 1963 году англичанам пришлось предоставить Кении независимость.
[Закрыть]
Сегодня невозможно себе представить, насколько глубоким был этот раскол внутри немецкого народа. Военная администрация оккупационных войск, особенно британцы, неоднократно предостерегала немецкие власти и говорила об угрозе гражданской войны. Иезуитский священник Иоганн Леппих, уроженец Шлезвига, которого из-за его полемических проповедей называли «Божьим пулеметом», предрекал: «Если не будут приняты срочные меры, грянет революция. Она придет из бункеров и бараков». Историк Фридрих Принц говорил: «Довольный взгляд на удачно осуществленную интеграцию иногда мешает понять, насколько близки мы были к общественной катастрофе; ведь переселенцы вполне могли стать для Германии проблемой, подобной проблеме палестинских беженцев».[103]103
Prinz, Krauss. Loc. cit. S. 13. Там же, далее (с. 13): «Это почти чудо, что „общественный договор“ сработал и народ сам себя не растерзал. Какую роль в этом сыграли постоянно контролировавшие положение оккупационные власти, пока сказать трудно; во всяком случае, гражданской войны мы благополучно избежали».
[Закрыть]
Катастрофу предотвратили союзники, заботясь о переселенцах почти так же, как и о DP, хотя и последовательно препятствовали их объединению и политической активности. Но с 1949 года, после основания двух немецких государств, немцам пришлось самим думать, как установить справедливость в отношениях местного населения и переселенцев.
Депортация немцев была экспроприацией огромных масштабов, с помощью которой народы, ставшие объектом агрессии Германии, хотели хотя бы частично компенсировать страшный ущерб, нанесенный им в результате военных преступлений нацизма. Происходило это, однако, опять же на противоправной основе, в нарушение норм международного права, и нередко принимало отвратительные формы. В уменьшении территории Германии бывшие ее жертвы, конечно, видели справедливую кару. Но переселенцы по праву спрашивали себя, почему бремя этого наказания должны были нести они одни, ведь они были не единственными виновниками этой войны. Да и адекватные политики разделяли абстрактную идею, что следовало бы более справедливо распределять эти тяготы. Однако в каких масштабах и как это сделать конкретно – в этом вопросе мнения существенно расходились.
В советской оккупационной зоне все было проще, потому что тамошний режим мог позволить себе проводить дирижистскую политику. Более трети национализированных с осени 1945 года крупных земельных угодий были распределены между переселенцами. Более 40 % участков, розданных крестьянам в ходе земельной реформы в ГДР, тоже достались переселенцам. Но после этого им запрещалось называть себя депортированными – правящий режим окрестил их «новыми гражданами» или «переселенцами» и с 1949 года вообще изъял из политического обихода понятие «депортация» применительно к переселенцам, чтобы исключить любой критический подтекст в отношении Советского Союза и братских восточных стран. Из страха, что переселенцы могут вбить клин между ним и новыми союзниками, социалистическое государство изо всех сил старалось уравнять в правах «новых граждан» и коренное население. Это ему удалось. Ценой успеха стало то, что переселенцы вынуждены были отречься от своей истории и не находили себя в официальной историографии ГДР. Любая их попытка политической и культурной самоидентификации немедленно пресекалась. 400 тысяч переселенцев, в том числе те, которые не желали мириться с потерей своей идентичности, до конца 1949 года уехали в западные сектора; это тоже повысило возможности интеграции для оставшихся в ГДР.
В Федеративной Республике Германия тем временем началась болезненная дискуссия о так называемой компенсации ущерба, нанесенного войной. В сентябре 1952 года вступил в силу соответствующий закон, регулирующий распределение репараций, – кто и какую часть этого бремени должен нести. Закон о компенсации ущерба, нанесенного войной, выглядит сухим и бесцветным, но являет собой настоящий шедевр искусства политической торговли. Благодаря ему насильственно разделенный на две части немецкий народ – в сущности, сам того не замечая – вновь в определенном смысле стал единым целым. И, поскольку никто не был доволен результатом, масштаб этого процесса долгое время оставался скрытым. Эрих Олленхауэр, тогдашний председатель Социал-демократической партии, так сформулировал значение закона о компенсации ущерба, нанесенного войной: «Речь здесь идет не о социальном законе, как в сотнях других случаев, когда соотношение платежей и обязательств тщательно взвешивается и выверяется. Это закон, который должен ликвидировать нашу внутреннюю вину за войну по отношению к миллионам наших собственных граждан».
Для искупления «внутренней вины» все, кто мало пострадал от войны, должны были раскошелиться в пользу тех, кто потерял почти всё. Проще говоря: многие должны были отдать половину того, что имели, чтобы те, у кого не было ничего, смогли выжить. В деталях это масштабное перераспределение выглядело так: закон постановил, что владельцам земельных участков, домов и прочей недвижимости надлежало отчислить 50 % стоимости своего имения, находившегося в их собственности на 21 июля 1948 года. Эту сумму можно было выплатить в течение 30 лет по четыре платежа в год. Выгодоприобретателями были пострадавшие от войны: граждане, лишившиеся жилья в результате бомбежки, инвалиды и переселенцы. Компенсация полагалась им лишь за утрату недвижимости и имущества предприятия, но не наличных денежных средств и украшений. Особое место отводилось социальным аспектам: за утрату значительного состояния в процентном отношении предусматривалась меньшая компенсация, чем за утрату малого. Чтобы определить долю, причитающуюся переселенцам, и налоговое бремя плательщиков, были созданы так называемые бюро компенсаций, которым в последующие десятилетия предстояло обработать 8,3 миллиона заявок одних только переселенцев.
Вокруг этой сенсационной распределительной акции, которой в 1949 году предшествовали «сборы на неотложную материальную помощь», было столько ожесточенной полемики и борьбы, что, когда все закончилось, мало кто из немцев осознавал, какое удивительное по своей значимости решение было в конце концов принято и воплощено в жизнь. Напротив, после многих лет полемики и раздоров, когда никто уже даже слышать не мог выражения «компенсация ущерба, нанесенного войной», все остались недовольны. Те, кто не сильно пострадал от войны, чувствовали себя в незаслуженной роли дойной коровы, а переселенцам адресованные им выплаты были как мертвому припарка. С этой сварой немцы и прибыли в демократию, к повседневным тяготам непрестанной борьбы по ту сторону высоких слов и идеологий. Всеобщая склочность, сопутствовавшая затянутой полемике по поводу «Закона о компенсации ущерба, нанесенного войной», была признаком нормализации жизни. Правда, тот факт, что немцы так сурово, трезво, в сугубо прозаической манере решали вопрос о своей «внутренней вине» и в конце концов достигли тщательно, всесторонне отшлифованного компромисса, реализацией которого несколько десятилетий занимались 25 тысяч служащих и чиновников, никому не принес особой радости. Но с точки зрения сегодняшнего дня можно с уверенностью сказать, что это был необыкновенно удачный путь. Борьба за справедливое распределение налогового бремени, начавшаяся как жестокое культурное противостояние между коренным населением и переселенцами, прагматично и честно была переведена в парламентское русло. Тем самым и в Германии был заложен фундамент того, что позже стали называть гражданским обществом.
Самовосприятие немцев в течение нескольких лет кардинально изменилось. То, что они при национал-социализме превозносили как единство народа, обернулось для них после войны навязанным им извне союзом враждебных этнических групп. Союз же этот за годы экономического подъема превратился в общество, чуждое сантиментам и построенное на компромиссах, в котором все чувствовали себя в какой-то мере пасынками. Новый национализм на этом основательно разбалансированном, конфликтном фундаменте построить было едва ли возможно – неплохой исходный пункт для молодой демократии.
В пути
То, что все закончится так благополучно, в первые послевоенные годы никто и представить себе не мог. Напротив, многие немцы еще долгое время жили на улицах, на вокзалах в залах ожидания, во временных пристанищах и в разрушенных домах, и никто не знал, когда этому придет конец. «Жилище их – ветер, кров их – дождь» – так назвал писатель Вольфганг Вайраух свою опубликованную в 1946 году в журнале Eulenspliegel историю, в которой изобразил несколько супружеских пар, живших на улице, «нищенствующих, но счастливых, познавших счастье в нищете». В то время как большинство из тех, кто лишился родины, хотели как можно скорее заложить материальные основы своего дальнейшего существования, для других бродяжничество стало нормой, естественным образом жизни. Криминология того времени зарегистрировала новый тип правонарушителей – «бродяг», которые делали капитал на своей вынужденной неприкаянности. К ним относилось бесчисленное множество мошенников, менявших свою личину в зависимости от обстоятельств. Страна кишела псевдоврачами, псевдоаристократами, брачными аферистами. Причина такого пышного расцвета мошенничества заключалась в том, что повсюду было полно людей, пришедших ниоткуда, словно родившихся из пустоты, – ни друзья, ни социальная среда, никакие учреждения не могли вернуть им их прежние индентичности. Вместе с утраченной родиной, из которой их изгнали, они утратили и свою жизнь – и пытались выстроить новую. Особую категорию составляли двоеженцы. Среди них было немало беженцев и переселенцев, которые простоты ради умалчивали о своей прежней жене, а также одержимых жаждой родины, которые на всякий случай стремились иметь сразу два домашних очага – а если можно, то и больше. Травма насильственного лишения корней сделала для них дом и домашний очаг навязчивой идеей. Реклама пятидесятых годов превратила «уютные четыре стены» в гротеск, излюбленный объект шуток. И неудивительно – ведь дорога для многих еще долго жила в памяти как привычный кошмар. В романе «Вход воспрещен» Ганс Хабе показал, как людям приходилось выносить тяготы дороги:
Глава четвертая
Танцевальная мания
Многие представляют себе жизнь в послевоенные годы сугубо мрачной и горестной. Образ этого времени и, в гораздо большей степени, стереотипное представление о нем сложились под впечатлением от печали и отчаяния на лицах людей. Это и неудивительно в свете повсеместных страданий и растерянности. И все же в те годы невероятно много смеялись, танцевали, веселились, флиртовали и любили. В кино и литературе, особенно в первые послевоенные годы, это редко находило отражение. Веселье не вписывалось в мрачные картины, которые искусство стремилось увековечить для будущих поколений. Чувство неуместности этого веселья испытывали и сами современники. И тем не менее они веселились даже с большим размахом, чем прежде, и более непринужденно, чем в последовавшие за этим годы благополучия, когда люди замкнулись в своих четырех стенах.
После ужасов ночных бомбежек и зловещей неопределенности первых дней оккупации люди не могли совладать со своей радостью от сознания того, что они обманули смерть. Лишения, связанные с разрухой, не могли отравить эту радость. Напротив, сладостное чувство спасенности и тревога по поводу непредсказуемости будущего до предела обострили интенсивность жизни. Многие жили сегодняшним днем, ловили момент. И если на их долю выпадал глоток счастья, они стремились насладиться им в полной мере. Радость бытия буквально била через край, принимала формы граничащей с безумием жажды развлечений и увеселений. Людей охватила настоящая танцевальная мания, они пили, пели и плясали, где только было можно; повсюду раздавался пронзительный, истеричный смех, который, конечно, многим действовал на нервы.
Один мюнхенец вспоминал: «Я месяцами каждый день ходил на танцы, хотя тогда там, разумеется, не было ни алкоголя, ни еды. Был только какой-то кислый напиток, который мы называли сывороткой. Мы все там развлекались и веселись каждый вечер. Потом нам никогда уже не было так весело, хотя можно было и выпить, и поужинать».[104]104
Prinz, Krauss. Loc. cit. S. 56.
[Закрыть]
То же самое происходило и в Берлине. Например, восемнадцатилетняя берлинская секретарша Бригитте Айке – веселая девушка, заядлая читательница, любительница кино и особенно танцев, не стала расставаться со своими увлечениями даже после падения столицы рейха. В первый раз она отправилась в кино через семнадцать дней после капитуляции (кинотеатр открылся за два дня до этого). Вечером она записала в свой дневник: «В три часа я зашла за Гитти, и мы вместе с Аннемари Раймер, Ритой Уккерт и Эдит Штурмовски отправились в „Вавилон“. Было очень весело, мы славно поболтали. Фильм был шикарный. „Дети капитана Гранта“ – русский фильм, на русском, без перевода, местами было ничего не понять».[105]105
Felsmann, Gröschner, Meyer. Loc. cit. S. 280–311. Следующие цитаты оттуда же.
[Закрыть]
Что касается танцев, то Бригитте пришлось подождать еще пару недель. Сначала она, член Союза немецких девушек, вступившая к тому же в рамках программы «Народ дарит фюреру ко Дню рождения своих детей» в НСДАП, попала на штрафные работы и внесла свою лепту в разбор завалов в Берлине. Но после того, как советские оккупанты объявили молодых немцев жертвами пропаганды и амнистировали их, Бригитте – к тому времени уже новоиспеченный член молодежной антифашистской группы – снова стала завсегдатаем танцевальных площадок.
Первый ее крупномасштабный выход в свет состоялся 8 июля, когда она отправилась в кафе «Вилла», причем одна. Вечер прошел не так весело, как ей хотелось, по причине острого дефицита мужчин – одни не вернулись с войны, другие сидели за колючей проволокой. «И в самом деле слишком мало мужчин; танцуют почти одни девушки», – записала она в дневник. К тому же ей пришлось рано вернуться домой, чтобы с 23.00 до 01.30 нести караульную службу перед подъездом. В те дни жильцы домов в Пренцлауэр-Берге выставляли на ночь сменных часовых, которые должны были объявлять общую тревогу в случае нападения уголовников или пьяных солдат. С того дня Бригитте Айке регулярно ходила на танцы, иногда по несколько раз в неделю.
Следующим номером программы был ее совместный поход с Кузи и Лотти в пивную «Лукас», где имелась танцевальная площадка. «Меня пригласил на танец какой-то парень. Играли чардаш… Я под такую музыку еще никогда не танцевала, но мой кавалер прекрасно вел». Бригитте и ее компания весело кочевали от одного кабачка к другому. Иногда это были здания, где уцелел только подвальный этаж, а по сторонам заведения, к которому был наспех расчищен проход, высились груды развалин, но это не ничуть не смущало свингующих. Они бывали и «Пратере», и в «Казалеоне» в Ной-Кёльне, и в «Новом мире», и в кафе «Вена» на Курфюрстендамм, и в кафе «Корзо», и в «Винер Гринцинг», где им испортили вечер три нахальных американских солдата. «Нет, в западном секторе веселиться – гиблое дело, – подвела Бригитте печальный итог. – Одни расходы и никакого толку». Больше ей понравилось на крыше-террасе сильно поврежденного вокзала Кюстринер, хотя с мужчинами и там дело обстояло не лучше: «Мужчин почти не было – одни желторотые мальчишки. Правда, в огромном количестве, но ни одного интересного». Бригитте то и дело писала в своем дневнике о страстном желании поскорее увидеть «своих солдат», томящихся в плену: «Ах, был бы здесь хоть один из моих парней! Так надоело все время самой за все платить. Но, конечно, не только поэтому – пусть они просто поскорее возвращаются!»
В кафе «Табаско» Бригитте Айке и ее подруга стали жертвами двух типов, которых хозяева нанимают на роль своеобразных «зазывал», чтобы в коммерческих целях обеспечить соответствующее настроение у гостей, главным образом у дам. Едва девушки переступили порог заведения, как эти два молодых джентльмена закружили их в бурном танце, а потом, не дав им опомниться, спровоцировали их на неосторожный поступок – заказать коктейли и овощной суп. Однако, вместо того чтобы составить им компанию, они тут же, к возмущению Бригитте, переключились на следующих вновь прибывших дам и проделали с ними тот же трюк.
В течение лета 1945 года восемнадцатилетняя любительница танцев побывала еще в «Палей дес Центрумс», в казино, в «Интернационале», в кафе «Стандарт», в «Каюте» – в общей сложности в тринадцати различных увеселительных заведениях, которые сегодня называются клубами. Такая активность даже в сегодняшнем Берлине с его мощной индустрией развлечений производит довольно внушительное впечатление. А ведь тогда существовало еще немало других злачных мест, которые могла посетить эта неутомимая молодая особа: бар «Пикадилли», «Робин Гуд», «Рокси», «Ройял Клаб», «Гротта Азура», «Монте-Карло» и многие другие заведения на прилегающих к Курфюрстендамм улицах.
В художественных фильмах послевоенных лет развлекаются лишь спекулянты, торговцы черного рынка и мошенники. С жирными, потными лицами, как на карикатурах Георга Гросса времен Веймарской республики, они жадно поедают огромные отбивные, хлещут контрабандное вино и похотливо раздувают ноздри при виде колышущихся дамских бюстов. Танцы и вечеринки преподносились как скабрезные увеселения наглых нуворишей, недопустимые перед лицом всеобщих бедствий. Реальность же выглядела совершенно иначе. Бедняки тоже веселились. Хотя и не все.
Было много отчаявшихся, у которых надолго, а то и навсегда отбили охоту веселиться. Матери, потерявшие детей во время депортации и одержимые стремлением их отыскать. Больные, которые из-за отсутствия медицинской помощи месяцами балансировали на грани жизни и смерти. Люди, травмированные пережитыми страданиями и утратившие волю к жизни. Наконец, те, кому любое проявление веселья сразу после войны казалось кощунством. Да, были и такие, но они составляли меньшинство. Они некоторое время сидели вместе с другими на празднике или вечеринке, безучастно смотрели на веселую кутерьму, но в какой-то момент молча вставали и уходили. Однако было бы заблуждением автоматически считать их «правильными», «хорошими» людьми, а танцующих – бессердечными, равнодушными к несправедливости и к чужому горю. Вина, которой обременили себя немцы, редко становилась поводом для отказа от веселья и шуток; чаще всего настроение портили собственные беды и горести, например мысли о томящемся в плену муже или скорбь о погибших близких.
Кто мог, тот танцевал. Молодая студентка Мария фон Айнерн объясняла свой острый приступ жизнелюбия, удививший ее саму, крахом ее прежнего мира: «Тут многое сыграло свою роль – прежде всего подлинная личная свобода, которую нам дал рухнувший окружающий мир и которая обрушилась на нас щедрым дождем. В ней есть что-то магическое. Ты вдруг замечаешь в себе неслыханную общительность. Ты вдруг чувствуешь ответственность за самого себя – за каждую радость, но и за каждую ошибку, за каждый промах в этих джунглях смятения и растерянности, в которых твое драгоценное „я“ спотыкается на каждом шагу». Шок от крушения мира сменило осознание ответственности перед самим собой и глубокое чувство личной свободы. Студентку охватила какая-то сугубо положительно заряженная растерянность: «Мы, – писала она словно от имени целого поколения, – создаем вокруг себя атмосферу постоянной готовности повернуться лицом к странностям бытия и разобраться в них. Повсюду нас приветствует свобода». Так, например, нет больше никаких канонов в отношении одежды, говорит Мария, «просто потому, что ни у кого уже нет ничего отвечающего прежним „канонам“, – поистине это свобода неимущих и интеллигентов».[106]106
Цит. по: Prinz, Krauss. Loc. cit. S. 56 и далее. Следующие цитаты оттуда же.
[Закрыть]
Вольфганг Борхерт писал в 1947 году: «Наше „юпхайди-юпхайда“ и наша музыка – это танец над зияющей бездной… Ибо наше сердце и наш мозг работают в том же горяче-холодном ритме – возбужденном, безумном, лихорадочном, разнузданном». На фото: танцы в «Hot Club», Мюнхен, 1951 год
Эта новая жажда жизни – отнюдь не привилегия образованных людей. «Неслыханная общительность», которую с удивлением заметила в себе Мария фон Айнерн, охватила широкие слои общества. В то время как одни отгородились от окружающего мира, замкнувшись в своем ожесточении, другие жадно заводили новые знакомства, приобретали новых друзей и начинали новые романы. Изгнанничество, депортация и эвакуация не только порождали враждебные чувства, но и пробуждали интерес к новым людям, местам и условиям. Распад семей наряду с горем и нуждой приносил кому-то освобождение от тягостных отношений. Границы между бедностью и богатством тоже стали менее непроницаемыми; подтвержденное горьким опытом сознание того, что можно в одночасье все потерять, и ощутимая близость вездесущей смерти сделали некогда важные различия несущественными. Говоря о «свободе неимущих и интеллигентов», Мария фон Айнерн имела в виду и это.
Взаимосвязь близости смерти и жизнелюбия открыл для себя и Вольфганг Борхерт, вошедший в коллективную память как своего рода Christus patiens[107]107
«Страдающий Христос» – выражение восходит к пьесе в стихах о страстях Христовых. Ранее приписывалась Григорию Назианзину, в современной науке считается произведением византийского анонима и датируется XI–XII вв. – Прим. ред.
[Закрыть] послевоенной литературы. Жизнерадостность перед лицом трагедии часто клеймят как жажду жизни; однако в текстах Борхерта жажда жизни вполне оправдана. В 1947 году в своем произведении «Это наш манифест» он описывает музыку своего поколения – сначала «сентиментальное солдатское горланство», оставшееся в прошлом, потом джаз, в том числе свинг и буги-вуги, столь популярные на гамбургских танцевальных площадках: «Теперь наша песнь – джаз. Наша музыка – возбужденный, лихорадочный джаз. И горячая, безумно-бешеная песня, подстегиваемая ударными инструментами, кошачья, царапающая слух. А иногда хорошо знакомое сентиментальное солдатское горланство – чтобы заглушить боль души… Наше „юпхайди-юпхайда“ и наша музыка – это танец над зияющей бездной. И эта музыка – джаз. Ибо наше сердце и наш мозг работают в том же горяче-холодном ритме – возбужденном, безумном, лихорадочном, разнузданном. И у наших девушек тот же горячечный пульс в ладонях и бедрах. И хриплый, надтреснутый смех, резкий, как звуки кларнета. А волосы их трещат, как фосфор, и обжигают. А сердце стучит бешеными синкопами, пронизанными сентиментальной тоской. Вот какие у нас девушки – как джаз. И такие же ночи, звенящие любовью ночи – как джаз, горячие и лихорадочные».[108]108
Borchert. Loc. cit. S. 309.
[Закрыть]
Сам ритм текста – чистый джаз. Это синкопированный призыв к бытию. Тихий диссонанс, в котором еще слышны отголоски войны, но уже сублимированные в кларнете. Война еще чувствуется на каждом шагу, даже в женских волосах, которые трещат, как фосфор.
Это очень точно отражает – в том числе в тонкости и грубости – атмосферу, которая царила на танцевальных площадках, где уцелевшие на войне молодые люди кружат в бешеных танцах своих «фройляйн». Кое-где уже заметны экзальтированные предвестники рок-н-ролла; например, в фильме 1951 года «Греховная граница» (режиссер Роберт А. Штеммле) компания юных ахенцев танцует буги-вуги с элементами акробатики – танец, который войдет в моду лишь через несколько лет.
Танцевали не только в городах, но и в деревнях – в трактирах и на праздниках под открытым небом. На проведение массовых мероприятий приходилось получать разрешение у оккупационных властей, а в противном случае – платить, как правило, не очень высокие штрафы. Пиво было настолько жидким, что многие считали его поддельным. Особой популярностью пользовался нелегально изготавливаемый самогон. Проще всего с алкоголем было в винодельческих районах: там почти не испытывали недостатка в выпивке. Танцевали так много, что районная администрация вмешивалась и запрещала мероприятия, разрешенные оккупационными властями. Под особым контролем было соблюдение запрета на участие в праздниках несовершеннолетних. Тем, кого еще несколько месяцев назад считали достаточно взрослыми, чтобы в составе подразделений фольксштурма идти на смерть, это, наверное, казалось более чем странным – то, что их вдруг снова признали подростками, которым еще рано пить вино.
Поводом для веселья часто служили церковные праздники, которые сразу же после окончания войны стали отмечать с новым пылом. В конце мая наконец-то вновь можно было беспрепятственно устраивать торжественные процессии по случаю Праздника Тела Христова. Улицы по маршруту шествия украшались цветами – благо их было более чем достаточно; не было недостатка и в вазах: на полях в огромном количестве валялись медные гильзы от снарядов, которые нужно было только собрать и начистить до блеска – лучше ваз для цветов и не придумаешь.
Показательный инцидент между оккупантами и немцами произошел в Кобленце в День святого Мартина 11 ноября 1945 года. В торжественном шествии приняли участие огромное количество детей с факелами. Во главе процессии ехал на лошади «святой Мартин». «Вдруг колонна остановилась. Французский солдат-часовой, стоявший на посту перед гимназией имени императрицы Августы, которая тогда еще использовалась как казарма, очевидно, подумал, что это демонстрация. Остановив процессию, он отнял у святого Мартина саблю. Увидев, какая толпа собирается за аркой ратуши, он сделал несколько предупредительных выстрелов в воздух и отступил назад. Но дети, ничуть не смутившись, запели еще громче и двинулись вперед, глядя сияющими глазами на свои факелы и фонарики. На Клеменсштрассе нам преградили дорогу джипы с французскими солдатами. Но они пропустили нас и сопровождали до Клеменсплац. Мы зажгли у них на глазах костер, и, когда декан обратился к детям с речью, они уехали». [109]109
Цит. по: Schwedt H., Schedt E. Leben in Trümmern. Alltag, Bräuche, Feste – Zur Volkskultur // Heyen F.-J., Keim A. M. (Hg.). Auf der Suche nach neuer Identität. Kultur in Rheinland-Pfalz im Nachkriegsjahrzehnt. Mainz, 1996. S. 23.
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?