Текст книги "Слушай песню ветра. Пинбол 1973 (сборник)"
Автор книги: Харуки Мураками
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Харуки Мураками
Слушай песню ветра. Пинбол 1973 (сборник)
Murakami Haruki
KAZE NO UTA WO KIKE
1973-NEN-NO PINBOORU
Copyright © Харуки Мураками, 1979, 1983
© В. Смоленский, перевод на русский язык, 2018
© М. Немцов, послесловие, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018
* * *
Предисловие к двум коротким романам
Большинство людей – по крайней мере в японском обществе – сперва получают образование, потом трудоустраиваются и вскоре женятся. Даже я поначалу намеревался выполнить этот план. Или, по крайней мере, думал, что жизнь сложится именно так. Но она сложилась иначе: я сперва женился, потом нашел работу и только после этого (с грехом пополам) окончил университет. Иными словами, у меня все шло в обратном порядке.
Жениться-то я женился, но мысль о работе на фирме уже была для меня невыносима, и вместо этого я решил открыть свое заведение. С джазовыми пластинками, кофе, выпивкой и закуской. Я любил джаз, и желание слушать его прямо на работе с утра до вечера оформилось в эту нехитрую и в чем-то легкомысленную идею. Однако денег у женатого студента, само собой, не водилось. Поэтому добрых три года нам с женой пришлось вкалывать сразу на нескольких работах, чтобы что-то накопить. Потом мы еще назанимали денег откуда только смогли. А наскребя в конце концов нужную сумму, открыли кафе в Кокубундзи, студенческом районе в западных пригородах Токио. Шел 1974 год.
В то время, чтобы открыть свой бизнес, молодежи требовалось несравнимо меньше денег, чем сегодня. Поэтому всюду как грибы росли заведения тех, кто, подобно мне, не желал устраиваться на фирму. Рестораны, чайные, мелочные и книжные лавки… Даже около нашего кафе было несколько заведений, открытых моими ровесниками. Еще не пропали осколки былого студенческого движения, и контркультура вокруг клубилась. В ту эпоху в системе еще оставались «щели».
Я притащил свое старое пианино и по выходным устраивал вечера живой музыки. В Кокубундзи хватало молодых джазовых музыкантов, и все они с радостью (наверное) приходили поиграть за нашу скромную плату. Многие из них впоследствии стали известными музыкантами, и я иногда встречаю их в токийских джазовых клубах.
Я занимался любимым делом, но жил весь в долгах, выплаты по которым были постоянной головной болью. Я был должен как банкам, так и друзьям. Однажды, так и не сумев раздобыть денег на ежемесячный взнос для погашения кредита, мы с женой шли по вечерней улице, опустив глаза, и наткнулись на утерянные кем-то деньги. Было ли это просто совпадением или божественным вмешательством, но сумма оказалась ровно той, которой нам не хватало. Ее во что бы то ни стало нужно было внести на следующий же день, и находка воистину была спасением (в узловые моменты моей жизни случаются такие чудеса). По совести говоря, эти деньги полагалось бы сдать в полицию, но в тот момент мы просто не нашли в себе сил на такое благородство.
И все-таки это было здорово. Вне всяких сомнений. Я был молод, здоров как бык, целыми днями напролет слушал любимую музыку и был полным хозяином своих владений, пусть и крохотных. Мне не нужно было спешить по утрам на работу в переполненном поезде, посещать скучные собрания и кланяться начальству, которого на дух не переносишь. А еще я мог встречаться с разными интересными людьми.
Так или иначе, моя жизнь на третьем десятке состояла из физического труда с утра до ночи (приготовления сандвичей, смешивания коктейлей, выпроваживания тех, кто перебрал) и погашения долгов. В какой-то момент здание, в котором наше кафе находилось, решили перестраивать – тогда мы перебрались в район Сэндагая в центре столицы. Помещение там было новое и просторное; мы поставили там рояль. Для этого пришлось еще сильнее залезть в долги. Жизнь легче не становилась. Оглядываясь на это время, я в основном вспоминаю, как много приходилось работать. Обычно двадцатилетние живут веселее; я же не мог позволить себе почти никакого веселья – ни по времени, ни по деньгам. Но в редкую минуту досуга удавалось что-нибудь почитать. Как бы я ни был занят, какой бы тяжелой ни была жизнь, как бы я ни выматывался – книги наряду с музыкой продолжали быть для меня источником огромного удовольствия. Единственного удовольствия, которого у меня никто не смог бы отнять.
Возраст тем временем подходил к тридцати. Наш бизнес мало-помалу стал демонстрировать стабильность. Долги еще оставались, прибыль то росла, то падала, расслабляться было рано – но, по крайней мере, появилось ощущение, что мы все делаем правильно.
Солнечным апрельским днем 1978 года я пришел посмотреть бейсбол на токийский стадион «Дзингу», невдалеке от моего дома. В матче открытия очередного сезона Центральной лиги встречались «Ласточки Якулт» и хиросимский «Карп». Матч был дневным, начинался в час.
Я уже тогда болел за «Ласточек» и мои бесцельные прогулки нередко приводили меня на стадион.
«Ласточки» в то время были заведомо более слабой командой (слабостью отдавало уже само название): вечный аутсайдер со скромным бюджетом и без единого звездного имени в составе. Понятно, что и особой популярностью они не пользовались. Даже на матче открытия дальние трибуны за аутфилдом пустовали; я единственный растянулся на них, открыл пиво и стал следить за игрой. Так называемые трибуны за аутфилдом стадиона «Дзингу» в ту пору не имели скамеек – вместо них шел травяной склон. Ясное небо, ледяное пиво, подзабытая за зиму зелень травы, белый мяч, такой отчетливый на зеленом фоне… Лидером нападения «Ласточек» был худой и никому не известный американец по имени Дэйв Хилтон, он шел первым в очереди. Четвертым был Чарли Мануэль, позднее прославившийся как тренер «Кливленд Индианз» и «Филадельфия Филлис» – в те времена мощный и бесстрашный бэттер, прозванный японскими болельщиками «Красным дьяволом».
Первым подающим у команды из Хиросимы был, кажется, Есиро Сотокоба. У «Ласточек» – Такэси Ясуда. Во второй половине первого иннинга Хилтон красиво отбил влево первую же подачу Сотокобы и сделал дабл – успел добежать до второй базы. Над стадионом «Дзингу» повисло эхо сочного щелчка биты по мячу, тут и там раздались россыпи аплодисментов. В этот самый момент – без какой-либо связи с происходящим – я вдруг подумал: «Мне под силу написать роман».
Я до сих пор помню свое тогдашнее ощущение. Точно что-то неспешно спорхнуло с небес прямо в мои подставленные руки. Почему именно в мои – непонятно. Я не понимал этого тогда и не понимаю сейчас. Но какова бы ни была причина, это произошло. Возможно, это стоит назвать чем-то вроде откровения. Может быть, еще лучше подошло бы слово epiphany. Так или иначе это стало поворотным пунктом всей моей жизни. Тот самый момент, когда Дэйв Хилтон зарядил свой красавец-дабл на стадионе «Дзингу».
Матч закончился (помню, что «Ласточки» выиграли), я доехал на поезде до Синдзюку, купил там писчей бумаги и перьевую ручку. Компьютеры и ворд-процессоры тогда еще не вошли в обиход, приходилось выводить иероглиф за иероглифом вручную. Но и в этом было какое-то свежее ощущение. Хорошо помню волнение в груди. Ведь писать ручкой по бумаге я к тому времени совсем отвык.
Свой роман я писал ночами, после работы, за кухонным столом. Кроме этих нескольких часов до рассвета, у меня практически не было свободного времени. В таком режиме примерно за полгода я написал роман «Слушай песню ветра». Когда я заканчивал первый черновик, подошел к концу и бейсбольный сезон. «Ласточки Якулт», опрокинув все прогнозы, выиграли Центральную лигу, а в финале Японской Серии одолели победителей Тихоокеанской лиги, грозных «Ханкю Брейвз». Это воистину был сезон чудес – сердце выпрыгивало из груди.
«Слушай песню ветра» – короткий роман, почти повесть. Тем не менее он отнял у меня много времени и сил. Само собой, сказалась нехватка свободных часов, но основная закавыка была в том, что я понятия не имел, как пишутся романы. Сказать по правде, я зачитывался русскими романами XIX века и лихо закрученными американскими детективами – современной же японской литературы даже в руки не брал. Соответственно, не знал, какого рода романы сейчас читаются в Японии, и не понимал, как вообще можно написать роман на японском языке.
Первые несколько месяцев я писал по схеме «а попробую-ка вот так!» – но, перечитав получившееся, остался не в восторге. Романная форма была соблюдена, но текст получился скучным, души не затрагивал. А если так чувствовал сам автор, то что сказал бы читатель? «Нет у меня таланта романиста», – разочарованно сказал я себе. При обычном раскладе тут бы все и закончилось, но мои ладони еще хранили ощущение того epiphany, которое опустилось в них на трибунах стадиона «Дзингу».
В моем тогдашнем неумении, если хорошо подумать, не было ничего удивительного. Невозможно взять и выдать шедевр, не имея за спиной никакого писательского опыта. Не нужно задаваться целью написать роман мастерски, подумал я. Мастерским он все равно не будет. Лучше выбросить из головы сложившиеся шаблоны «романа» и «литературы», взять свои мысли и чувства, как есть – и попробовать описать их свободно, как пишется.
Однако легко сказать: «Опиши мысли и чувства свободно». Когда не имеешь опыта, это-то и есть самое трудное! Я решил переформатировать весь процесс и отказаться от бумаги и ручки. Именно они тянули в сторону «литературности». Взамен я достал из чулана пишущую машинку «Оливетти» с латинским шрифтом. И в порядке эксперимента попытался начать роман по-английски. Уж пробовать, так пробовать!
Конечно же, мой английский оставлял желать лучшего. Ограниченный словарный запас, примитивный синтаксис, вынужденно короткие предложения. В голове могли роиться сколь угодно сложные мысли, но с таким инструментарием их было не выразить. Содержание облекалось в слова попроще, идеи формулировались попонятнее, с описаний безжалостно стесывалось лишнее, и всему придавалась компактная форма, чтобы легче было впихнуть в тесное вместилище. Получалась совсем не изящная словесность. Но пока я бился над ней, продвигаясь вперед, мало-помалу стало вырабатываться нечто похожее на мой собственный прозаический ритм.
Я был японцем, вырос в Японии и с детства говорил только по-японски. Поэтому система, которую я из себя представлял, была похожа на сарай, битком набитый японскими словами и выражениями. Когда в попытках литературно выразить свои чувства и мысли я принялся ворошить все это добро, сарай обвалился. Попытки же писать на иностранном языке, с ограниченным вокабуляром, до такого не доводили. Я обнаружил тогда, что чувства и мысли можно успешно выражать даже ограниченным числом слов и выражений, если правильно сцеплять их друг с другом. Специально изыскивать сложные слова и стремиться поразить читателя красотой слога вовсе не обязательно.
Много позже я узнал об Аготе Кристоф – писательнице, создавшей несколько блестящих романов, следуя примерно такой же схеме. Венгерка, она бежала в Швейцарию во время волнений 1956 года и там начала писать прозу по-французски, наполовину вынужденно. Французский был для нее иностранным языком, который ей пришлось выучить не от хорошей жизни. Но попытки писать прозу на этом языке вылились в рождение оригинального литературного стиля – ритмичного переплетения коротких фраз, искренней простоты словоупотребления и убедительной изобразительности без эмоциональных излишеств. За этим неброским фасадом ощущалась спрятанная атмосфера загадочности. Хорошо помню чувство легкой ностальгии при первой встрече с книгами Кристоф. Ведь ее первый франкоязычный роман «Толстая тетрадь» был написан в 1986 году; я же написал «Слушай песню ветра» на семь лет раньше, в 1978-м.
Открыв все эти интересные эффекты от письма на иностранном языке и освоив собственный прозаический ритм, я засунул пишущую машинку обратно в чулан и снова вытащил писчую бумагу и ручку. Сел за стол и принялся «переводить» на японский написанную по-английски главу. Впрочем, дословным переводом это не было, здесь скорее подошло бы слово «пересадка». В ее ходе с неизбежностью обозначились контуры нового японоязычного литературного стиля. Стиля, который должен был стать моим. Стиля, собственноручно мною открытого. «Да, – подумал я, – вот так уже можно писать по-японски». Точно чешуя сползла с глаз.
Иногда мне говорят: «Проза у тебя – прямо как перевод». Что на самом деле значит «как перевод», мне до конца не ясно. Думаю, в каком-то смысле это сказано в точку, а в каком-то смысле – мимо. Первую главу книги я действительно «переводил» на японский – так что доля истины в таком суждении, наверное, есть, – но все-таки это относится к процессу письма и больше ни к чему. Я всего лишь хотел добиться динамичного и «нейтрального» стиля, свободного от ненужного украшательства. Писать на «разжиженной версии японского» я не собирался, просто моей задачей было отойти как можно дальше от так называемого «литературного языка» и обрести свой собственный, естественный голос. А для этого требовались решительные шаги. Скажу даже так: японский язык был для меня тогда функциональным инструментом – и, пожалуй, не более того.
Некоторые восприняли это как оскорбление японского языка. Но язык – устойчивая структура, он обладает прочностью, проверенной долгими веками. Невозможно представить, чтобы его саморегулирование было повреждено чьим-то языковым пользованием – пусть даже самым разнузданным. У каждого писателя есть неотъемлемое право экспериментировать с языком в пределах, ограниченных только возможностями самого языка; без такого авантюризма просто не рождалось бы ничего нового. Мой стиль – это не стиль Танидзаки и не стиль Кавабаты. И это естественно. Ведь я самостоятельный писатель, которого зовут Харуки Мураками.
Когда мне позвонили из редакции литературного журнала «Гундзо» со словами «Мураками-сан, ваш роман «Слушай песню ветра» вошел в шорт-лист премии для начинающих авторов», стояло весеннее воскресное утро. С открытия сезона на стадионе «Дзингу» прошел без малого год, за который я успел встретить тридцатилетие. Шел уже, наверное, двенадцатый час, но я накануне работал допоздна и поэтому все еще сладко спал. Схватив спросонья трубку, я плохо понимал, о чем идет речь. Честно сказать, у меня совершенно вылетело из памяти, что я отсылал рукопись в редакцию «Гундзо». Книга была закончена, кому-то передана – и после этого зуд что-то писать напрочь пропал. Вообразить было трудно, что созданная нахрапом вещь способна претендовать на какой-то шорт-лист. Рукопись существовала в единственном экземпляре. Не войди роман в шорт-лист, она попросту исчезла бы (издательство рукописи не возвращало). Возможно, тогда и не появился бы мой второй роман. Жизнь – сплошное чудо.
По телефону мне сказали, что в шорт-лист вошло пять произведений, считая мое. «Ого!» – подумал я, но из-за сонливости еще не прочувствовал этого как следует. Вылез из постели, умылся, оделся и вышел прогуляться с женой. Проходя мимо начальной школы по соседству, заметил сидящего в кустах почтового голубя, подобрал и понял, что у него перебито крыло. К лапке была прикреплена металлическая пластинка с надписью. Я бережно взял голубя обеими руками и понес к полицейской будке на Аояма-Омотэсандо. Она была ближайшей. Идя по переулкам Синдзюку, я чувствовал ладонями тепло и мелкую дрожь этого раненого голубя. Воскресенье было ясным и свежим; деревья, здания и витрины вокруг красиво поблескивали на ярком солнце.
И вот здесь-то меня настигло осознание происходящего. Я вдруг ощутил уверенность в том, что получу премию журнала «Гундзо», стану писателем и завоюю известный успех. Моя убежденность была дерзкой, но искренней. Я точно знал, что это случится. Меня убеждала не логика, но нечто вроде интуиции.
«Пинбол-1973» я написал в следующем году, как продолжение «Песни ветра». Я так же продолжал работать в своем кафе и писал роман по ночам, за кухонным столом. Со смесью нежности и легкого смущения я называю эти два своих романа «кухонной прозой». Вскоре после окончания «Пинбола-1973» я принял решение продать бизнес, целиком посвятил себя литературе и начал писать настоящий большой роман «Охота на овец». Этот роман я считаю подлинным началом своей писательской карьеры.
В то же время два произведения «кухонной прозы» тоже занимают особое место в моей карьере как писателя. Они для меня – как старые друзья. С ними наверняка уже не встретишься и не поговоришь – но и не забудешь об их существовании. Для меня тогдашнего они важны и незаменимы. Они поддерживали меня на моем пути и согревали мне душу.
И тридцать лет спустя я отчетливо помню тяжесть вдруг наполнившихся ладоней в весенний день на трибунах стадиона «Дзингу». И помню тепло раненого голубя в тех же ладонях, когда в другой весенний день год спустя я подобрал его у начальной школы Сэндагая. Всякий раз, когда я думаю о том, что значит «написать роман», у меня всплывают в памяти эти ощущения. Такого рода память заставляет меня верить в то, что я все-таки ношу в себе нечто, и мечтать о том, во что это нечто можно воплотить. Прекрасно, что эти чувства до сих пор во мне живы.
Июнь 2014 г.
Слушай песню ветра
1
«Такой вещи, как идеальный текст, не существует. Как не существует идеального отчаяния».
Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенчестве. Что это означает на самом деле, я понял значительно позже – а тогда это было неплохим утешением. Идеальных текстов не бывает – и все.
Тем не менее, как только дело доходило до того, чтобы написать что-нибудь, на меня накатывало отчаяние. Потому что круг возможных тем был ограничен. Например, про слона я еще мог что-то написать, а вот про то, как со слоном обращаться, – уже вряд ли. Такие дела.
Восемь лет передо мной стояла эта дилемма. Целых восемь лет. Срок немалый.
Но пока учишься чему-то новому, стареть не так мучительно. Это если рассуждать абстрактно.
С двадцати с небольшим лет я все время стараюсь жить именно так. В ответ – бессчетные оплеухи, непонимание, обман, но в то же время – и драгоценный опыт. Приходили какие-то люди, заводили со мной разговоры, с грохотом проносились надо мной, как по мосту, и больше не возвращались. Я же сидел тихо, даже рта не открывал. И так встретил последний год, который оставался мне до тридцатника.
А сейчас думаю: дай-ка расскажу.
Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа все останется на своих местах. В конце концов, тексты пишутся не для самоисцеления, а только ради слабой попытки на этом пути.
Однако, честно все рассказать чертовски трудно. Чем больше я стараюсь быть честным, тем глубже тонут во мраке нужные слова.
Я не собираюсь оправдываться. По крайней мере, лучше я пока написать не могу. Прибавить нечего. А еще вот что я думаю. Вдруг, забравшись в будущее – на несколько лет или даже десятилетий, – я обнаружу, что спасен? Тогда мои слоны вернутся на равнину, и я найду для мира слова красивее нынешних.
* * *
В сочинении текстов я многому научился у Дерека Хартфильда. Можно сказать, всему. Сам Хартфильд, к сожалению, был писателем во всех отношениях бесплодным. Если почитаете, сами увидите. Корявый текст, дурацкие темы, неуклюжие сюжеты. Однако, несмотря на все это, он был из тех немногих писателей, которые могли из текста сделать оружие. Современникам – таким, как Хемингуэй или Фицджеральд, – он определенно не уступал в боевой выправке. Просто ему, Хартфильду, до конца дней не удавалось найти противника. Собственно, в этом и состояло его бесплодие.
Восемь лет и два месяца он вел эту бесплодную битву, а потом умер. Солнечным воскресным утром в июне 1938 года, держа в правой руке портрет Гитлера, а в левой – зонтик, он прыгнул с крыши «Эмпайр-Стейт-Билдинг». Его смерть, равно как и жизнь, особых разговоров не вызвала.
Первая книга Хартфильда попала мне в руки случайно – они не переиздавались. Я заканчивал тогда среднюю школу и страдал от кожной болезни в паху. Книгу мне подарил дядя, а через три года он заболел раком кишечника. Его искромсали вдоль и поперек, напихали пластиковых трубок во все входы и выходы – он намучился и умер. Когда я в последний раз видел его, он напоминал хитрую обезьянку, коричневую и сморщенную.
* * *
Всего у меня было три дяди – еще один умер в предместьях Шанхая. Через два дня после окончания войны он наступил на им же закопанную мину. Единственный дядя, оставшийся в живых, стал фокусником и ездит с выступлениями по курортам.
* * *
Хартфильд так высказался о хорошем тексте: «Процесс написания текста есть не что иное, как подтверждение дистанции между пишущим и его окружением. Не чувства нужны здесь, а линейка». («Что плохого, если вам хорошо?», 1936 г.)
Зажав в руке линейку, я начал робко осматриваться. Дело было в год смерти президента Кеннеди – выходит, прошло уже пятнадцать лет. Целых пятнадцать лет я был занят тем, что выкидывал всё и вся. Как из самолета с отказавшим мотором для облегчения веса выбрасывают сначала багаж, потом сиденья, а в конце концов – несчастного бортпроводника, – так и я пятнадцать лет выкидывал всякую всячину. Но взамен почти ничего не получил.
Нет уверенности, что я все делал правильно. Стало легче, это да – но жутко при мысли о том, что останется от меня, когда придется встретить смерть. После кремации – неужели одни косточки?
«Когда душа темна, видишь только темные сны. А если совсем темная – то и вовсе никаких». Так говорила моя покойная бабушка.
В ночь, когда бабушка умерла, я протянул руку и тихонько закрыл ей веки. В это мгновение сон, который она смотрела семьдесят девять лет, тихо закончился, как короткий летний дождь, бивший по мостовой. Не осталось ничего.
* * *
И еще насчет текста. Последний раз.
Создание текста для меня – процесс мучительный. Бывает, за целый месяц ничего путного из себя не выдавить. Еще бывает, что пишешь три дня и три ночи – а написанное потом все истолкуют как-нибудь не так.
Но вместе с тем, писать текст – это штука веселая. Ей гораздо легче придать смысл, чем преодолению жизни.
Когда подростком я обратил на это внимание, то так удивился, что целую неделю ходил обалдевший. Казалось, стоит чуть пошевелить мозгами, как весь мир поменяет ценности, время потечет по-другому… Все будет, как я захочу.
То, что это ловушка, я обнаружил значительно позже. Разделив блокнот линией на две половины, я выписал в правую все, чего достиг за это время, а в левую – все, что потерял. Потерял, растоптал, бросил, принес в жертву, предал… До конца перечислить так и не смог.
Между нашими попытками что-то осознать и действительным осознанием лежит глубокая пропасть. Какой бы длины линейка у нас ни была, эту глубину нам не промерить. Все, что я могу передать на бумаге, – не более, чем перечень. Никакой не роман, никакая не литература – вообще не искусство. Просто блокнот, разделенный надвое вертикальной чертой. А что до морали – ну, может, немножко будет и ее.
Если же вам нужны искусство и литература, читайте греков. Ведь для того, чтобы родилось истинное искусство, совершенно необходим рабовладельческий строй. У древних греков рабы возделывали поля, готовили пищу и гребли на галерах, а горожане в это время предавались стихосложению и упражнениям в математике под средиземноморским солнцем. И это было искусство.
А какой текст может написать человек, посреди ночи роющийся в холодильнике на пустой кухне? Только вот такой и может.
Это я о себе.
2
История началась 8 августа 1970 года и закончилась через 18 дней – то есть 26 августа того же года.
3
– ВСЕ БОГАТЫЕ – ГОВНЮКИ!
Крыса выкрикнул это мрачно, упираясь локтями в стойку и повернув голову ко мне.
Не исключено, что слова предназначались какой-нибудь кофемолке у меня за спиной. Я сидел рядом, и специально орать необходимости не было. Так или иначе, но после вопля Крыса принял довольный вид и снова принялся за пиво.
Впрочем, никто вокруг и не слышал, как Крыса кричал. Тесное заведение было битком набито посетителями, и все орали точно так же. Зрелище напоминало тонущий пароход.
– Паразиты! – сказал Крыса и тупо помотал головой. – Они ведь, сволочи, сами ничего не могут. Как увижу богатую харю, так прямо с души воротит.
Я кивнул, не отрываясь от стакана со слабым пивом. Крыса замолк и уставился на свои тощие пальцы, поворачивая руки то так, то этак – будто грел у костра. Я смиренно поднял глаза к потолку. Пока он не проведет ревизию всех десяти пальцев, одного за другим, разговора не получится. Всегда так.
За лето мы с Крысой выпили 25-метровый бассейн пива и покрыли пол «Джейз-бара» пятисантиметровым слоем арахисовой шелухи. Если бы мы этого не делали, то просто бы не выжили, такое скучное было лето.
Над стойкой «Джейз-бара» висела гравюра, вся выцветшая от табачного дыма. Когда бывало нечем заняться, я глазел на нее часами, и она не надоедала мне. Изображение на ней подошло бы для теста Роршаха. Я, например, видел двух зеленых обезьян – они сидели друг напротив друга и перекидывались двумя сдутыми теннисными мячиками.
Когда я сказал об этом бармену Джею, он внимательно посмотрел на гравюру и флегматично произнес:
– Обезьяны так обезьяны…
– А ты что видишь? – допытывался я.
– Левая обезьяна – это ты, а правая – я. Я бросаю тебе пиво, а ты мне – деньги.
Я допивал пиво под глубоким впечатлением от сказанного.
– Тошнит меня от них!
Это Крыса закончил инспекцию своих пальцев и вернулся к разговору.
Богатых Крыса ругал не в первый раз – он их и вправду ненавидел. Сам был из семьи далеко не бедной – но, стоило ему об этом напомнить, отвечал: «Я же не виноват, что так вышло!» Иногда (чаще – перебрав пива) я говорил: «Нет, ты виноват!» – и после чувствовал себя препогано. В словах Крысы все же была доля истины.
– А знаешь, почему я богатых не люблю?
В тот вечер Крыса решил развить тему. Так далеко этот разговор еще не заходил.
Я помотал головой – не знаю.
– Потому что, вообще говоря, богатые совсем мозгами не шевелят. Без фонаря и линейки они и жопу себе почесать не смогут.
«Вообще говоря» было у Крысы излюбленным выражением.
– Понятно.
– Эти сволочи о главном не думают. Прикидываются только, что думают. А все почему?
– Ну, почему?
– Не надо им это. Конечно, чтобы стать богатым, голова немножко нужна. А чтобы им оставаться – уже нет. Это как спутник – ему тоже бензина не надо. Знай себе крутись. А я – не такой, и ты тоже не такой. Нам, чтобы жить, надо обо всем думать. От завтрашней погоды – и до размера затычки в ванной. Правильно?
– Ага.
– Ну вот.
Сказав все, что хотел, Крыса достал из кармана салфетку и со скучающим видом прочистил нос. Я никогда не мог понять, где он серьезен, а где нет.
– Но ведь, в конце концов, все умрут, – закинул я удочку.
– Само собой. Все когда-нибудь умрут. Но до этого надо еще полсотни лет жить. А жить пятьдесят лет, думая, – это, вообще говоря, гораздо утомительнее, чем жить пять тысяч лет, ни о чем не думая. Правильно?
А ведь правильно…
4
Я познакомился с Крысой три года назад, весной, когда мы поступили в университет. Оба сильно напились, и уже не вспомнить, по какому поводу, в пятом часу утра оказались в его черном шестисотом «фиате». Наверное, захотели кого-нибудь навестить.
Так или иначе, мы были пьяны в дым. Вдобавок стрелка спидометра показывала восемьдесят. Нас спасла только улыбка Фортуны: снеся парковую ограду, пропахав клумбу рододендронов и со всего размаху въехав в каменный столб, мы не заработали ни ушиба.
Придя в себя, я вышиб ногой поломанную дверь и вылез наружу. Крышка капота отлетела метров на десять и приземлилась у клетки с обезьянами, а передок «фиата» вогнулся точно по форме столба. Грубо разбуженные обезьяны страшно негодовали.
Крыса сидел, вцепившись обеими руками в руль и согнувшись пополам, – но не потому, что повредил себе что-то, а потому, что блевал съеденной час тому назад пиццей на приборную доску. Я забрался на крышу и через люк заглянул внутрь.
– Ты как?
– Да ничего… Малость перепил только. Блюю…
– Вылезти можешь?
– Если вытащишь.
Крыса заглушил двигатель, взял с приборной доски пачку сигарет и сунул ее в карман. Потом схватился за мою руку и медленно выбрался наружу. Сидя на крыше «фиата» и глядя на начинавшее белеть небо, мы выкурили по нескольку сигарет. Мне почему-то вспоминался фильм про танкистов с Ричардом Бёртоном в главной роли. Уж не знаю, о чем думал Крыса.
– Да-а-а… – сказал он минут через пять. – Повезло нам с тобой. Ты подумай, ни царапины. Разве такое бывает?
– И не говори, – ответил я. – Только машине-то, наверное, кранты?
– Да бог с ней. Машину можно новую купить. Везение не купишь!
Я с удивлением посмотрел на него.
– Ты что, богатый?
– Похож, да?
– Так это же хорошо…
Крыса не ответил, только недовольно потряс головой. И повторил:
– А все-таки нам с тобой повезло.
– Это точно…
Затоптав сигарету, Крыса щелчком пальца забросил окурок в клетку к обезьянам.
– Слушай, – сказал он, – может, нам с тобой объединиться в команду? Мы, за что ни возьмемся, все так славно получается!
– А с чего начнем?
– Давай пиво пить.
В автомате неподалеку мы купили с полдюжины банок и побрели к морскому берегу. Растянувшись на пляже, все выпили и стали смотреть на море. Погода была замечательная.
– Зови меня «Крыса», – сказал он.
– Почему «Крыса»? – удивился я.
– Уже не помню. Давно прилепилось. Сначала жутко не нравилось, а теперь нормально. Ко всему привыкаешь.
Мы побросали пустые банки в море, прислонились к волнорезу и часок вздремнули, с головой накрывшись пальто. Проснувшись, я почувствовал, как по всему телу разливается какая-то непонятная жизненная сила. Чудесное ощущение.
– Сто километров могу пробежать, – сказал я Крысе.
– Я тоже, – сказал Крыса.
На самом же деле, нам предстояло выплачивать муниципалитету деньги за ремонт в парке с рассрочкой на три года и с процентами.
5
К моему удивлению, Крыса ничего не читал. Никогда не видел, чтобы он читал печатный текст – кроме спортивных газет и рекламных листков. Когда я, убивая время, брался за какую-нибудь книжку, он с любопытством в нее заглядывал – прямо-таки муха, изучающая мухобойку.
– А зачем ты книжки читаешь?
– А зачем ты пиво пьешь?
Мы закусывали маринованной ставридой и овощным салатом. Отвечая вопросом на вопрос, я даже не глядел в сторону Крысы. Он задумался и минут через пять произнес:
– В пиве что хорошо? Оно все в мочу уходит, без остатка. Как всухую выиграл у кого-нибудь.
Он сказал это и посмотрел, как я жую.
– А зачем ты книжки читаешь?
Я проглотил последний кусок ставриды, запил пивом и убрал тарелку. Рядом лежал недочитанный том «Воспитания чувств». Я взял его и пальцами пробежался по обрезу страниц.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?