Текст книги "Клятва. История сестер, выживших в Освенциме"
Автор книги: Хэзер Дьюи Макадэм
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Узницы-немки, которые, по всей видимости, здесь главные над нами, кидают нам шерстяные робы. У курток на груди русские знаки различия. Мы теребим их в руках, потом пытаемся примерить, но быстро выясняется, что для большинства из нас они слишком велики. Рядом со мной высокая женщина, и штаны ей, наоборот, коротки. «Вот, попробуй мои», – предлагаю я. Мы обмениваемся. Женщины вокруг нас занимаются тем же, пытаясь подобрать одежду, которая не будет с них спадать. Мне противно натягивать на себя штаны без нижнего белья. Я обнюхиваю темно-зеленую шерстяную рубаху, меня воротит от того, что она сырая. Пуговиц на ней нет, зато есть дырки и красно-бурые продолговатые пятна. «Они их даже не выстирали!» – отмечаю я. На ощупь оцениваю, смогу ли я позже оттереть грязное пятно. И тут вижу, что это не грязь. Это что-то липкое. С приторным запахом. Сердце мое сжимается. Я оглядываю женщин, которые уже оделись. Они еще не успели высохнуть после дезинфекции и попросту рады накинуть на себя хоть что-нибудь. Они тоже, как и я, поначалу ничего не замечают и предпочитают думать, что дырки на их одежде – работа моли, а не следы от пуль. Они не видят, что пятна – это никакая не грязь, а кровь. Словно ягнята перед бойней, мы ходим друг за дружкой, не зная, что нам еще делать. Стараясь не обращать внимания на кисло-сладкий запах засохшей крови и на то, как шерсть царапает мои соски, я стыдливо натягиваю рубаху. Что будет дальше?
В последней комнате лежит груда деревяшек с кожаными ремешками. Это, вероятно, вместо обуви. Мы снова пытаемся помочь друг дружке подобрать подходящую пару, но эти штуковины сделаны не парами. Они вообще не предназначены для того, чтобы их носили люди. Шаркая, я выхожу на лагерную дорогу и возвращаюсь на место. Мы стоим стройной колонной по пять – лысые, практически босые и в форме мертвецов. Начинает моросить.
– Стройся! – Муштра здесь – обычная рутинная практика. Нам ничего не остается делать, кроме как подчиняться приказам. – Марш!
Одной рукой придерживая полы своей смрадной рубахи, а другой – сползающие с бедер штаны, я марширую, не успев еще отбросить ложное чувство стыдливости.
Мы топаем неуклюже, стараясь не споткнуться в своих сандалиях и не потерять их.
Пройдя первые четыре блока, мы сворачиваем в блок 5.
Мы настолько поглощены задачей не дать одежде свалиться с нас, что не замечаем, в какое помещение нас привели, пока сзади не захлопывается дверь и не раздается щелчок засова. Мы взаперти. Мы стоим чуть ли не на головах друг у друга, среди соломы, запачканной кровью. На нас прыгают блохи, покрывая кожу черным слоем.
Мы пытаемся прикрыть одеждой лица, а они прыгают на наши голые головы, на руки, на любой незащищенный клочок тела. В соломе кишат голодные вши, мы чувствуем их пальцами ног.
Мы слишком долго подчинялись и молчали. Но тут нас прорвало. Мы бежим к двери и начинаем что есть силы стучать в нее. «Выпустите нас! Выпустите!» Колотим в стены нашей тюрьмы руками и ногами. «Этого не может быть! – вопят вокруг. – Пожалуйста, выпустите нас! Мы ничего не сделали. Это явно ошибка. Помогите!»
Лица искажены страданиями, му́кам нет конца. Но это запоздалый бунт: уже ничего не изменить. Тут никакая не ошибка, просто мы слишком долго не понимали происходящего. Мы бросаемся на этот оплот несправедливости с голыми руками. Но нам уже не до рассуждений. Пусть произойдет все что угодно – это все равно лучше, чем остаться наедине с «фактами», которые ползают и скачут под нашими ногами.
Я устала от постоянного напряжения и борьбы с приступами отчаяния. Устала видеть печать обреченности на лицах окружающих меня женщин. Грязь, вонь, далекий лай сторожевых собак – невыносимо… Всю ночь я корчусь на полу – вымотанная до предела и ожидающая чего-то еще худшего. Уже несколько дней не было ни воды, ни еды – совсем. Я не могу спать, но некоторые заснули. Точнее, провалились в полубессознательное состояние, отключились, не в силах больше чувствовать, как их заживо едят жуткие насекомые.
Дверь в блоке 5 открывается в четыре утра. Я так и просидела всю ночь, не сомкнув глаз. Все плетутся строиться и отправляются на поверку – все, кроме одной женщины. После пинка охранника она остается неподвижной. Она уже никогда не будет двигаться.[19]19
Точно неизвестно, в каком именно блоке умерла двадцатипятилетняя Иогана Грунвальдова, но именно она умерла первой. На следующий день, 28 марта 1942 года, умерла вторая девушка – Марта Корнова. Ей было 20 лет.
[Закрыть]
Пока нас пересчитывают, мы тихо стоим, нам нельзя ни на миллиметр нарушить строй наших аккуратных шеренг по пять. Я не поворачиваю головы. Не переминаюсь с ноги на ногу. Все тело чешется от укусов и от раздражающей голую кожу шерстяной ткани. Я быстро чиркаю большим пальцем по ноге, и это единственное движение, которым я могу себя побаловать.
Нас делят на две равные группы. Мы получаем миски для чая, но на всех их не хватает. Кому-то достается одна на двоих, начинаются споры, некоторые миски вообще куда-то исчезают. Уже ближе к полудню нам выдают, наконец, нечто, напоминающее чай, по ломтю хлеба и кусочку маргарина, который шмякают прямо в голую ладонь. Я замечаю, что все быстро заглатывают свою еду – слишком быстро для расстроенных от нерегулярного питания желудков. Находятся такие, кто снова становится в очередь в надежде на добавку, но добавок здесь не дают. За такую наглость бьют. Я неторопливо размазываю маргарин, медленно жую, словно ем нормальный обед. У чая странный вкус, но мне наплевать. Я делаю маленькие глотки, заставляя себя растянуть питье и убеждая организм, что он теперь сыт и что еды полно.
В первый день мы занимаемся уборкой в блоке 10. Я двигаюсь словно в тумане: вытираю пыль, подметаю, мою, одновременно пытаясь не дать рубахе расстегнуться на груди и поддерживая штаны. Мы работаем тихо. Я благодарна уже за то, что меня выпустили из нашего блока с его вшами и блохами. Заняться здесь особо нечем, кроме как наблюдать и делать выводы. Я почти сразу замечаю, что немцев трудно назвать организованными – скорее они беспечны и безалаберны. Но это ничего не меняет: безалаберны они или нет, мы все равно в их власти.
Я стою у ограды и не знаю, о чем лучше молиться – чтобы Данку никогда здесь не увидеть или чтобы мы нашли друг друга, если ей все равно суждено попасть в лагерь. Интересно, узнает ли она меня? И узнаю ли я ее? В моем сердце, тонущем в нарастающей волне отчаяния, осталась лишь одна последняя надежда – что Данке удастся спрятаться в Словакии.
Но всеми внутренностями я чую, что она окажется здесь – причем очень скоро.
Через двор я замечаю на эсэсовке свои милые белые сапожки с красным рантом. Мне хочется сказать ей что-нибудь, снять с нее эти сапожки и натянуть их на свои ноги. Но я сдерживаю этот порыв и возвращаюсь в блок.
– Стройся! Стройся! – Мы собираемся в аккуратные шеренги по пять. Пока нашу тысячу пересчитывают, солнце начинает уходить за горизонт.
Лагерь разделен на две части бетонной стеной. Мужские блоки – по другую сторону от нее, но со второго этажа мы можем видеть друг друга через колючую проволоку. В надвигающейся темноте я стою у окна второго этажа и разглядываю тех же мужчин, что разглядывала вчера. По крайней мере, с виду они те же. Во всех блоках Аушвица есть окна на фасадах, и на втором этаже их можно открыть и пообщаться с мужчинами по ту сторону стены. Они истощены, но им не терпится услышать новости из внешнего мира и подружиться с нами.
Я подхожу к окну и плюю в ладонь. Отражение в стекле темное и мутное, но я все равно стою и оттираю грязь с лица, размазываю по коже следы слез, чтобы нацисты не решили, будто я из-за них плачу. Я тру свой череп, словно у меня там есть волосы. Бесполезный, но успокаивающий жест напоминает о том, как приглаживала мне волосы мамина рука. Я тут же пресекаю эти мысли; здесь нужно помнить только одно: никаких воспоминаний! Мое отражение в окне пытается сдержать слезы. Мне хочется рвать и метать, но осталась лишь возможность разглядывать то, что перед глазами. Что они делают? Кто это на меня смотрит? Мужчины в лагере больше не кажутся ненормальными. Они такие же, как я.
– Есть кто-нибудь из Польши? – спрашивает человек с другой стороны стены.
Я откликаюсь.
– Могу я чем-нибудь помочь?
– Пригодилась бы веревка – подпоясать штаны… и еще гвоздь. – Это здесь называется «организовать». На самом деле типичное попрошайничество, но, учитывая, насколько опасно в наших обстоятельствах иметь при себе лишние вещи, слово «организовать» звучит вполне уместно.
– Спускайся вниз. Я что-нибудь переброшу. – Это моя первая передачка, и я с благодарным восхищением снимаю веревку с гвоздем с камня, вокруг которого она плотно намотана.
Остаток вечера я посвящаю делению веревки на четыре части, чтобы Эрна с Диной тоже могли подпоясаться.
Я довольно быстро поняла, что изобретательность здесь – вещь не менее важная, чем еда, и потому ни одна мелочь не проходит мимо меня незамеченной, не подвергшейся оценке с точки зрения возможного использования. С помощью камня и гвоздя я пробиваю у ободка своей миски дырку и продеваю в нее веревку – мой новый пояс.
Чтобы рубашка держалась запахнутой, я заправляю ее в штаны и накрепко завязываю пояс. Вот так-то. Моя жизнь зависит теперь от этой драгоценной миски – я могу из нее пить и в ней стирать. Так что нужно брать ее с собой на работу.
Сплю я тоже с ней. Она все время со мной. Она красная[20]20
Красный цвет, согласно древним учениям, – показатель жизненной силы. Он означает, что вы готовы проявить силу духа. – Примеч. ред.
[Закрыть].
Душа в блоке 10 нет, но есть туалет на три «очка» и умывальник. Вместо туалетной бумаги обрывки газет, которые быстро кончаются. Туда всегда очередь, поэтому мы не можем ходить в туалет или мыть руки часто, но, по крайней мере, такая возможность есть. Мы спим на нарах с соломенными матрасами под тонкими одеялами. В первую ночь мы ложимся по двое на одно место, а некоторые нары стоят пустые, дожидаясь новых узниц.
Мои нары у стены с заколоченным досками окном, но я могу смотреть в щель между досок во двор блока 11. Заснуть после стольких бессонных ночей – дело несложное, но вдруг посреди ночи я слышу выстрелы. Очнувшись от сна, лежу на своей соломенной подстилке и пытаюсь плотнее закутаться в одеяло. Но одеяло не может избавить меня от мурашек, бегущих по телу, накрепко привязанная к поясу миска тоже не спасает. Я понимаю: там, где стреляют, сейчас кто-то умирает.
На второе утро поверка проводится столь же рано, а побудка столь же бесцеремонна. Четыре утра. Мы лихорадочно пихаем друг дружку, пытаясь как следует построиться: если не успела встать на место, тебя бьют. Мы, похоже, только и заняты тем, что маршируем туда-сюда, а потом подолгу стоим без дела. По шеренгам проносится шепот: нам сделают татуировки.
Ну как они могут? Мы ведь приехали сюда как рабочие, а не как рабы. Я стою в очереди прямо перед Диной и Эрной. Впереди две сестры. Кажется, их номера 1001 и 1002. Но порядок не имеет значения. Мы – все мы – первые еврейки в Аушвице. У меня номер 1716. У Дины – 1528. У Эрны – 1718…
Делать татуировку больно. Узникам-мужчинам не доставляет никакой радости вновь и вновь вонзать в наши предплечья иглу. Они знают, насколько это болезненно. Но эсэсовцы торопят, и у мужчин нет времени на мягкость и деликатность. С каждым уколом словно лопаются последние пузырьки, оставшиеся от наших «я». Мы заклеймены и пронумерованы, точно скот, и, пытаясь прогнать боль, трем свои локти, как раньше терли обритые головы.
Нацисты начинают наводить порядок. Вне блоков мы подчиняемся «капо», которых назначают из числа узниц-немок. Мы узнаем, что они различаются по цвету треугольной нашивки: зеленый означает, что она здесь за убийство, красный – за политику, черный – за проституцию или асоциальное поведение.
Молодая словацкая еврейка по имени Эльза выбрана нашей «блоковой», старшей над нами, когда мы внутри блока. Ее обязанности – выводить нас на поверку и распределять выдаваемый хлеб по секциям. Еще есть «штубные», старосты секций – они делят хлеб, раздают пайки обитательницам штуб. И блоковые, и штубные часто воруют хлеб. Это несложно заметить, и я почти сразу понимаю, что придется бережно обращаться с тем, что мне дают. Иногда я получаю полпорции, а иногда целую – все зависит от везения и честности старост.
В окно я слышу, как человек за стенкой спрашивает:
– Ты откуда?
– Тылич, возле Крыницы, – отвечаю я.
– Спускайся вниз, – велит он, повернув голову, чтобы следить за тем, куда смотрит охранник на вышке, и бросает мне через колючую проволоку кусочек хлеба. Когда я, выбежав из дверей, хватаю этот кусок, у моих ног приземляется завернутый в бумагу камень. Записку я тоже хватаю и несусь обратно к дверям, пока охранник снова не повернулся лицом к лагерной дороге. Запыхавшись, я уже за дверью кладу хлеб в карман и комкаю записку, а потом как ни в чем не бывало прохожу мимо Эльзиной комнаты. В уголке на втором этаже разворачиваю записку и читаю: «Как прочтешь, порви на мелкие кусочки. Когда нас привезли сюда, здесь было 12 000 русских солдат. Осталось 5000. 7000 расстреляли. На вас их форма. Я из Варшавы». Я рву записку, возвращаюсь на первый этаж и, отстояв очередь в туалет, избавляюсь там от клочков.
На второй день мы уже видавшие виды узники – хлеб едим не торопясь, а чай отхлебываем, словно драгоценнейшую редкость. Миска привязана к поясу, ложка в кармане. На поверку встаем вовремя, поскольку проспавших бьют. Мы быстро учимся.
Снаружи я замечаю человека, который кинул мне хлеб. Он кивает.
Организовав клочок бумаги, я царапаю на нем: «Спасибо за записку. Где убивают русских?» Я пытаюсь забросить камень за стену, но промазываю. Лишь с третьего раза мне удается перекинуть записку через электрическую ограду, и там она падает к ногам того мужчины.
Вертя головой, я стараюсь делать вид, что ничего такого не делаю, и облегченно вздыхаю, убедившись, что моя хилая попытка общения осталась никем не замеченной.
Вдоль блока 1 стоит очередь вновь прибывших хорошо одетых женщин. А с другого конца барака выходят только что обесчеловеченные узницы в русской форме. Мой пульс учащается. Прищурившись против солнца, я внимательно изучаю одно из лиц в толпе – мое сердце узнает его раньше, чем глаза.[21]21
«28 марта [1942 года] …798 еврейским женщинам из Брюнна… присвоены номера 1999–2796» (Czech.) Это был второй массовый завоз евреев. Данка получила номер 2779.
[Закрыть]
– Данка! – Ее прекрасных каштаново-рыжих волос больше нет, но им не сбрить ее мягких, наивных глаз, не испортить ее хорошенького личика.
Карта, составленная на основе воспоминаний Рены. Некоторые детали уточнены директором музея (Освенцим, Польша). Стену между женским и мужским секторами снесли в 1942 году, после перемещения женщин в Биркенау. Звездочкой обозначена стенка, у которой проводились расстрелы
Мои руки так и тянутся обнять ее покрепче. Если бы только прикоснуться к ней – я бы ни за что ее не отпустила, но это невозможно: за новенькими приглядывает человек с автоматом и собакой.
Я держу себя в руках и не двигаюсь с места, но вижу ее, и этот момент узнавания дарит мне смысл и волю к жизни.
Новенькие начинают беспорядочно толпиться, и я, воспользовавшись моментом общей неразберихи, пробираюсь к ним.
– Данка! – Я обхватаю ее хрупкие плечи. Пару мгновений она с ужасом смотрит на пристающую к ней незнакомку. Сердце мое падает вниз: она не узнает меня. Но тут она обнимает меня за шею и сквозь всхлипы шепчет: «Рена!»
– Стройся! Живее! – орут эсэсовцы.
Я одной рукой придерживаю Данку за плечи, чтобы не дать ей свалиться в обморок.
– Когда ты в последний раз ела?
– Не помню. Ох, Рена, это было ужасно. В вагоне такая давка. Мы сидели друг у друга на головах. Просто кошмар!
Меня пугает ее блуждающий взгляд.
– Почему ты вообще здесь очутилась?
– Потому что здесь ты. – У нее такой наивный, молодой голос.
– В смысле?
– Наши друзья хотели укрыть меня на ферме, но я получила твое письмо и сказала им, что поеду работать вместе с сестрой. У меня, кроме тебя, никого нет.
– Данка, тебе не надо было сюда приезжать. Нам обеим надо было остаться в Словакии и спрятаться. Тут плохо… очень плохо.
– Марш! Стройся! – Блоковые пихают нас в шеренгу, чтобы вести новых узниц в блок 5.
– Пойдем. – Я подталкиваю ее и подхожу к Эльзе.
– Привезли мою сестру, она очень проголодалась и устала, – упрашиваю я. – Она не ела с Братиславы. Умоляю тебя, Эльза, позволь ей жить в нашем блоке! Я боюсь за нее.
– Ладно, пусть спит с тобой на одних нарах. – Нам повезло – у Эльзы есть сердце. – Можешь помочь мне на раздаче хлеба и взять себе лишнюю пайку.
Я не спрашиваю, куда денут девушку, которая спала рядом со мной. Я уже знаю: здесь вопросов не задают. Это, пожалуй, эгоистичный поступок, но у меня сестра, которой я должна не дать умереть, а все остальное значения не имеет.
Я понимаю, насколько нелегко Данке. На ее лице изумление и шок. Я постараюсь быть с ней рядом всегда. Можно подумать, я в силах защитить ее от эсэсовцев. Но я в это верю. Обязана верить.
Вечером мы в блоке 10. С каменными лицами уставились в пространство. Я слышу, как человек, с которым я переписываюсь, зовет меня и перебрасывает через стену кусок хлеба с очередной запиской. Я бегу вниз и забираю передачу; с опытом у меня стало больше сноровки и меньше суеты.
– Вот, Данка, еще немного хлеба от собрата-поляка. – Благодарная Эльзе и незнакомому польскому другу за добавки, я делюсь хлебом с Эрной и Диной.
В записке сказано: «Их расстреливают в блоке 11, рядом с вами. Сразу порви».
Взяв Данку за руку, я пару мгновений всматриваюсь в ее лицо. От усталости у нее слипаются глаза, но она рассказывает нам, что с ней произошло.
– А как Зося с детьми?
– Я ничего о них не слышала.
– Может, с ними обойдется.
Шансов на это мало, но мы хватаемся за любую, даже малейшую надежду. Мы начинаем осознавать масштабы творящегося, по нашим щекам текут слезы. Мне страшно. Мы в тюрьме. Единственное наше преступление состоит в том, что мы появились на свет.
– Нам не стоит здесь много плакать, – говорю я, обтирая рукавом наши лица. – Не надо, чтобы они думали, будто им удалось нас запугать. Это враг, и мы должны проявить недюжинную смекалку, чтобы его перехитрить. Данка, ты слушаешь?
Она кивает, а я вытираю ей слезы.
– Тогда слушай внимательно. Мы – фермерские дочки. Нам придется работать. Но нам не привыкать. Здешняя работа нам под силу. А моя мечта, Данка, – это привезти тебя домой, и я непременно это сделаю. Мы войдем в наши двери, а там нас ждут мама с папой. Мама обнимет нас и поцелует, а я скажу ей: «Мама, я вернула твоего ребенка».
– Да, Рена. – Данка кладет голову мне на грудь и засыпает в моих объятиях.
Глядя в темноту, я баюкаю сестру, пока ее дыхание не становится ровным и глубоким, а сон – крепким. В ночной тиши раздаются щелчки выстрелов. Сквозь щели в досках на окне я смотрю, как на землю падают русские солдаты. У меня много просьб к Богу, но мои губы немеют, и слова застывают на языке. Мольбы напрасны…
Я ношу форму товарищей этих мертвых солдат. Завтра очередная партия девушек и женщин будет строем входить в эти железные ворота, и им вручат форму людей, которые сейчас умирают на моих глазах. В горле набухает комок. Я ни с кем не могу поделиться увиденным. Можно лишь услышать, как я шепчу: «Боже, спаси нас!»… но едва ли он слышит.
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Штубные колотят по нарам и пихают проспавших девушек. У Данки это первое утро здесь, и она пробуждается в испуге. Жаль я не успела подготовить ее к мукам утреннего подъема и поверки, да и вообще ни к чему подготовить не успела, у нас не было на это времени.
– Рена? – Она глядит на меня изумленными глазами. Как бы мне хотелось, чтобы все это оказалось сном, кошмаром.
Сегодня мы работаем. Я мечтала о том, чтобы начать трудиться и покончить с тюремной жизнью. «Интересно, – думала я, – нас выпустят раньше, если мы будем работать усерднее?» Желая во что бы то ни стало сполоснуть лицо, я побыстрее встаю в очередь.
Данка передвигается медленно, очередь в туалет увеличивается, и ее все время отпихивают назад.
Бак с чаем стоит на улице за дверью блока. Мы протягиваем свои миски, и староста половником разливает нам чай. Пар от нашего дыхания и чая выглядит так, словно в воздухе между нами плавают призраки. Мы стараемся отхлебывать быстро в надежде, что чай согреет нас изнутри, но холод все равно пронизывает нас насквозь.
В лучах прожекторов туман создает нимбы над нашими головами. Жутко. Мои колени неудержимо дрожат, а зубы стучат, и я не знаю точно – это от холода, недосыпа и недоедания или же от ужаса.
Эсэсовцы расхаживают туда-сюда вдоль шеренг, пересчитывая нас по головам. Им приходится повозиться, чтобы сверить свои пометки и списки, и они, похоже, не понимают, зачем это делают.
– Рена, мне надо в туалет, – шепчет Данка.
– Нельзя. Нужно было идти до поверки.
– Я больше не могу.
– Теперь надо ждать, пока кончится поверка. – Реальность жестока. Данка сжимает ноги.
– Разобраться по командам![22]22
Имеются в виду «рабочие команды», бригады, работающие под присмотром «старших».
[Закрыть] – приказывает эсэсовец. Подходят капо, меряют нас оценивающими взглядами. Я беру Данку за руку и веду ее обратно к блоку. У входа на ступеньках стоит Эльза.
– Эльза, можно моей сестре зайти? Ей нужно в туалет, у нее понос.
– Я не могу вас пустить. Сама знаешь, после поверки в блок никто не входит. Это запрещено! Кроме того, старосты уже, наверное, убрали в туалетах.
– Эльза, прошу тебя! Ты же понимаешь, что, если она обделается, ее побьют.
– Мне плевать. – Она сверкает на меня глазами, провоцируя на ссору. – Я дала тебе хлеб. Что тебе еще?
– Ей очень нужно! – Я хватаю Эльзу за плечи и принимаюсь ее трясти. – Как ты так можешь? – Я киваю Данке, чтобы она бежала внутрь, пока я отвлекаю старосту. – У тебя же есть мать? – ору я. – А сестра? Или ты из камня? Кого ты… – Слова застревают у меня в глотке, дыхание резко перехватывает, воротник оттягивается назад, сдавливая мне горло. Меня грубо швыряют на землю, и я, едва успев увидеть раскрасневшееся лицо эсэсовки, ощущаю удар ее сапога по ребрам.
– Ты! Scheiss-Jude! – Я пытаюсь закрыть руками лицо, свое самое драгоценное имущество. Она молотит меня по бедрам и спине, но я не кричу и не плачу. За последние несколько дней я видела достаточно насилия, чтобы понять: мольбы только распаляют насильника. Я стоически переношу побои, а она колошматит меня ногами, нанося один удар за другим. Когда она наконец останавливается, я приподнимаюсь на колени, стараясь опереться на руку и встать. Данка уже вернулась из туалета и беззвучно плачет. Мои ноги все в ушибах, ребра болят. Я еле дышу, зато у меня цело лицо… и я даже в состоянии передвигать ногами.
Мы присоединяемся к группе девушек, которых еще не успели отобрать для работ. Одна из капо показывает на нас.
– Эй вы! Давайте сюда!
Я хватаю Данку за руку и тащу ее за собой. Капо наверняка видела, как меня били, удивляюсь, что она выбрала нас. До этого меня никто ни разу в жизни не ударил, и я прячу глаза, стыдясь смотреть капо в лицо. Я чувствую себя такой маленькой и ничтожной. Абсолютно никчемной.
– Марш!
На улице туман. Вслед за другими группами мы выходим за ворота и направляемся к полям, на работу. Шаркая ногами, чтобы с них не спадали наши так называемые сандалии, мы пытаемся держать строевой шаг. Некоторые девушки еще поддерживают свои штаны, а некоторые – как я – стараются плотнее запахнуть рубаху. Ветер проникает через пулевые отверстия в нашей форме. У меня он задувает возле колена и у сердца.
Хорошо бы унялась боль. После двух дней, когда единственными моими занятиями были наведение чистоты и забота о Данке, настоящая работа видится долгожданным облегчением. Я хочу показать им, какая я трудяга, как способна к любой работе фермерская дочь. У меня болит все тело.
– Как ты? – тайком спрашиваю я Данку. Беспокойство за нее отвлекает меня от горящих ссадин.
Она боится ответить и беззвучно кивает. Нас обгоняет эсэсовец. Эсэсовцы – это чудовища, скрывающиеся в тумане, наши злейшие враги в серой форме. Они повсюду.
– Стой!
Перед нами груда песка, грязи и камней.
– Этот песок нужно просеять, – приказывает наша капо, – и погрузить на тележки. Schnell!
Мы хватаем лопаты из-под навеса и принимаемся набрасывать каменистую землю на сито. Довольно скоро руки начинают болеть, плечи ломит. На ладонях почти сразу образуются волдыри, они лопаются, и лопаты от этого делаются скользкими. Молодая девушка, опершись на лопату, пытается передохнуть. И тут же воздух рассекает плеть, опускаясь ей на щеку. Из ее рта непроизвольно вырывается крик. В шоке она тут же с новым рвением возвращается к работе, а по разрубленной щеке течет кровь. Я ловлю мимолетный взгляд Данки. Останавливаться нельзя.
Когда тележка наполняется, нам нужно втащить ее на гору, а там высыпать песок в отдельную кучу. Мы выстраиваемся по четверо по бокам тележки. Колеса у нее стальные, она предназначена для железной дороги. Мы со всей мочи надавливаем на нее, вцепившись в холодные металлические бока. Все это происходит медленно, но как только импульс набран, нам удается ее довезти и опорожнить. Разгрузив тележку, мы относительно легко толкаем ее вниз, и все начинается заново. К полудню мы успеваем совершить массу ходок.
Узники-мужчины доставляют к нам в поле огромный чугунный котел.
К нему подтягиваются другие рабочие команды, и мы выстраиваемся в очередь за обедом. Движимые голодом и боясь, что нам не хватит времени на еду, мы с Данкой втискиваемся в очередь. Еду раздают капо. Пайки мизерные. В смутных глубинах жидкости мелькает парочка каких-то овощей, но половник к ним даже не приближается. Это варево не заслужило называться супом – просто похлебка с репой.
– Завтра встанем в хвост, – говорю я Данке.
– Почему?
– Потому что чем меньше жидкости сверху, тем больше шансов получить кусочек мяса или репы.
Мы растягиваем обед, пытаясь насладиться тем немногим, что в нем есть, и надеясь, что он даст нам энергию, необходимую для работы. Мой разум пробует наши обстоятельства на вкус, словно незнакомую пищу. Я позволяю себе немного поразмышлять. То, что мы делаем, – это труд рабов. Однако я не могу смириться с этой мыслью. Все наладится. Это просто от голода.
Может, нам дадут больше еды вечером после тяжелого рабочего дня. У нашей работы есть цель: свобода. Мы здесь помогаем немцам что-то строить. Все эти доводы, несмотря на их шаткость и ничтожность, помогают мне подняться на ноги, встать в строй, продолжать трудиться.
Послеполуденное время еле тянется, и погода стоит отнюдь не располагающая: бесконечная изморось переходит в дождь со снегом. На холоде грязь становится похожей на цемент, налипает на колеса наших тележек, а металл, до которого мы дотрагиваемся, примерзает к коже. У нас над головами постоянно щелкает хлыст, порой опускаясь жалящей осой на наши спины.
Хорошо хоть на нас шерстяные рубахи, они защищают от погодных стихий и кнута. Нас подстегивают, словно пахотных лошадей. Одна из девушек у тележки теряет сандалию. Наша капо тут же вырывает ее из строя, пока тележка не потеряла ход. Девушка ищет в грязи обувь, а что с ней дальше – я уже не вижу.
Нужно печься о собственных сандалиях.
К вечеру, когда серое небо над нами начинает темнеть, мы слышим долгожданное «Стой! Стройся!» Грязные и вымотанные, мы становимся в строй. Мы уже не те девушки, что с утра шагали на работу: наши головы поникли, в глазах нет прежней живости и проворства. Данкины щеки впали, взгляд опустел. Мы потерянно шагаем к блокам.
Вечерняя поверка длится целую вечность. Мы стоим аккуратными шеренгами, наблюдая, как в лагерь возвращаются другие бригады. Какие-то девушки несут труп. Я хочу прикрыть рукой глаза сестры, чтобы уберечь ее от этого зрелища, но двигаться нельзя. Эсэсовец приказывает бросить тело рядом с нами. Меня сосчитали. Данку сосчитали. Номера живых – в одной колонке, а номера мертвых – в другой. Мне кажется, что уже стемнело, но наверняка сказать нельзя: прожекторы на вышках светят неумолимо жестоким, негреющим солнцем.
В состоянии немого шока мы спешим в блок 10, наш новый дом. Старосты раздают корочки хлеба. Никакой дополнительной еды за тяжкий труд нам не причитается – хоть бы крошечный ломтик мяса или сыра, – нет, только мазок маргарина на грязную ладонь. Мы сидим на нарах, уставившись на свою еду. Как это может называться ужином? Мы неторопливо и аккуратно принимаемся слизывать маргарин.
«Я так не могу». «Глянь на мои руки». «У меня волдыри». «Умираю от голода. Почему они так мало дают?» С нар раздаются робкие голоса. Некоторые уже свернулись на своих матрасах и всхлипывают во сне. Некоторые говорят сами с собой, и я задумываюсь: а вдруг я была права по поводу людей, которых мы здесь увидели в первый день? Вдруг это место для сумасшедших и мы вскоре все здесь заговорим сами с собой? Когда я приняла тех людей за психов – кажется, это было так давно. А ведь и недели еще не прошло.
После еды я спускаюсь вниз помыться. Соски у меня натерты грубой шерстяной рубахой и потрескались от холода, действующего на кожу не менее жестоко, чем паразиты, которыми я вся заражена. Зачем они отобрали лифчик и нижнее белье? Такое ощущение, словно кто-то трет мои груди наждачкой, желая снять с них кожу. Я запахиваю рубаху и возвращаюсь наверх. Данка уже спит без задних ног. Я пытаюсь прилечь рядом, но болит бок.
Я сгибаюсь, подтягивая колени, позволяя телу упасть вперед. Опускаю голову на матрас.
Поначалу мне не верится, что я смогу заснуть, но усталость берет свое.
Я камнем проваливаюсь в дрему.
* * *
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Мы вскакиваем с нар и несемся в туалет, пока не успела выстроиться очередь. Получаем чай и быстро пьем, ожидая, пока явятся эсэсовцы считать нас по головам. Полутеплый чай не согревает ни руки, ни желудок. Мы выстраиваемся за Эммой, нашей капо. Откуда-то мы уже знаем ее имя. На ней черный треугольник. То есть она из проституток. Мы шеренгами по пятеро в темноте шагаем за ней в поле, где нам предстоит целый день просеивать песок с камнями.
Грязь сегодня такая глубокая, что тележки толкать почти невозможно. Но мы все равно тащим по этой жиже свою ношу. Словно Сизифа из греческих мифов, нас в наказание заставляют бесконечно толкать этот камень в гору.
В полдень нам снова разрешают чуть-чуть передохнуть под похлебку из репы. Даже если ты встал в хвост очереди, это не гарантирует, что тебе достанется кусочек овоща или мяса, но бульон немного гуще… или только так кажется.
В субботу шаббат, а мы работаем. Для них это просто очередной способ подорвать нашу веру и стойкость. Мы надрываемся в грязи, выкинув из головы, что в этот святой день еврейский закон запрещает даже пальцем пошевелить. Мы от рассвета до заката нагребаем и толкаем, просеиваем и тащим.
В воскресенье поверку не проводят. У христиан это как шаббат – день отдыха, и здесь его соблюдают – хоть и не из христианского милосердия.
Сегодня свободный день, если, конечно, это слово применимо к Аушвицу. Мы сидим на нарах и впервые за все это время беседуем. «Откуда ты? Сколько тебе лет?» Пустая болтовня, не остающаяся в памяти. Свои обстоятельства мы не обсуждаем. Мы стыдливо пытаемся избавиться от вшей, заползших, внедрившихся в нашу одежду и во все складки наших тел, мы скребем головы, расчесываем подмышки. Я снимаю штаны, прохожу пальцами по всем швам и карманам, выковыривая кровососов и давя их ногтями, пока они не лопаются, превращаясь в пятно моей крови.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?