Электронная библиотека » Игорь Голомшток » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 9 марта 2015, 23:19


Автор книги: Игорь Голомшток


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 7
Синявские, Хлебный переулок, Север

Вернувшись в 1955 году в Москву после годичной поездки с передвижными выставками, я обнаружил, что у моей старой приятельницы Майи Розановой-Кругликовой начался бурный роман с Андреем Донатовичем Синявским. Вскоре они поженились и Майя переехала к Андрею.

Они жили тогда у Синявского в доме № 9 в Хлебном переулке: комната в коммунальной квартире плюс подвальчик, который Андрей превратил в рабочий кабинет и куда скрывался от докучливых гостей. Сюда как-то привела меня Розанова, и я тут прижился.

Сначала мы с Синявским, если можно так выразиться, принюхивались друг к другу. Ведь жили мы среди людей, в массе своей чужих, часто опасных, и только внутренним чутьем, по каким-то трудноуловимым признакам распознавали родственные души. Бродский пишет в своих воспоминаниях, что в его компании выбирали друзей по признаку – Фолкнер или Хемингуэй? Наше поколение в таком отборе было вынуждено руководствоваться не только эстетическими, но и политическими признаками. В том и в другом у нас было много общего. Отец Синявского, бросив свое дворянство в огонь революции, вступил в партию кадетов, при советской власти сидел (как и мой отец), был сослан, и если бы нас спросили – Пикассо или Герасимов, Платонов или Бабаевский? – наши ответы бы совпали.

Синявский работал тогда научным сотрудником Института мировой литературы им. Горького и преподавал в театральном училище МХАТа. По вечерам в Хлебном собиралась веселая компания. Приходил с гитарой Володя Высоцкий, который учился тогда в училище, где преподавал хозяин дома, кто-то еще из его учеников, его старый друг и коллега Андрей Меньшутин с женой – добрейшей Лидией… Под водочку и скромный закусон распевались блатные песни.

Высоцкий, как я понимаю, тогда еще своих собственных песен не сочинял. Он пел старые лагерные – “Течет реченька…”, “Летит паровоз…”, но пел, так растягивая интонации, придавая трагическим ситуациям такой надрыв, что старые песни обретали совершенно новое звучание – звучание его собственных – будущих – песен. И еще удивительнее были его рассказы-импровизации – своего рода театр одного актера – о космонавтах, о трех медведях, которые “сидели на ветке золотой, один из них был маленький, другой качал ногой”, и этот, качающий ногой, был Владимир Ильич Ленин, а медведица – Надежда Константиновна Крупская. Это было так смешно, что от хохота у меня потом болели затылочные мышцы. Не знаю, сохранились ли записи этих импровизаций – я потом никогда их не слышал, но, если они пропали, это было бы большой потерей для театрального искусства.

Синявский, обычно замкнутый, скорее молчаливый в обществе, тут расслаблялся и с вдохновением распевал “Абрашка Терц схватил большие деньги…”. Имя “Абрам Терц” он взял в качестве псевдонима для своего подпольного творчества. Почему? – но об этом сам Синявский написал в своем романе “Спокойной ночи”.

Где-то в 1955 или 1956 году он начал читать свои подпольные сочинения – “Пхенц”, “Суд идет”, “Горол Любимов” и другие – очень узкому кругу друзей. Но о том, что он пересылает свои рукописи за рубеж, знали только Меньшутины, Даниэли и я. К чему это привело, хорошо известно, но об этом еще речь впереди.

* * *

Интересы Синявского выходили далеко за пределы его литературных исследований в институте. В их сферу входили церковный раскол XVI века, православные ереси, искусство русского и европейского авангарда, блатные песни – жанр, который он считал неотъемлемой частью народного фольклора и который в какой-то степени даже занял его место в советское время. Майя работала тогда в области архитектурной реставрации, в частности, принимала участие в реставрации храма Василия Блаженного, интересовалась народным прикладным искусством и древнерусской церковной архитектурой. Их интересы во многом совпадали, и это влекло их на Русский Север, тогда еще не затронутый советской цивилизацией.

Свое первое путешествие по реке Мезени Синявские совершили в 1957 году. На следующий год они пригласили с собой меня. В Москве мы приобрели лодочный мотор, в деревне где-то под Вологдой купили у рыбака старую лодку и под трещание вечно глохшего мотора отправились вверх по течению Мезени.

В верховьях реки на сотни километров виднелись по берегам брошенные деревни: пустые добротные избы-пятистенки, полуразрушенные, изгаженные старые церкви… В некоторых таких храмах еще стояли древние разрозненные иконостасы, а части их и настенные иконы валялись на полу, покрытые толстым слоем птичьего помета. Майя очищала их от грязи и навоза, проводила ваткой со скипидаром по их черным поверхностям, и под ними часто проглядывало письмо XVI–XVII веков.

В низовьях реки в деревнях еще обитала часть их прежнего населения, но и тут – пустые избы, церкви со сбитыми крестами, разрушенными куполами, сквозь которые дожди и снега, в зависимости от времени года, поливали и засыпали сохранившиеся в них доски с иконописью. Местное население использовало их для хозяйственных нужд. Иконами забивали дыры, на них рубили капусту, ими прикрывали бочки с соленьями (наш друг Коля Кишилов, работавший реставратором в Третьяковской галерее и в более поздние времена отправляющийся в экспедиции за иконами, в одной из деревень увидел окно, забитое иконой лицевой стороной наружу – под ее глухой черной поверхностью обнаружился “Спас” XIII века: сейчас эта икона украшает зал древнерусской живописи Третьяковки). Но старшее поколение, в основном старушки, относилось к иконам более бережно. Так однажды Синявские в одной избе увидели икону древнего письма и предложили ее купить. “Нет, – сказала хозяйка, – если для храма, то я так отдам”. “Не для храма”, – сказал Андрей, и мы удалились несолоно хлебавши.

В те времена еще не наступил иконный Клондайк, настоящие разбой и грабеж на виртуальном пространстве Древней Руси. Не могу удержаться, чтобы не отклониться в сторону, не забежать вперед и не поведать в связи с этим о печальной истории музея в Каргополе.

Это было в начале шестидесятых годов. Во время одного из наших путешествий по Северу (уже без Синявских) мы заехали в город Каргополь. На центральной площади в бывшем городском соборе размещался краеведческий музей. Тут были собраны предметы народного искусства из мест, бывших до революции центрами художественных промыслов Севера: прялки, шитье, кружева, расписные подносы и туески, иконы… Более богатого собрания народного прикладного искусства я больше не встречал. Директором был коренастый мужичок лет пятидесяти (звали его, кажется, Николай Иванович). Мы зашли к нему в кабинет посоветоваться о нашем дальнейшем маршруте. Во время разговора вошли двое мальчишек, очевидно, из юных следопытов: “Николай Иванович, мы иконы принесли”. Две большие доски из иконостаса XVII века. “Положите под шкаф”, – сказал директор, не обернувшись.

Декабрь 1965 года: организованный А. Есениным-Вольпиным митинг на площади Пушкина под лозунгами “Уважайте Советскую Конституцию” и “Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем”. Мы решили на время увезти совершенно издерганную Синявскую в Каргополь от допросов, от КГБ, от шума, поднятого процессом, чтобы она немного пришла в себя. Поехали вчетвером: Майя, я и наши старые друзья Глеб Поспелов и его жена Маша Реформатская. Естественно, прежде всего мы пошли в музей. То, что мы тут увидели, было похоже на страшный сон. Никакого искусства тут не было. Один зал был отведен фотографиям каргопольского хора, получившего какую-то премию, в другом экспонировались зуб мамонта, чучело зайца, еще какие-то предметы местной флоры и фауны и т. д. Розанова со свойственной ей любознательностью помчалась к директору узнать, что случилось. Новая директриса растерялась: “Ничего не знаю. Идите в отдел культуры горкома”. Мы отправились в горком, благо он находился рядом – на другой стороне площади. Начальник отдела культуры тов. Носова встретила нас враждебно: “Какие иконы? Ничего не было. Что вам надо и кто вы такие?” На эти вопросы Глеб достал из кармана красную книжечку, на обложке которой было начертано золотыми буквами: МИНИСТЕРСТВО КУЛЬТУРЫ СССР (Глеб работал в Научно-исследовательском институте истории искусств при этом министерстве). При виде такого документа тов. Носова сникла: “Товарищи… Да, вышла неприятная история…” История вырисовывалась поистине удивительная.

Бывший директор был человек скромный. Ну, выпивал немного, зато детей отправил учиться в Ленинград, надо было их содержать, а зарплата была мизерная. И Николай Иванович (будем называть его так) начал распродавать экспонаты музея. Сначала поштучно, а потом оптом: из Москвы приезжали, загружали машины и увозили работы – кто для своих коллекций, а кто для продажи. Самое поразительное в этой истории заключается в том, что деньги от продажи музея не покрывали его достаточно скромных нужд. Но кроме директорства он был еще председателем охотничьего общества, которое строило в лесу какие-то домики для охотников. И вот на махинациях с этими домиками он и попался. Разбазаривание музейных коллекций почему-то никого не интересовало. И тут комедийный характер событий оборачивается трагедией. Николай Иванович сжег все инвентарные книги, достал из витрины старый пистолет, вышел из музея и застрелился, оставив после себя записку: “Прошу похоронить меня как собаку, а шубу отдать тому, кто меня похоронит”.

Но пора вернуться к моему путешествию с Синявскими.

Главным интересом Андрея были не столько иконы, сколько книги. Когда-то жившие в этих местах старообрядцы устраивали в подвалах своих домов так называемые скрытни, где обитал какой-нибудь ушедший от мира и неправедной, с точки зрения сторонников старого обряда, церкви монах и занимался переписыванием книг. Один из таких скрытней Синявские обнаружили еще во время их первого путешествия, и теперь они снова пришли сюда, захватив с собой и меня. Это было большое, во всю площадь избы, помещение без окон, с низким потолком, буквально заваленное бумажной продукцией. Рукописные жития, апокрифы, старопечатные Библии, Четьи минеи, старообрядческие молитвенники – все это кучами громоздилось на полу как ненужный хлам. Потомки этих книголюбов, еще жившие в избе, никакого интереса к книгам не проявляли, ценности их не видели и использовали только как бумагу для цигарок. “За пятерку – сколько унесешь!” Мы грузили эти сокровища в лодку, а потом, уже в крупных населенных пунктах в низовьях Мезени, Синявские по почте отправляли их на Хлебный.

Я тогда больше интересовался нидерландскими художниками XV века, чем древнерусскими памятниками. На остановках ловил рыбу, в деревнях с интересом прислушивался к разговорам Синявского со стариками – о прошлом, о жизни, о вере, с приятным удивлением созерцал жизнь этих местных людей с их традиционным устойчивым бытом, с прочными моральными устоями, с готовностью всегда помочь ближнему. Как будто из Советского Союза мы попали в сохранившийся каким-то чудом обломок старой Руси. Когда у нас ломался мотор, чуть ли не половина мужского населения деревни собиралась вокруг этой чертовой машинки, чтобы привести ее в порядок. Деньги за работу они брать отказывались. Такой же отказ мы получали, когда хотели заплатить за ночлег (обычно на сеновале), за молоко, за скромное угощение. Майя, наученная прошлым опытом, возила с собой фотоаппарат “Момент”, который делал снимок и тут же выдавал карточку. Однажды утром, когда мы спустились с сеновала, перед нами открылось зрелище умилительное. По всей улице на завалинках, скромно потупившись, чинно сидели старухи в черных, очевидно, лучших своих платьях, молодухи в нарядах, некоторые в кокошниках, с детьми, причесанными, помытыми, принаряженными. “Сними их”, – толкнула Майю локтем в бок наша хозяйка. В избах, как правило, на месте прежних иконостасов были приклеены семейные фотографии: молодожены, умершие близкие, бравые солдаты – снимки, присланные из армии. Но Майя была первым фотографом, появившимся в этих местах за много лет.

* * *

Синявские заразили меня Севером. С тех пор каждое лето за редким исключением я с разными компаниями отправлялся в путешествия по Двине, Вычегде, Слуди… Как-то на суденышке, перевозящем сено, мы добрались до Соловков – в первый год, когда с этого зловещего места был снят запрет на его посещение посторонними. Здесь царили тогда хаос и запустение. В соборе Петра и Павла через какую-то дыру в стене нам удалось спуститься в нижние помещения – коридоры, кучи сваленных лозунгов, плакатов, поломанной мебели, пустые комнаты – то ли кабинеты следователей, то ли камеры для допрашиваемых… Но больше всего меня поразил здесь сортир: за дверцей поднималась длинная лестница, а наверху, как царский трон, стоял массивный унитаз. Очевидно, это заведение предназначалось для личного пользования если не начальника лагеря, то кого-то из высокого начальства.

В последние годы перед эмиграцией излюбленным местом моих летних поездок был район Шимозера в Коми ССР. Из поезда Ленинград – Архангельск надо было выйти на каком-то полустанке (название я забыл), а потом идти пешком пятьдесят километров, таща на себе тяжелые рюкзаки с продуктами. Во время войны через этот район проходила дорога, по которой шло снабжение осажденного Ленинграда. За годы войны ее сильно растрясло, и восстанавливать ее не стали. Вместо этого район просто ликвидировали. Когда мы спрашивали у местного населения, как дойти до места, нам отвечали: “А, Шимозеро? Советской власти там нет”. Советской власти там действительно не было: не было электричества, радио, почты, магазинов – все коммуникации с этим районом были отрезаны. По рассказам местного населения, была и другая причина таких мер: где-то тут были расположены секретные подземные аэродромы. Никаких следов их присутствия не было заметно, только днем с неба раздавался такой грохот, что рыбы в озере на полметра выскакивали из воды: очевидно, это брали барьер высоты реактивные самолеты.

Жили здесь вепсы – угро-финская народность со своим языком и даже когда-то письменностью. Их не выселяли, их просто лишили всего необходимого для жизни. Молодые с семьями разъехались кто куда, остались немногие старики. В большой деревне, в которой мы обычно останавливались, жил только один старик, на другой стороне озера – две старухи. Старик ловил в озере щук – гигантских, двухметровых (таких я никогда больше не видел), сушил их в печке, а зимами по снежку на санках вез свою добычу продавать. Обратно он привозил соль, спички, чай, сахар, чем, помимо рыбы, снабжал своих подопечных старух.

Может быть, моя любовь к Северу подогревалась воспоминаниями о Колыме. Хотя природа северной России была мало похожа на колымскую лесотундру, но то же безлюдье, те же просторы вызывали ощущение если не свободы, то воли. Хотя лагерей и уголовщины в Коми АССР тоже было предостаточно.

Глава 8
Пляски вокруг Пикассо

На ХХ съезде КПСС Хрущев выступил с осуждением Сталина. Его письмо зачитывали в учреждениях на закрытых партийных собраниях. Почему закрытых, если я присутствовал на таковом у нас в музее? Некоторые плакали. Но с содержанием этого тайного послания мы были уже знакомы: отчим Розановой майор политуправления Пограничных войск Левитан, чуть ли не единственный еврей, сохранившийся в этом управлении, как-то вечером принес его со службы, и мы с удовольствием прочитывали хрущевские инвективы в адрес вождя всего прогрессивного человечества. В Москве запахло оттепелью.

Где-то осенью 1958 года ко мне обратилась редактор издательства “Знание” Велта Пличе с предложением написать брошюру о Пабло Пикассо. Французский коммунист, известный борец за мир был награжден тогда Премией мира, а издательство “Знание” должно было выпускать книжки о каждом очередном лауреате этой советской премии. К предложению Велты я отнесся скептически: о Пикассо можно было писать тогда, лишь восхваляя его прогрессивную идеологию и осуждая за буржуазные формалистические выкрутасы в искусстве. Ни того, ни другого мне, естественно, делать не хотелось. С другой стороны, написать что-то о Пикассо было соблазнительно.

Своими сомнениями я поделился с Розановой, и она с ее склонностью к авантюрам предложила мне в соавторство Синявского. Синявский с Андреем Меньшутиным писал тогда книгу “Поэзия первых лет революции” (опубликована в 1964 году), и связи советского революционного авангарда с художественными течениями Запада входили в сферу его интересов. Творчество Пикассо Синявский знал, любил и – неожиданно для меня – согласился.

Понимая, что шансы на публикацию книги о Пикассо нулевые, мы с Андреем решили писать, не оглядываясь на цензуру, запреты – так, как если бы писали в свободном мире. Мы поделили материал, приступили к работе, и к лету рукопись (примерно сто страниц) была готова. Скорее всего, на этом дело бы и закончилось, если бы не наш редактор Велта Пличе. Рукопись она послала на отзыв Эренбургу, Илья Григорьевич дал очень положительную рецензию и обещал написать предисловие. Рецензия Эренбурга была достаточно авторитетна, книга была подписана в печать и издана тиражом в сто тысяч экземпляров. Это стало возможным единственно потому, что издательство “Знание”, находившееся непосредственно при ЦК КПСС, занималось делами политическими и никакого отношения к искусству не имело. Его руководство о творчестве Пикассо могло иметь представление только по рисунку “Голубь мира”, который и украсил обложку нашей книги.

Скандал разразился, когда о книге узнали идеологи сталинского соцреализма из Академии художеств СССР. Содержание нашей книжки было оценено ими ни больше ни меньше как идеологическая диверсия, направленная на подрыв основ искусства социалистического реализма. Эти сталинские лауреаты сохраняли прочные связи с верхушкой партийной администрации, и связи заработали. Началась интенсивная переписка между главными боссами партийного аппарата. 12 января 1961 года завотделом пропаганды и агитации ЦК КПСС Л. Ильичев докладывает главному идеологу ЦК М. Суслову: “Издательством «Знание» Всесоюзного общества по распространению политических и научных знаний выпущена стотысячным тиражом брошюра И. Голомштока и А. Синявского «Пикассо»… В этой брошюре авторы основное внимание обращают не на те стороны творчества Пикассо, которые сближают его с реалистическим искусством, а на его формалистические и абстракционистские произведения… Тираж брошюры отпечатан, однако распространение его задержано”. Суслов задает вопрос: “А как быть с брошюрой?” Ответ скоро был найден: весь стотысячный тираж книги пустить под нож.

С другой стороны, Эренбург – старый друг Пикассо, председатель Общества дружбы “Франция – СССР” – был очень заинтересован в ее публикации и тоже нажимал на свои педали. В результате, явно с его подачи, в газете “Юманите” – главном органе французской Коммунистической партии – появилась статья под броским заголовком: “В СССР ВЫХОДИТ КНИГА О ПИКАССО ТИРАЖОМ В СТО ТЫСЯЧ ЭКЗЕМПЛЯРОВ” (“Юманите” и содержалась в основном на деньги художника). Приказ об уничтожении тиража был приостановлен, но книга так и продолжала без движения лежать на складе.

Но на этом дело не закончилось. Весной или летом 1961 года в Москву приезжала делегация высоких представителей французской Компартии. На приеме в Кремле кто-то из ее руководителей (чуть ли не сам Морис Торез!) пожал руку Косыгину и поздравил его с выходом в СССР книги о великом французском художнике-коммунисте. 5 мая 1961 года Эренбург посылает письмо Суслову: “В этом году французская Компартия и прогрессивные французские, да и не только французские организации будут отмечать 80-летие Пикассо. Было бы очень неприятно, если бы сообщения об уничтожении большей части напечатанной у нас книги просочились на Запад, а теперь такие вещи обычно туда проникают”.

Опять на высоком уровне завязалась переписка, и наконец было принято соломоново решение: из отпечатанного тиража (сто тысяч экземпляров) передать для продажи не более тридцати тысяч экземпляров; продажу брошюры ограничить несколькими книжными киосками в Москве и Ленинграде. Остальную часть тиража не распространять. Что стало с остальными семьюдесятью тысячами, я не знаю. Летом 1961 года книга поступила в продажу.

По сути, это была первая книга о Пикассо, напечатанная в России со времен революции. В Москве к тем немногим местам, где она продавалась, тянулись длинные очереди, на черном рынке ее продавали по цене, в десятки раз превышающей стоимость в 19 копеек, проставленную на обложке. К собственному своему удивлению, я стал популярной фигурой среди левонастроенной московской интеллигенции. Совершенно незнакомые люди предлагали мне билеты на труднодоступные театральные постановки, меня привели в рукописный отдел Ленинской библиотеки и положили на стол рукопись тогда еще не опубликованного романа Булгакова “Мастер и Маргарита”, для конспирации обложив ее какими-то другими манускриптами. Потом я, как персонаж Рэя Брэдбери, пересказывал друзьям содержание этого романа.

Причина такого ажиотажа – с той и другой стороны – вокруг нашей книжки заключалась в том, что она попала в струю короткого процесса некоторой либерализации, происходившего тогда в области культурной жизни. В Московском союзе советских художников образовалось “левое крыло”. На выставках так называемый “суровый стиль” работ П. Никонова, Н. Андронова успешно конкурировал с ортодоксальным соцреализмом. В марте 1961 года открылась сенсационная “Выставка девяти”, на которой члены МОСХа Б. Биргер, В. Вейсберг и другие показали свои работы, отошедшие далеко от официального стиля, вплоть до абстракций Н. Егоршиной. Наконец, 1 декабря 1962 года в московском Манеже открылась выставка “30 лет МОСХа”, на которой публика смогла увидеть пылившиеся ранее в музейных запасах произведения Р. Фалька, Д. Штеренберга, А. Тышлера, П. Кузнецова…

На собраниях, дискуссиях, обсуждениях начали раздаваться голоса с критикой самого догмата соцреализма и его главного адепта Александра Герасимова. Надо сказать, что этот любимый художник Сталина был не лишен чувства юмора. На одном таком собрании (мне почему-то случилось на нем присутствовать) оратор за оратором подпускали легкие шпильки в адрес бывшего президента Академии художеств СССР. Наконец председательствующий объявил:

– Выступает критик Членов.

– Критик чего-о-о? – вопросил примостившийся сбоку стола президиума Герасимов.

– Критик Членов.

– Этого мне еще не хватало, – вздохнул раскритикованный соцреалист.

* * *

Как-то пришли ко мне две дамы из секции критики МОСХа и предложили срочно подать заявление с просьбой принять меня в члены Союза. Вступать в эту организацию я не собирался, но меня смутила проблема жилья. Жить мне было решительно негде; мотался по квартирам знакомых, когда хозяева уезжали в отпуска или командировки, ночевал у друзей, и только когда таких возможностей не представлялось, приходил переспать в перенаселенную бабушкину комнату в проезде Серова. А тут открывались перспективы вступления в мосховский кооператив и получения права на двадцать квадратных метров жилой площади, полагающихся членам Союза, вдобавок к девяти, дозволенным простым смертным. В декабре 1962 года меня приняли сразу в члены МОСХа, даже минуя обязательный тогда период кандидатства. А в том же декабре – разгромы Хрущевым выставки в Манеже и творческой интеллигенции на встрече с таковой в Доме приемов на Ленинских горах, положившие конец недолгому периоду либерализации.

Примерно в то же время Синявского приняли в члены Союза советских писателей. Он уже завоевал тогда репутацию маститого критика “Нового мира” своими блестящими, остро критическими статьями о стихах А. Софронова, Е. Долматовского, Е. Евтушенко… Но для членства в Союзе этого было недостаточно: от писателя требовалось наличие хотя бы одной напечатанной книги. “Пикассо” была первой опубликованной книгой Синявского.

Таков был эффект этой тоненькой брошюрки, на который мы с Андреем вовсе не рассчитывали.

* * *

Оттепель кончилась, и началось время закручивания гаек. В музее с уже готовой экспозиции выставки Фернана Леже, которая должна была открыться в следующем месяце, снимали картину за картиной. Вдова художника Надя Ходасевич не возражала: целый зал, освободившийся от картин Леже, она по договоренности с Фурцевой отвела работам своего нового мужа – молодого французского художника Жоржа Бокье.

Меня отправили к Эренбургу, чтобы получить для выставки две принадлежащие ему работы Леже. С собой я прихватил Синявского, которому было интересно познакомиться с автором предисловия к нашему “Пикассо”. Тогда только что прошла встреча правительства с творческой интеллигенцией, на которой Хрущев бранил непечатными словами мастеров кисти и пера. Говорили, что, когда брань вождя коснулась его персонально, Илья Григорьевич просто встал и покинул собрание. Теперь, у себя дома, Эренбург находился в состоянии некоторого нервного возбуждения. Вскоре должен был быть опубликован второй том его воспоминаний “Люди, годы, жизнь”, и он боялся, что на книге, да и на всем его творчестве, будет поставлен крест. “Илья Григорьевич, – вставил в разговор Синявский, – пишите в стол”. Эренбург помрачнел, помолчал и сказал (привожу его слова по памяти): “Я средний писатель. Я не могу писать в стол. Я знаю: то, что я пишу сегодня, нужно людям, а завтра это будет уже ненужным”. Это было точно! Даже в самых скучных своих романах сороковых годов Эренбург всегда доходил до грани запретного, слегка переступал эту грань, за что неоднократно подвергался строгой критике в прессе. Я, по крайней мере, всегда находил в этих его романах что-то мне “нужное”. И кто бы из наших “письменников” назвал бы себя средним писателем! Температура моего уважения к Эренбургу подскочила на несколько градусов.

Нашего “Пикассо” тоже перемалывали в прессе. Шестнадцатая сессия Академии художеств СССР 1961 года была отчасти посвящена отпору вражеской вылазке Голомштока и Синявского. Для этой цели была призвана тяжелая артиллерия. Огонь открыл сам президент Академии Б. В. Иогансон: “Меня глубоко возмущают и авторы – молодые советские искусствоведы, воспитанники наших советских вузов, и редактор тов. Пличе, и руководство издательства “Знание”, разрешившее к печати эту глубоко ошибочную брошюру. Думаю, наши искусствоведы достойно ответят на выпущенную издательством “Знание” брошюру, разъяснят всю вредность подобных взглядов и дадут правильную оценку творчества Пикассо”. Искусствоведы не заставили себя ждать. Ю. Д. Колпинский в своем докладе видное место уделил разбору ошибочных взглядов авторов брошюры и предисловия к ней И. Г. Эренбурга. Сталинский лауреат скульптор З. И. Азгур узрел в ней тенденцию отвлечь советского художника от его конкретной задачи. Итоги этой идеологической свистопляски подвел старый сталинский выкормыш В. С. Кеменов: “На этот раз статья И. Г. Эренбурга о Пикассо к путаной книге И. Голомштока и А. Синявского наносит серьезный ущерб делу борьбы за реалистическое искусство. Дело не только в том, что выход такой книги может сбить с толку некоторых молодых советских художников: они, работая в условиях строительства социалистической культуры, в конце концов разберутся в истине, – но выход такой книги очень помешает процессу перестройки на реалистический путь многих прогрессивных художников, работающих в капиталистических странах, ибо в книге сданы главные позиции: наше понимание реализма и мысль о том, что реализм имеет действительное значение для плодотворного развития искусства”.

Я сидел на галерке актового зала Академии и удивлялся. Оказывается, наша маленькая – в шестьдесят страниц текста – с плохонькими черно-белыми репродукциями брошюрка нанесла вред не только советским художникам, но и зарубежным мастерам, которые, очевидно, по невежеству своему ничего о Пикассо не слыхали и могут почерпнуть неверное представление о нем из брошюры, изданной на русском языке.

В перерыве между заседаниями, спускаясь по парадной лестнице бывшего морозовского особняка, где теперь размещалась Академия художеств, я услышал за собой голос: “Здравствуйте, Игорь”. За мной шел Колпинский. Я поздоровался и пошел дальше. И вдруг откуда-то сбоку ко мне протянулась длинная рука: “Руку пожать”, – прошептал Колпинский. Бедняга, он думал, что я не хочу подать ему руку. “Но я имен не произнес”, – сказал он после рукопожатия. Действительно, критикуя книгу о Пикассо, имен авторов он не произнес.

Бедный Юрий Дмитриевич! Наш учитель по университету, блестящий лектор, искусствовед, ощущающий красоту и гармонию кончиками обнаженных нервов… Как-то он вел с нами занятия по античности в зале музея, и вдруг на гипсовое тело какой-то нимфы села муха. Колпинского передернуло, как будто насекомое коснулось вот этого его нерва. В юности ему удалось побывать в Италии, и с тех пор его тайным желанием было увидеть хотя бы еще раз холмы Тосканы, сокровища музеев Рима, Флоренции, Венеции, Ватикана… Академия художеств СССР имела где-то под Римом дачу, перешедшую к ней еще от царской Академии. Единственной возможностью для него выехать за границу было попасть на эту академическую дачу. Ради этого Колпинский вступил в партию, стал членом Академии, которую ненавидел вместе со всеми ее членами. Как-то в частном разговоре он высказался: “Кеменов? Ну, если ему скажут растлить на Красной площади собственную дочку, растлит!” (Кеменов одно время был президентом Академии). Не знаю, удалось ли Юрию Дмитриевичу еще раз увидеть Италию.

Кто бросит камень в таких талантливых ученых, вынужденных ради своей профессии, а иногда и сохранения жизни идти на компромиссы, приспосабливаться, наступать на горло собственной совести? Это в отличие от приспособленцев по призванию, в которых камни бросать надо.

Борису Робертовичу Випперу наша книжка о Пикассо понравилась. Хотя его личные эстетические вкусы не распространялись дальше искусства XVIII века, он прекрасно понимал устремления и новации последующей художественной культуры. Однажды в музее слушали мою лекцию о современной скульптуре, в которой я много места уделил Генри Муру и гораздо меньше – Мухиной. Лекция вызвала дружное осуждение, причем свой голос к общему хору присоединил и Виппер. Потом в нашем кабинете он горько сетовал: “Ну как вы можете восхвалять Мура! Ведь Мур – это задница!” Слово “задница” никак не входило в лексикон Бориса Робертовича, но точно определяло одну сторону пластики работ великого скульптора: ее тяготение к материально-телесному низу (по Бахтину). Для Виппера это был знак минус, для меня – плюс. И Борис Робертович прекрасно понял и оценил нашу трактовку творчества Пикассо. Он даже предложил мне перейти на работу в Институт истории искусств, где он возглавлял западную кафедру. Это было пределом моих мечтаний! Но после разразившегося скандала стало невозможным. И в нашем кабинете Борис Робертович давал мне дружеские советы, как вести себя дальше. Вот, говорил он, и его тоже в свое время критиковали за книгу “Английское искусство. Краткий исторический очерк”, изданную в 1945 году…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации