Текст книги "Книга странствий"
Автор книги: Игорь Губерман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
А вечером за час до этой передачи позвонил мне – даже не взволнованный, а потрясенный чем-то мой редактор и велел мне срочно, на такси мотать на студию, поскольку передачу, если я не появлюсь, снимают, а такое происшествие – кошмар и неприятности сотрудникам. А почему – не объяснил, но я, конечно, кинулся, поймал такси и через полчаса уже, волнуясь очень, поднимался на этаж, где все они обитали. А с площадки лифта, в коридор войдя, увидел я такое, что не приведи Господь в те годы. Стояли прямо в коридоре, явно в ожидании меня, двенадцать, как не более, нескрываемо взволнованных мужчин (в пиджаках и при галстуках), образуя некую дугу, где в центре высился, иного слова не найти, хоть был он ниже всех, какой-то неприметный мужичонка с ровными волосиками набок и наполеонистого вида. Все они застыли, глядя на меня и сквозь меня, а мужичонка коротко и резко вопросил:
– Кто такой Минц?
Мне до него было идти еще метра четыре-пять, а при таком запасе времени уже врасплох еврея не застанешь. И когда метра полтора всего осталось, я спокойно и приветливо сказал:
– Здравствуйте. Минц – это хранитель Ватиканской библиотеки.
Всем, кто читал о коллективной психологии, известно, что в толпе всегда найдется некто, кто готов немедля что угодно подтвердить. И тут один из окружающих сказал негромко:
– Да, да, да, припоминаю…
Тут у всех разгладились их напряженные черты, а мужичонка с меньшей резкостью, но столь же строго у меня спросил:
– А он..?
А я понятлив был, поскольку автор, и немедленно ответил:
– Он большой и давний друг Советского Союза. А недавно было интервью его по радио, он говорил о пользе взаимного влияния культур.
И мужичонка снисходительно кивнул мне, поворачивая спину, и дуга вся развернулась вслед за ним. Я, кстати, правду говорил: недавно Лева Минц о чем-то именно таком болтал по радио, туда настырно напросившись, чтобы порадовать старушку маму. А из вот этих, что толпились, – ранее не знал я ни одного, а мой редактор с ними не стоял, он был намного ниже в этой иерархии. И мы с ним крепко выпили в тот вечер. Но про Минца подлинного я ему не рассказал, это разрушило бы нашу зыбкую творческую связь.
Тут хорошо бы текст переложить веселым чем-нибудь, чтобы скорей забыть о тех испуганных блюстителях идеологии, а в случаях таких Шолом-Алейхем рекомендовал поговорить о холере в Одессе. И я с тем большим удовольствием готов последовать его совету, что холеру я в Одессе таки да застал однажды. Летом это было, год – семидесятый. Утром я приехал в Одессу, где уже с неделю меня ждала жена и маленькая дочь. День у меня дивно начинался и сулил быть подлинно одесским. Ибо везший меня таксист подсадил какую-то знакомую, увялую, но дикой бодрости толстуху, и они свои удавшиеся жизни шумно обсуждали в той украинско-еврейской тональности, которую я раньше слышал только в анекдотах. По дороге я его тормознул, чтобы купить бутылку вина, женщина молча взяла ее у меня из рук, коротко глянула на этикетку и, сочно сказав – «дерьмо», продолжала дружескую беседу. Жену и дочь я отыскал на пляже, мы переговаривались, собираясь поплавать, но в это время вплотную к берегу прошел патрульный катерок, из матюгальника которого летели хриплые отрывочные слова: холера, в море лезть запрещено, соблюдайте спокойствие. В доме отдыха сказали всем очень логично: оставайтесь, поживите, все равно мы денег за путевки не вернем. И дали всем желающим автобус до вокзала. То, что я там обнаружил, можно передать лишь средствами кино, и то необходим какой-то специальный режиссер. Немыслимой густоты толпа, залившая и зал вокзала, и перроны, не гудела, а кричала, в воздухе витала паническая, эвакуационная ярость и растерянность. Рупор объявил, что все билеты отменяются, посадка в поезда – свободная, и началось столпотворение, подобного которому я в жизни не видал и не хотел бы видеть. Потому что это сильно подорвало мою веру в человечество, а мне все же уютней жить с хотя бы остатками этой веры. Наша ситуация усугублялась еще тем, что с нами увязалась некая знакомая с такой же маленькой дочерью, что означало еще два чемодана. Тем не менее мы сели в поезд. А в купе нас оказалось двенадцать человек, но мы все сначала были умиротворенно счастливы. Тогда я, кстати, в первый раз столкнулся с азами народной психологии: у нас была какая-то прихваченная снедь, я разложил ее на чемодане и, естественно, всех пригласил к столу. Никто не отказался, всю еду умяли в три минуты. А чуть позже – каждая пара стала молча есть свое, и мы с женой лишь удивленно переглядывались. К ночи ближе на какой-то остановке мы разжились кукурузой. Спали мы с женой (точней, пытались спать) на тех антресолях, что используют под чемоданы. Когда я ровно десять лет спустя ехал по этапу в лагерь и в купе нас было двадцать два, я вспомнил, как мы некогда переживали ту тесноту, и усмехнулся от блаженства, присланного памятью. Что было душно, жарко, потно, грязно – глупо говорить. Вода в вагоне кончилась через несколько часов, и туалет легко себе представить (хотя лучше не стоит), а про запахи – писать не поднимается рука. Тем более что впереди нас ждало худшее. К концу второго дня пути вдруг слухи поползли, что нас в Москву не пустят, а поместят в карантин примерно на неделю. И некая конкретная деталь зловеще прозвучала: что вот-вот проводники запрут вагоны. И поэтому, как только мы остановились у входного семафора какого-то городка, я аккуратно выбросил в окно все чемоданы, и гуськом мы выбрались на волю через пока не запертую дверь. Потом довольно быстро и машину я нашел, водитель все никак не мог понять, зачем хочу я ехать в любой ближайший город, откуда есть поезда на Москву – они ведь были и отсюда. А чтоб они не из Одессы шли, пояснил я, и он пожал плечами, удивляясь прихотливости забалованных москвичей. Ближайший город оказался – Нежин. Ранее он был знаком мне только по названию каких-то выдающихся огурцов.
В кассовом зале было пусто и прохладно. От одного этого наши лица расплылись в немом удовольствии. Поезд на Москву ожидался часа через три, билеты обещали продавать за час до поезда, и кроме нас его никто не ожидал. Теперь поесть! За два часа мы наверстаем все, о чем мечтали двое суток.
Смутное чувство остановило мой порыв бежать и кормиться. Я бы назвал это инстинктом бывалого советского человека. Я поставил чемоданы, попросил у приветливой кассирши лист бумаги и крупно написал на нем: «Очередь за билетами на Москву». Написал наши фамилии, количество билетов и положил этот лист у окошка в кассу.
Мы ели много, жадно и вдохновенно. Только оторвавшись от второй порции котлет с картошкой, я заметил, что в ресторанном зале уже заняты все столики. И возле каждого стояли и лежали чемоданы. Я похолодел и кинулся в кассовый зал. Там густо шевелилась несметная толпа таких же сообразительных пассажиров с нашего поезда. Вспотев от ужаса, я протолкался к кассе. И обнаружил, что совершил самый разумный в жизни поступок: все послушно заносили свои фамилии в мой список. Как же я собой гордился, возвращаясь в ресторан! В тот день проводники этого поезда изрядно заработали: билетов не хватило, разумеется, но все вагонные проходы и площадки были наглухо запружены счастливцами. А ехать оставалось нам недолго. Вечером на следующий день уже в большой компании друзей и родственников я хвастался своей находчивостью, сметкой и бывалостью. И пожилая интеллигентная женщина грустно сказала:
– Какой стыд, вы были в Нежине и не зашли в музей Гоголя!
А память перескакивает в эти же края, но к несколько иному имени и двадцать с лишним лет спустя. Уже в Израиле мы жили. Как-то я целый месяц нервничал, и тупо ныло сердце. Я волновался от неверия в евреев. Незадолго до того я получил письмо с Украины, а точнее из Полтавы, от неведомого мне тамошнего Исторического общества. Они напоминали, что недавно был я там на выступлении, показался им хорошим человеком, и поэтому я, может быть, найду какую-то возможность помочь: ужасно бедствует в Полтаве внучка (или правнучка?) и правнук (или праправнук?) Владимира Галактионовича Короленко. Господи, подумал я жалостливо – чувство это относилось ко мне, – что же я могу поделать? Однако обаяние этого светлого имени постепенно взяло верх над ленью, суетой и равнодушием. В Культурном центре советского еврейства (был такой некогда в Иерусалиме) порешили мы с приятелями учинить благотворительный концерт. Еще тогда ходили в израильтянах Валентин Никулин и Михаил Козаков (оба согласились без промедления), артистов мы набрали много и большую сделали афишу. Не особенной была и цена билетов. На недоуменные вопросы («разве Короленко был евреем?») горячо напоминал я о деле Бейлиса и вообще об отношении этого человека к евреям. Слушатели согласно кивали, но билеты расходились крайне плохо. В день концерта я дошел до крайности того состояния, о котором написал в начале. Наплевать, что выручки не будет, думал я, ну не получилось, так бывает сплошь и рядом, только очень уж обидно за евреев. Потому что кто-кто, а мы должны-обязаны помнить добро, пускай и сотворенное когда-то. И было очень мерзко на душе, заранее и стыдно и обидно.
Зал был набит битком! И более того: на сцену кинули три или четыре свернутых листка, в которых были деньги: мы прошли зайцами, писали неизвестные мне люди, но хотим участвовать. В автобусе дня через два кто-то сунул одному из выступавших стоимость билета – он не смог пойти, но тоже в доле, сказал он.
А я – меня душили гордость и счастье. По-моему, они и в зал передались, таких удачных выступлений не было у меня ни до, ни после. А потом мы напились, конечно.
Выручка была обменена на доллары и послана в Полтаву. Тут забавная подробность: в благодарственном письме писала внучка Короленко, что деньги эти (очень маленькие по любым сегодняшним понятиям) довершили некую необходимую сумму, и куплен был клочок земли, на котором собрались огородничать и тем кормиться несколько семей интеллигентов местных, сбившихся в общину, чтобы выжить. Я не знаю, был ли Короленко идеологом общинного земледелия, но уверен, что, узнав об этом, усмехнулась его чистая душа.
А в это время я как раз квартиру покупал, на двадцать пять лет рассрочки здесь даются нужные для этого большие деньги, и выходит, что в итоге платишь втрое, как не впятеро, зато живешь как человек и волен как угодно забивать в стену гвозди.
Торжественный и незабвенный день приобретения квартиры в Иерусалиме (!) я закончил в больнице. Когда шел я в юридическую контору, то споткнулся так неловко, что под коленом на ноге у меня лопнула какая-то жилка. Боль была чуть меньше, когда я отставлял ногу далеко в сторону – как собака, собирающаяся пописать, но еще ногу не успевшая задрать. В таком вот виде я доковылял до конторы, где обессиленно уселся и подписывал бумаги, как вельможа (в моем представлении) – полулежа в кресле и далеко вытянув ноги. Тут и подъехала вызванная неотложка – сам я идти уже не мог. Рядом со мной, в беде клиента не бросая (хотя мы уже расплатились), неподвижно высился толстый молодой еврей – агент по продаже квартир. А так как был он в шляпе и при пейсах, говорил негромко и весомо, все происходящее обретало явную значительность. Увидев санитаров, он сказал:
– Да, нелегко достается еврею кров на Святой земле.
Я не смог засмеяться, потому что санитар уже ощупывал мне ногу. После этого достал он ножницы и ловко взрезал мне штанину. Тут агенту по недвижимости изменило хладнокровие, и он воскликнул взволнованно и страстно:
– Он режет не по шву!
Имелся в виду непоправимый вред, наносимый моим брюкам. Тут даже жена моя улыбнулась, а мудрец обиделся на наше легкомыслие и временно умолк. Поэтому и есть у него деньги, подумал я, умнея от общения с таким человеком. Он пожал мне руку, издали кивнул Тате (коснуться чужой женщины нельзя) и, проходя мимо нее, заботливо сказал:
– Проследите, чтоб его не вынесли вперед ногами.
И, римскому патрицию подобно, я был вынесен оттуда на носилках. Над лицом моим распластывалось синее израильское небо, капелька дождя упала мне на лоб, и я блаженно вспомнил окончания разных советских повестей о партизанах: «…снежинки падали на его лицо, но уже не таяли».
– Чему ты, дурак, смеешься? – спросила у меня жена. И мы поехали.
В приемном покое я пролежал часа три, ожидая своей очереди на осмотр, появился срочно вызванный женой приятель, очень хороший врач, но – хирург.
– Ты за каким хером сюда приплелся? – спросил я его грозно. – Здесь тебе работы не будет.
– Не знаю, не знаю, – ответил он, плотоядно потирая руки.
Он как-то рассказывал мне профессиональную шутку своих коллег – что, дескать, настоящая хирургия кончилась с появлением анестезии. От его прихода я почувствовал себя спокойно и уютно. Это в нас еще российское осталось: как бы мы ни жили там, но в тяжкие минуты и часы рядом возникали друзья – даже если не было в них особой необходимости. И тут меня такой взял сентимент, что я чуть не заплакал от любви ко всем, кого люблю и близко знаю. Но немедля я отвлекся, поскольку за шторками, где лежал соседний больной, непрерывно раздавались старческие хриплые вздохи и ритмично повторяющийся полустон-полувскрик: хуяво, хуяво! Что ты кричишь, думал я с раздражением, ведь и мне хуяво, только я молчу. Вернулся убежавший куда-то приятель и объяснил мне, что я стон этот неправильно понимаю, – старик себя утешал, говоря себе на иврите: «Он придет!», ибо надежда на приход Мессии, очевидно, успокаивала его.
А ближе к ночи, туго-натуго мне ногу обвязав, меня отправили домой, и мы даже успели обмыть обретенную на Святой земле недвижимость.
В Германии с квартирой много проще: ты ее находишь, пишешь заявление в муниципалитет, и тебе ее пожизненно оплачивают. Хотя один старик (в Берлине на концерте мне его специально показывали) написал заявление, что квартиру он искать не будет, пусть ему найдет жилье сам горсовет, и что желательно, чтобы имелся при квартире зимний сад, поскольку автор заявления – ветеран Великой Отечественной войны и имеет медаль «За взятие Берлина».
И не слабей по содержанию письмо получил один мой приятель из немецкого другого города, где он устроился играть в большом оркестре, будучи отменным музыкантом. Письмо его дышало неискоренимым партизанским духом. Все у меня очень хорошо, старик, писал он своему другу, просочился в замечательный оркестр, снял очень уютную квартиру, и беда только одна – как утром растворю окно, так сразу понимаю: в городе немцы.
Когда я недавно ездил на гастроли и болтался по немецким городам, то от рассказов местных охватило меня чувство, которое назвал бы я национальной гордостью великоросса. Хотя немало и злорадства (тоже очень русского по духу) было в этом неприглядном моем чувстве. Дело в том, что стонет вся великая Германия от почти двухмиллионого наплыва своих российских соплеменников – поволжских немцев. В империи родившись и прожив там всю сознательную жизнь, они типичные советские люди. Да еще приехавшие из Сибири и Казахстана, куда некогда загнали их родителей.
И с их приездом в маленьких, уютных и зеленых, сонных, аккуратных и спокойных немецких городках начались пьяные ночные драки с поножовщиной и руганью на всю округу. А немецкие леса и парки? Все они ухожены настолько, что мне кажется, там по ночам чинно гуляют хорошо подмытые лисы и зайчихи. А ныне там повсюду попадаются следы российских разудалых пикников.
Именно это вызвало восторг в моей безнравственной душе. Естественно, что обладают вновь приехавшие и другими истовыми свойствами советского человека – в частности, весьма свою историческую родину Германию поносят за отсутствие культуры и бездуховность. Мой приятель как-то разговаривал в гостинице одного немецкого города с коридорной уборщицей – такой типичной тетей Клавой, каких помнят все наверняка, кто ездил и останавливался в гостиницах и общежитиях. Она поехала вслед за детьми, ничуть не чувствует себя на родине и с горьким, но достоинством сказала:
– Немцы нас сюда позвали, чтоб мы делали за них всю черную работу и повышали ихнюю культуру.
Мой приятель вежливо сказал, что сам живет он в Тель-Авиве и знаком с подобной ситуацией.
А я с поволжскими немцами встречался в Сибири. Возле нашего шахтерского поселка (он уже при нас стал городом) были деревни, где жили немцы, выселенные некогда из городов подле Саратова – Маркса и Энгельса. И в избу к нам как-то заглянул погостевать мой местный друг, такой же ссыльный поселенец Валера. С ним была его новая подруга из немецкой деревни. Крупная, дебелая и плотная блондинка безупречного арийского облика да еще с фамилией Мах. В колхозе у себя работала она дояркой. А на мой изысканный вопрос, не родственник ли ей философ Мах (которого как «Мах и Авенариус» мы проходили в школе – их за что-то Ленин поносил), она только блеснула молча карими коровьими глазами.
А когда мы сели выпивать (а сели мы немедленно), она молчала точно так же. И спустя, наверно, полчаса я начал тихо волноваться – видно, все-таки подействовала на меня ее фамилия. О чем ей с нами говорить, печально думал я, ведь немцы – это Гегель, Кант и Фейербах. Она молчала. Что ей в наших пьяных разговорах, думал я смятенно и пристыженно, ведь немцы – это Гете, Томас Манн и Шиллер. Она молчала. Немцы – это Бетховен и Вагнер, думал я, униженный вдвойне, поскольку больше никого не вспомнил. А приятель мой Валера (уже час прошел, я весь извелся) у меня спросил, видел ли я вчера, что Мишка (общий наш знакомый) заявился на работу с диким синяком под глазом.
– Видел, как же, – механически ответил я (весь находясь внутри своих переживаний), – ты не знаешь, кто его побил?
И вдруг она открыла рот.
– А никто его не бил, – сказала она хрипло и усмешливо, – просто встретил он мешок с пиздюлями.
И снова замолчала. И ни слова не промолвила в дальнейшем. Только я уже спокоен был и больше не терзался.
А теперь она в Германии, должно быть.
Что же, всем народам тяжело дается историческая радость воссоединения – так я думаю об этом, когда я об этом думаю.
Однако, про Сибирь упомянув, я рассказать обязан о пожизненной моей гордости – сооружении на нашем огороде нового сортира. Я уже на протяжении этой главы хвастался – то невзначай и мельком, то назойливо и страстно – некими поступками житейскими, но апогей триумфа (и высокие греко-латинские слова тут как нигде уместны) связан в моей жизни с той уборной. Доставшийся нам от прежних хозяев старый и щелястый скворечник был единственным упреком, сделанным мне Татой за всю нашу сибирскую жизнь. Уже заполнена была вся яма (далее пойдут подробности похлеще), всю осень, зиму и весну кошмарно задувало посетителя этой беседки – и однажды понял я, что дальше я тянуть не должен. Следовало для начала выкопать новую яму, именно о ней весь мой рассказ. Вкопался я уже на метр, и хотя вечной мерзлоты не обнаружил, но суглинок прочен был как камень, и работа предстояла тяжкая. Что, как известно, обостряет ум и стимулирует смекалку. Я вылез на край ямы, сел и закурил. И вдохновение пришло ко мне немедленно. Зачем же буду я копать до неизвестной глубины, подумал я, когда полученное мной высшее техническое образование позволяет сделать предварительный расчет, и я бы знал тогда, докуда мне махать лопатой, а не тупо рыть и рыть, как будто я в плену у фараона. Я сбегал за листом бумаги, закурил еще одну сигарету и самозабвенно углубился в план-проект. Нас постоянно жило трое, человек пять-шесть приезжали к нам на лето, а мелькающих гостей легко было прикинуть приблизительно, учтя, что большинство в сортир не бегает, а нужда маленькая – не в счет, с ней вежливо отходят за угол избы. Я тщательно сосчитывал людей и дни, и пламя инженерного азарта озаряло мою утлую голову. Я выложил из глины приблизительную кучу, тщательно обмерил ее и получил объем разового поступления. И более того: я ввел коэффициент всасывания жидкости глинистой почвой – это еще более уменьшило объем копательных работ. И в результате рыть мне оставалось – просто тьфу. От пережитого мной умственного восторга я даже сколотил из досок некий унитаз – он был прекрасен. Если обтянуть его парчой, подумал я (возможен бархат, шепнул мне внутренний дизайнер), выйдет настоящий царский трон. Однако вдохновение ушло, и трон остался деревянным. Накрепко сколачивая доски внахлест, я соорудил непроницаемый для ветра скворечник. Словом, красота сооружения была неописуема, внутри его хотелось жить и мыслить. Порой обуревал меня контрольный интерес, и я хозяйственно заглядывал в пространство ямы: подсознательное чувство, что по лени и халтурности натуры я необходимые размеры преуменьшил, все оставшееся время ссылки так и не покинуло меня. Но каково же было торжество мое, когда я заглянул туда примерно за неделю до отъезда! Я если лишнее и выкопал, то сантиметров десять, а скорей всего, что оказался выше коэффициент поглотительной способности почвы. Но об этом уже думать предстояло новому хозяину избы.
И более значительного в этой жизни я уже не строил ничего.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?