Текст книги "Книга странствий"
Автор книги: Игорь Губерман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Праздник, который всегда со мной
В названии этой главы преувеличения нет, она – о записках, которые я получал от зрителей за годы мельтешения на сцене.
Новинкой такой вид общения для меня не был: еще в России приходило ко мне множество читательских писем. Так как я писал книги о науке, то и вопросы ко мне шли вполне по делу. От солдат – как улучшить память, потому что им на лекции сказали, что она сильно портится от онанизма. От домохозяек – чем исправить плохое настроение мужа с похмелья? И в жутком изобилии – мысли разных сумашаев по поводу неверного устройства мира. Одно из таких писем я помню почти наизусть до сих пор, потому что очень любил пересказывать его приятелям-врачам. Оно начиналось не с обращения к редакции или автору, а прямо с самой сути: «“Идемте!” – раздался надо мной мужской голос, и я почувствовала две крепких мужских руки чуть выше своих локтей. Так я оказалась в психиатрической лечебнице имени профессора Кащенко. Практической причиной забирания были мои практические успехи в системе йоги и плавание в ледяной воде на пятом месяце беременности…»
Далее шла грустная биографическая проза об отсутствии отца и про больную мать, которая тоже много времени содержалась в такого рода заведениях. Но у дочери характер был иным: «Я поняла, что выйти на свободу я могу, подчинив своей воле 50 (пятьдесят) лечащих врачей. Для этого мне надо было изучить их внутреннюю сущность. Я изучила ее (что произвело на меня удручающее впечатление)…»
Вот, собственно, ради последней фразы в скобках я читал это письмо приятелям-врачам. И посейчас жалею, что отнесся несерьезно к сути того послания: мне предлагали соавторство, мне предлагали написание совместной книги, а я смеялся, идиот. Вот так проходят всуе звездные часы тех, кто не способен их опознать. Но ныне уже поздно.
Разных писем было два мешка, они лежали на антресолях в нашей квартире, и во время обыска один из ментов так и не слез с лестницы-стремянки: он как начал просматривать эти письма, так и просидел там добрые часа четыре. А потом все письма куда-то делись – выбросили их, скорей всего, убирая квартиру перед отъездом. А жаль – там еще были письма от людей, ставших ныне жутко знаменитыми, – я бы сейчас эти бумажки продавал фанатам и жил припеваючи. Не сосчитать потерь от легкомыслия, печально думаю я и теперь, выкидывая рукописи графоманов.
В Израиле я начал получать записки по ходу чтения стишков, а после каждого концерта их выбрасывал. И тут одна моя приятельница (еще в пятидесятые годы была она известной виолончелисткой) мне сказала: «Гарик, не будьте идиотом, не выбрасывайте записки, вы потом об этом горько пожалеете. У меня за всю мою концертную деятельность была всего одна записка, и я плачу, глядя на нее, такие лезут в голову сентиментальности».
Записка та и впрямь была достойна многолетнего хранения. Приятельница вспоминала: «Вы представьте себе, Гарик: на дворе пятидесятый год, у меня сольный концерт, я выползаю на сцену, ставлю между колен мою виолончель и начинаю на ней пиликать. И тут немедленно – из зала записка…»
Только сильно старшее поколение может еще помнить вылощенных конферансье и ведущих тех лет – фрак, манишка, бабочка. Такой ведущий и поднял эту записку, громко и торжественно возглашая: «Какая интеллигентная наша советская публика! Даже на музыкальных вечерах шлют записки! Я сейчас прочту ее всем!»
На клочке бумаги было написано: «Завидуем местоположению вашего инструмента. Группа моряков».
И, следуя совету старшего коллеги, я записки начал собирать – не часто совершал я в жизни мудрые поступки – совершал, однако, чему очень рад теперь.
Вопросов типовых, задаваемых на каждом выступлении, оказалось немного. Хотя один из них какое-то время сильно досаждал мне: как у вас с ивритом, уважаемый? А с ивритом плохо у меня, тут нечего и говорить, какой-то ехидный зритель даже вопросил, могу ли я в таком случае считаться полноценным евреем. А в далеком городе Оренбурге вдруг таких записок пришло штук пять – очевидно, в этом городе нет собственных проблем. И там от злости сочинил я ответ, которым с той поры успешно пользуюсь. У меня с ивритом нет проблем, отвечаю я любопытным, проблемы есть у тех, кто хочет поговорить со мной на иврите. А когда ответ заранее в кармане, то уже не раздражают и вопросы.
Почти всегда есть в зале человек, читавший мои стишки глазами и больно уколовший о них свое чуткое грамматическое чувство. Этот зритель сообразно своему характеру спрашивает грозно или вежливо: почему вы, Игорь, пишете гавно через «а»? Я отвечаю уважительно, но твердо: это мой личный вклад в русский язык. Обычно все смеются почему-то, и приходится объяснять. Слово «говно» (которое, кстати сказать, очень любил употреблять Ленин по отношению к интеллигенции) ничуть не передает того накала и размаха чувств, как слово «гавно», когда мы говорим о хорошем человеке. А так как я стихи пишу о людях, то звучание отнюдь не маловажно, вот я и взял на себя смелость писать так, как слышу и произношу.
А далее – непредсказуемые записки. Оживляется у многих чисто личное творческое чувство, и плывут из памяти истории, связанные с тем, что сам я только что повествовал. Так, я люблю рассказывать о некоем немолодом еврее, что сидел с моим знакомым в одном лагере. Украл бедняга что-то на своем заводе и, в отличие от остальных, попался. А фамилию имел он звучную и значимую – Райзахер. Наше ухо, избалованное редкостной пластичностью родного языка, мгновенно ловит всякую возможность игр с именем, поэтому он кличку получил у себя в лагере – Меняла. И отменную я получил как-то записку: «Игорь, вам это может пригодиться. Моя знакомая свою свекровь Бенетту Оскаровну называет Минетой Оргазмовной».
Вообще поразительна любовная заботливость читателя-слушателя. Я не то чтобы побаиваюсь спрашивать, хорошо ли меня слышно, просто помню, как на этом накололся мой один коллега: он в разгаре чтения своих стишков спросил, хорошо ли его слышно, а из зала кто-то громко ответил: к сожалению, да. Однако часто чувствуешь неладное со звуком, говоришь обиняками (ибо помню тот конфуз) – мол, кажется мне, звук неважный. И радостно в ответ записку получить: «Игорь Миронович, не огорчайтесь, звук действительно плохой, зато изображение отличное!»
Но я отвлекся от немедленной творческой отзывчивости. Я вспоминал не раз со сцены, как во время Шестидневной войны в самых разных городах советской империи в автобусах, трамваях и метро подслушать можно было один и тот же диалог. Один из собеседников обычно говорил: евреи-то, ведь как они воюют! На что второй солидно и успокоительно ответствовал: так это же не наши евреи, это древние! И получил записку я в стихах – с весьма убедительным объяснением того военного чуда:
Евреи, отстояв свою страну,
в шесть дней победно кончили войну;
не может же торговля, в самом деле,
стоять на месте более недели.
Вообще, записок со стихами приходит тьма-тьмущая, и, как бы ни были беспомощны эти наспех нацарапанные строки, явно говорят они о вспышке творческого чувства, отчего я многие храню. Вот, например, стишок из Дюссельдорфа:
На Губермана? Без оглядки!
Раз в год случается.
И этот вечер, словно блядки,
пусть не кончается!
Нет, нет, хвалиться записками такого рода, посланиями доброжелательными и благословляющими, я не буду, хотя очень порой хочется, ибо теплеет на душе и мокро тяжелеют веки – если бы пишущие знали, как я благодарен им! За вот такую чистую записку: «Ой, как я рада, что вы живой, а то бабушка мне говорила, что вы уже не живой. Живите еще много лет!»
Очень люблю записки строгие и хозяйственные: «Игорь Миронович, если все евреи уедут, то как мы обустроим Россию?»
Вообще, еврейская тема возникает и мусолится так часто, что ее откладывать не стоит. Еще и потому она так часто возникает, что в России на мои выступления (в Израиле, Америке, Германии – само собой, но это и естественно) приходит множество евреев. Если кто-нибудь тебе, читатель, скажет, что количество евреев уменьшается в России, – плюнь тому в лицо. Ибо чем больше евреев уезжает, тем их больше остается – это мое личное и очень обоснованное убеждение. Приношу свое горячее сочувствие всем тем, кому от этого нехорошо и больно. Итак, записки на еврейскую тему.
«Игорь Миронович, я не еврейка, а мне смешно – это нормально?»
«После первого отделения почувствовал, что у меня произошло обрезание. Спасибо за ощущение».
«Игорь Миронович, а это правда, что после концерта евреям вернут деньги за билеты?»
«Что же вы, Игорь Миронович, все время читаете стихи о евреях? Есть ведь и другие, не менее несчастные».
«Дорогой Игорь, как Вы считаете: еврей – это религия, национальность, призвание или диагноз?» Лучшая на эту тема записка пришла в Красноярске. Очень, по всей видимости, умная и принципиально нравственная дама выразила мне свое возмущение тем, что про евреев удаются мне порой достаточно смешные стишки: «Игорь Миронович, я сама являюсь убежденной антисемиткой, но то, что читаете вы, переходит допустимые границы. Член Коммунистической партии Российской Федерации – (фамилия, имя, отчество)».
И еще об этом много, ибо тема жгучая.
«Уважаемый Игорь Миронович! Большая просьба: не могли бы Вы попросить зал поднять руку, кто еврей. Хочу наконец узнать, кто мой муж по национальности. По-моему, он жид, но скрытный, падла».
«Почему все евреи талантливые – может, вы знаете что-нибудь о секретах зачатия? С искренним уважением, к сожалению, русский».
Этого беднягу явно пронизал вездесущий миф – лучшая, по-моему, из выдумок антисемитов – о поголовной умности евреев. Эх, пожил бы он у нас в Израиле хоть месяц! Даже составляющие этого мифа – о способностях и грамотности – мигом улетучились бы прочь. Или, на худой конец, прочел бы пусть записку, мной полученную в Минске от какого-то неведомого старика (крупный и неровный почерк пожилого человека):
«Мне стыдно за вас, представителя Израиля, и за еврейскую молодежь, сидящую в зале в то время, как вы со сцены произносите названия злачных мест (жопа)».
В самом начале приглашения писать записки я рассказывал обычно, как лет тридцать назад испытал смертельную зависть. Еще был жив Утесов, и одна наша знакомая, его землячка-одесситка, пошла к нему в гости. Леонид Осипович развлекал ее, показывая записки своих слушателей. Одну из них она запомнила наизусть, пересказала нам, тут зависть я и ощутил. Записка была от женщины, а содержание такое: «Я хотела бы провести с Вами ночь, и чтобы небу стало жарко, чертям – тошно и я забыла, что я педагог». Эту записку я уже цитировал, но тут ее повтор уместен, ибо получил я на каком-то выступлении (где про свою зависть рассказал) ужасно трогательную просьбу: «Игорь Миронович! Пожалуйста, что-нибудь еще о педагогах! Только медленно, я записываю. И побольше неформальной лексики! Группа школьных учительниц».
Эта записка почему-то мне напоминает о другой, такой же неожиданной: «Игорь, пожалуйста, говорите тише, в девятнадцатом ряду спит ребенок».
Вот что интересно и загадочно: за все двенадцать лет, что я торчу на сцене, только один раз я получил мерзкую и враждебную записку. Было это на самой заре моей актерской карьеры, чуть ли не в первый мой приезд в Москву – в Доме литератора, и думаю поэтому, что написал какой-нибудь коллега. Мне тот вечер очень памятен, я много тогда понял о природе наших отношений с залом, а матерые профессионалы позже подтвердили мою свежую печаль. Записку ту я поднял в конце первого отделения, мне внове были письменные игры с залом, я ее немедленно прочел – конечно, вслух. Там говорилось, что я наглый прыщ на теле русской литературы и пусть я убираюсь обратно в свой Израиль. Я прочитал это громко и внятно, поднял голову, еще не зная, что сказать, – зал тяжело и неподвижно молчал. Ни смешка, ни звука поддержки – зал ожидал. И тут я растерялся, потому что если зал не на моей стороне, то продолжать читать стишки просто невозможно. Я очень медленно сказал, что, по всей видимости, автор записки – весьма мужественный человек, поскольку побоялся написать в конце свое имя. Ни шороха, ни звука мне в ответ. Так как это было одно из первых выступлений в Москве и моим приятелям все это было тоже в новинку, один из них принес видеокамеру, и день спустя я мог увидеть себя в те минуты собственными глазами. Ох, и нехорош я был! С красно-фиолетовым напряженным лицом и каменно застывшим телом. А я и вправду был испуган: я терял зал и не знал, что с этим поделать. Я переступил с ноги на ногу и сказал, что приглашаю автора записки на сцену – вот микрофон, пусть он открыто скажет, чем я его так не устраиваю. В зале не произошло ни малейшего шевеления. Вот тут, по-моему, и залился я этой дикой расцветкой, уже надо было спасать собственное достоинство, и я вполне по-лагерному ощутил, что защитить его смогу.
– Выходи на сцену, – хрипло сказал я, – не бойся, бить я тебя не буду, мне нельзя, я иностранец.
Зал по-прежнему молчал, но теперь уже эту паузу вел и держал я сам.
– Боишься выйти, – сказал я, – у нас в лагере таких тихих пакостников держали за одним столом с педерастами.
И зал взорвался аплодисментами. Зал изначально был на моей стороне, как объяснили мне опытные люди, но в такие моменты невозможно удержать чисто животное любопытство – кто кого, и этот вековечно беспощадный зрительский интерес так испугал меня совсем напрасно. Более того: после концерта одна замечательная актриса мне прощебетала с одобрением: «Как это здорово было подстроено с запиской, ты так хорошо и вдохновенно говорил!»
Хуя себе подстроено, подумал я, в антракте я сидел за сценой, вытянув ватные ноги, и не в силах был заставить себя пойти в фойе надписывать книги.
И более таких записок я нигде не получал. Разве что прямо противоположного содержания: «Мироныч, ты че выебываешься, ты же чисто русский мужик – возвращайся!»
Но на такие тексты отвечать было легко и просто.
А теперь – несколько донельзя симпатичных записок:
«Очень хотелось бы когда-нибудь назвать Вас своим учителем. Что Вы посоветуете? Начать писать стихи или просто сделать обрезание?»
Старый еврей, ветеран войны (Москва): «Будь моя воля, я бы хуй вас отпустил, такие люди нам нужны в России».
«То, что моя жена от Вас балдеет, это понятно. Но почему от Вас балдею я? Мне очень страшно…»
«Дядя Игорь! Я люблю одну девочку, а ей нравится другой. Что делать?»
«Что у вас налито в стакан? И если да, то почему без закуски?»
«Как себя вести, если принимают за еврея?»
«У Вас стихи рождаются мучительно или как котята?»
«Игорь Миронович, посоветуйте, Бога ради, что мне отвечать четырехлетнему сыну, который каждый день спрашивает: мама, куда ты ложишь эту прокладку?»
И стихи, стихи, стихи. Их авторы не графоманы, просто очень возбуждает, очевидно, обманчивая легкость четырехстрочия, и немедленно варится в голове что-то свое, часто адресованное тому придурку, что болтается на сцене, вызвал этот сочинительский прилив, а сам явно нуждается в поощрении. И я тут же получаю стишок типа такого:
Все у Вас звучит прилично,
привыкаешь даже к фене,
так задумчиво, лирично
шлете к матери ебене.
А вот замечательно меланхолическое двустишие:
Столько вас евреев сразу
я не видела ни разу.
Почти еженедельно я получаю обильные рукописи настоящих графоманов. Сплошь и рядом это некий ужас, в котором явно сквозит неспособное себя выразить живое чувство. А порой вдруг попадаются отменные строчки (не меняющие, правда, общую картину). Я в эстрадную программу включил несколько таких удач, и вслух читать это – большое удовольствие. Так, некий пожилой мужик (почти наверняка – еврей, ибо азартно увлечен историей России) накропал огромную поэму, в которой ухитрился описать российскую историю от первобытности до двадцатого съезда партии, где почему-то тормознулся и иссяк. Не сам я, к сожалению, эту поэму получил, мне изложил ее по памяти приятель. Самое начало было изумительно по энергичности стиха:
Ну, а теперь, друзья-славяне,
посмотрим, как из века в век
подобно дикой обезьяне
жил первобытный человек.
А на уровне средневековой, Киевской, Руси им сочинилось дивное четверостишие, такого никогда не написать ни одному из нас, надменных каторжников ремесла:
Но как бы тело ни болело,
стрелу татарскую кляня,
оно у князя было цело
и даже село на коня.
Чтоб я так жил, как это сделано! А женщина одна, огромную поэму про любовь накропавшая, две гениальных строчки сочинила сгоряча:
Любимый открыл мой природный тайник,
оттуда забил стихотворный родник.
Еще один замечательно грустный стишок сообщил мне приятель:
Послал в редакцию
я семь стихов про осень,
а из редакции мне их
вернули восемь.
И на выступлении однажды, когда я с восторгом и блаженством это все читал, записку мне прислали, подарив шедевр не слабей:
Как полноводная Нева
течет в объятьях Ленинграда,
так возбужденная вдова
довольна прорванной блокадой.
Вообще, поразительна щедрая отзывчивость зрителей. Стоило мне упомянуть какое-то забавное выражение мудреца в погонах с нашей военной кафедры в институте, как пошел поток записок с изложением изящных мыслей этих тонких педагогов. Иногда обозначались точно место и время произнесения, чаще – только самая суть.
«Один наш студент-медик на военных сборах обратился к офицеру прямо из строя: скажите, пожалуйста, вы не могли бы к нам обращаться уважительно и без мата? Офицер ответил: я могу на вы, могу без мата, но лично тебя я заебу!»
«Город Горький, 81 год. Военное дело. Офицер – студенту: как вы вообще могли поступить в консерваторию, если вы не помните номер своего противогаза?»
«Москва. Первый медицинский институт. Военная кафедра. Майор: студент, почему ты не был на семинаре? Студент: я болел эндометриозом. (Это некое заболевание матки.) Майор (презрительно): я с эндометриозом всю финскую войну прошел».
Москва, полковник в Автодорожном институте: «Куст – это совокупность палок, торчащих из одного и того же места».
«Ленинград. 82 год. Кораблестроительный институт. Капитан 3 ранга – мечтательно: “Скорей бы война! Добровольцем пойти! В плен сдаться! В Париже побывать!..”»
А одна женщина-врач, какое-то время прослужившая в армии, получила при увольнении замечательно двусмысленную грамоту: «За отличное обслуживание штаба дивизии».
Доверительные слова пожилого ветерана за вечерним общим курением: «Меня за всю войну и наградили-то всего один раз, при взятии Варшавы, – триппером».
В толстой папке, где храню я эти ценные дары зрительского доброжелательства, есть и листки, исписанные моим личным, донельзя корявым почерком. На этих случайных клочках писал я, понимая, что запомнить невозможно, перечень еврейских фамилий. Один мой американский приятель много лет имеет дело с нашей эмиграцией – крепился несколько лет, потом не выдержал и стал записывать:
Сарра Великая.
Леопольд Срака.
Диана Хайло.
Зина Тарантул.
Роман Половой.
Роман Заграничный.
Татьяна Дистиллятор.
Исай Кукуй.
Исай Вошкин-Лобков.
Хая Лысая.
Леонид Конфискарь.
А вот еще записка: «Уважаемый Игорь Миронович! Огромное вам спасибо! Вы так запудрили стишками мозги женщинам, что одна из них в перерыве зашла в мужскую кабинку (где был я). С приветом (подпись)».
Попадаются послания, на которые необходимо реагировать немедленно, чтоб вечер не завис тяжелой паузой. Что-то спортивное, во всяком случае – будоражащее есть в такой игре. В Челябинске я как-то получил изысканно вальяжную записку: «Не вас ли мы видели в Париже в Лувре в девяносто пятом году?» Меня, ответил я учтиво и не менее изысканно, я все свободное время стою в Лувре в виде мраморной женщины без рук.
А в Минске очень трогательно написал мне пожилой еврей: «Игорь Миронович, получаю удовольствие от ваших стихов. Оно было бы большим, если бы зал отапливался. Рабинович».
Там же в Минске получил я записку, которую с особенным удовольствием цитирую теперь в Белоруссии (хотя повсюду в мире россиянам хорошо известно упомянутое в ней имя). Я читал подборку, которая открывалась двустишием:
В замыслы Бога навряд ли входило,
чтобы слепых вел незрячий мудила.
И немедленно на сцену кинули записку – я ее, естественно, сразу поднял и огласил. Там было написано: «За мудилу – ответишь! Лукашенко».
Боже, какое ликование поднялось в зале! Оно было лучшим ответом на обычный пустой вопрос приезжего – мол, как вы относитесь к своему бесноватому президенту?
Чувствуя, насколько витаминно и питательно моей душе все, что смешно, мне вообще шлют подряд, что вспоминается по ходу выступления. А если тема обозначена, то могут быть сюрпризы удивительные. Много лет назад я сочинил нехитрую загадку, на которую настолько же несложен был ответ. Что это такое, спрашивал я: без окон, без дверей, а вовнутрь влез еврей? Никто ни разу не ответил точно, я имел в виду часы в ремонте. Как-то я эту загадку предложил и зрителям на каком-то свальном концерте – нас там выступало человек десять. Получил, как водится, много неправильных отгадок, но одна – я застонал от восхищения. Это беременная еврейка, ответили мне.
А как-то вспомнил я и рассказал про замечательное объявление в большом магазине: «У нас вы найдете все, что вам необходимо, – от крючка до веревки». И пошли записки с виденными где-то объявлениями, бережно теперь храню их.
Где-то в мужском туалете: «Граждане, не бросайте окурки в унитаз! Они мокнут, разбухают и потом плохо раскуриваются».
То же на стене в мужском туалете, а по настроению – экзистенциальная проза: «Ничего хорошего из меня не вышло».
В маленьком российском городке – в вестибюле дома для приезжих: «Товарищи постояльцы, не бросайте гандоны за окно – гуси едят и давятся!»
Словно желая повысить уровень моей осведомленности, мне шлют порой бесценные по информации записки. Так я узнал от одного художника, что цензура в Советском Союзе обращала внимание вовсе не только на текст, но были и препоны изобразительные. Оказывается, снежинки можно было рисовать с пятью, семью и даже восемью лучами, категорически недопустимы были только шестиконечные. Еще мне как-то сообщили с гордостью, что только по-русски можно составить совершенно связное предложение из подряд пяти глаголов неопределенного времени (из инфинитивов то есть, говоря по-заграничному): «Пора собраться встать пойти купить выпить». И на душе у меня сильно потеплело от разделенной мною гордости за родной мне язык.
Отдельный вид записок – это в связи с тем, что в конце второго отделения давно уже читаю я стихи о старости и возрастных недугах, с нею связанных. Все началось с того, что как-то я, уже на все вопросы ответив, читал эту подборку, когда вдруг мне кинули опоздавшую записку. Поднял я ее, уже не собираясь отвечать, там оказались дивные стихи:
О Гарик, я в своих объятьях
тебя истерла бы в муку, как жаль —
публично ты признался,
что у тебя уже ку-ку.
На эту тему постепенно накопилось множество записок («Вы говорите, что у Вас ку-ку, чтоб не было ажиотажа?»), а в одной была проявлена трогательная женская заботливость: «Игорь Миронович, сочувствую Вам, но умоляю – не пейте виагру: стихи Ваши потеряют шарм печали, а Вы – слушателей!»
Женщины жалеют и утешают меня даже в стихах:
Хоть Вы читаете подчас,
что Ваш любовный пыл угас,
но в это трудно нам поверить,
так сексуален Ваш анфас.
Благодаря такому письменному общению узнал я как-то (и со мной – весь зал в тот вечер), что в Москве у Павелецкого вокзала есть гранитная мастерская, где на образцах надгробных плит – повсюду фотография приемщицы заказов. Что в Москве же (улицу не помню) в витрине забегаловки какой-то висит большое красочное уведомление: «Вовремя съеденный бутерброд улучшит ваше настроение на 72 процента». Тут я вспомнил одну собственную находку – в городе Ницце в каком-то маленьком баре висела эта небольшая картинка. Был изображен довольно шишкинский пейзаж: текла река, к ней прямо на берег выходила негустая роща, к зрителю спиной, оборотясь лицом к реке, стоял солдат и писал в эту реку, струйка нам была видна. А там, где плыли облака, было написано разборчиво и крупно: «Никогда не пей воду!»
Благодаря запискам я оказываюсь порой в атмосфере, донельзя знакомой мне по духу и по жизни. Так, в одной семье сильно болела девяностолетняя бабушка, и ее пожилая дочь, подойдя к ее постели, сказала однажды:
– Мама, сейчас не время болеть, советская власть кончилась!
Старушка лучезарно улыбнулась и умерла с тем же выражением счастья на лице.
А в другой семье из школы возвратилась восьмилетняя внучка и, явно желая обрадовать родителей, сказала:
– Папа и мама! Нам сегодня в школе разрешили не любить дедушку Ленина!
А вот чисто шекспировская по накалу трагедийности история. Девушку-еврейку полюбил уже немолодой мужчина-русский. Она ему сказала, что выйдет замуж только за еврея, и он, палимый страстью, пошел и сделал обрезание. Но она осталась непреклонна. Он тогда ушел из института, где преподавал, стал слесарем, довольно быстро спился и в беседах пьяных часто говорил: «Я за вас, жидов, кровь свою без жалости пролил!»
Записки мне кидают на сцену, я в антракте собираю их и тут же отвечаю. А в одном московском клубе ко мне подошла в антракте очень молодая красотка, сунула клочок бумаги мне в ладонь и со стеснением шепнула, чтобы вслух я не читал ее послание. Приключение! Любовное приключение! – с восторгом думал старикашка, унося записку за кулисы. Там же я ее немедля развернул: «Игорь Миронович, а правда ли, что чувство юмора является у человека от комплекса неполноценности?»
Правда, в тот же вечер был утешен я запиской с явно детским почерком: «Дядя Игорь, все, что вы читаете, вы неужели написали сами?»
Как-то, вернувшись из Москвы, я на приездной пьянке похвалился полученной в Театре эстрады любовной запиской (а такие изредка бывают). Неизвестная девица мне писала, что если я со сцены громко скажу «да!», то будет вот что: «Я тогда после концерта подойду к вам в своем бордовом платье, увезу вас к себе, и мы вкусим блаженство вместе».
– Ты сказал? – восхитились приятели.
– Да нет конечно, – честно ответил я.
– А она, может быть, все-таки подошла? – понадеялись стареющие мужики.
И тут моя жена безжалостно сказала:
– Конечно же, она подошла, просто он дальтоник.
Записки доверительные – песня особая, не все тут оглашению подлежит, хотя вопросы сплошь и рядом – типовые. Но бывают и весьма неординарные: «Уважаемый господин Губерман! У меня молодая теща. Теща не прочь, и я не прочь. Как это с точки зрения иудаизма? Или воздержаться?»
А одна записка была длинная и трогательная донельзя. Молодая женщина писала, что она весьма мне благодарна: я на книжке год назад написал ей: «На счастье!» – и буквально через две минуты подошедший молодой человек попросил у нее дать телефон. С тех пор они уже целый год вместе, он свозил ее в заграничную турпоездку и купил зимние туфли. «Но жениться он, мерзавец, не хочет. Может быть, в этот раз Вы мне напишете на книжке что-нибудь такое, чтоб женился?!»
Нет, такую надпись я пока что не придумал. А ведь правда – хорошо бы?
Совсем недавно подошел ко мне (в Хайфе, кажется) немолодой мужчина очень интеллигентного вида и чуть застенчиво сказал, что он только полгода как приехал сюда к нам из Питера и что сочинил он некий новый глагол, уже посланный мне в записке. Удивительно симпатичный вопрос он мне задал, слегка помявшись: есть ли у меня где ночевать? Я еду в Иерусалим, домой, ответил я недоуменно. А, тогда все в порядке, сказал он, а то я знаю, в Питере случалось часто: хлопают заезжему артисту, цветы подносят, а потом вдруг выясняется, что и ночевать ему негде, да и голоден уже как собака. Так что если что – пожалуйста. Я растроганно поблагодарил его, такая заботливость встретилась мне впервые, и подумал мельком, как обидно будет, если сочинил он что-нибудь пустое. Но глагол в записке оказался отменным и лестным донельзя:
Все, что нажил в стране моей,
она решила прикарманить,
а я решил остаток дней
в Израиле прогуберманить.
Порой мне щедро присылают услышанные в фойе суждения, и попадаются весьма небанальные. Так, некий молодой мужчина в ответ на хорошие обо мне слова его спутницы задумчиво сказал:
– Не знаю, не знаю… Так издеваться над своими – это по крайней мере нескромно.
Но пора мне закруглять эту главу о счастье, собранном за прошедшие годы в толстой папке. Я категорически запретил себе приводить записки хвалебные и благословляющие, ибо с детства был воспитан мамой и газетой «Пионерская правда» в духе неумолимого соблюдения скромности. Но как-то я набрел на удивительную, по-иезуитски точно рассчитанную мысль – она изящна и проста: скромность, конечно, украшает мужчину, сказано в ней, но настоящий мужчина может обойтись без украшений. Поэтому в конце я все же приведу записки, составляющие предмет моей гордости.
«Благодарю Вас, у меня ощущение, словно я выкупался в чем-то хорошем».
«Игорь, почему же Вы не предупредили, что будет так смешно? Я бы взяла запасные трусики».
«Когда мне хочется умереть, я читаю Ваши стихи и снова остаюсь жить. Спасибо Вам. К сожалению, не еврейка».
А последняя записка – в стихах. Она из Питера. Я, прочитав ее, позорно прослезился от довольно редкого для меня ощущения, что живу не напрасно.
Вы – друг насквозь прорезанных ночей,
какое счастье – вслух произнести:
я привожу к Вам юных дочерей,
еще надеясь внуков привести.
И в зале, переполненном опять,
какое счастье полукровке-маме
в глазах детей еврейство увидать,
не топтанное злыми сапогами.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?