Текст книги "Хроники 1999 года"
Автор книги: Игорь Клех
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Девять месяцев и девять лет спустя
Смерть – место стыка бытия с небытием, и на нем замок, ключом к которому являешься ты сам.
Много лет я откладывал историю смерти матери на потом. Отчасти вынужденно – повесть требовала времени и сил, отчасти полуосознанно – чувствуя, что, пока жив отец, история не закончена. Отца больше нет. Он умер в прошлом году в Одессе, там же мы его кремировали. Послезавтра моя сестра должна похоронить игрушечный гробик с его пеплом на Чуколовке рядом с матерью. Надгробная плита на ее могиле треснула этой весной наискосок – отец когда-то поторопился установить ее, не выждав два года, пока земля над гробом осядет.
Память уже подводит меня – что-то безвозвратно теряет, переставляет, склеивает, но благодаря сохранившимся записям того, 1999-го года история в общих чертах может быть восстановлена. И я хочу это сделать – навести предельную резкость, чего бы мне это ни стоило. Потому что до того так ощутимо – буквально за руку – я со смертью не общался. Тогда эта история представлялась мне печальной, но светлой. Мать совершенно неожиданно послужила для меня медиатором, проводником в нестрашное царство мертвых. Тогда как отец умел быть только изолятором, но об этом, может, позже, в конце.
Телефонный звонок застал меня у двери на выходе. Сестра жены сообщила, что ей звонил мой отец – матери сделали операцию, и она в реанимации в областной больнице. Я попросил сестру связаться вечером с женой в Москве, лихорадочно набрал по межгороду раз-другой номер родителей, отца не было, позвонил своему зубному и сказал, что уезжаю на несколько дней. Побросал дорожные вещи в наплечную сумку, сумчатое животное. Не помню, как добрался до железнодорожного вокзала. Помню ленивое затишье перед закатом солнца. Автостанция была почти пуста, здание вокзала тоже. Единственный до полуночи поезд на Ивано-Франковск прибывал часа через два – скорый «Санкт-Петербург – Черновцы», надо же! Выстоял безотлучно у окошка кассы, и мне удалось купить на него билет в купейном вагоне. Затем три часа я простоял в вагоне у окна или куря в тамбуре. Одним из попутчиков оказался чудаковатый молодой латыш, как выяснилось, скульптор, ехавший на месяц во Франковск для участия в международной акции – вытесать-слепить некий артефакт, чтобы облагородить им городское пространство. Он немного нервничал от неопределенности. Заторможенно отвечая на расспросы и о чем-то сам его спрашивая, я думал о своем: куда сначала – домой, в больницу?
Вопрос отпал сам собой, когда поезд прибыл на станцию в кромешной тьме полуночи. Транспорт уже не ходил, уличное освещение выключено, из-за смыкающихся крон деревьев не видно было и неба. Спотыкаясь на выбоинах и разбитых тротуарах, через полчаса я добрался до знакомой с детства больницы. Она была заперта.
Изо всей силы я принялся колотить кулаком в дверь приемного покоя. Зажегся свет, послышались шаги и недовольное причитание, скрипнула дверь. Голосом, не терпящим никаких возражений, я сказал:
– Моя мать у вас в послеоперационной палате, я приехал из другого города, мне нужно ее немедленно увидеть!..
Видя мою решительность, бедная дежурная не посмела мне помешать и направила на третий этаж.
Так же безапелляционно я потребовал от ночной медсестры провести меня в палату интенсивной терапии. Поскольку это была фактически трупарня, она неохотно повиновалась. Здесь было душно, темно и раздавались такие стоны, каких я еще в жизни не слыхал. Было не похоже, что кто-то здесь доживет до утра. Мать лежала молча, в позе роженицы. У нее было поверхностное, прерывистое дыхание. Я взял стул, поставил его у постели, сел, взял за руку.
– Это я, мама.
Она с трудом выговорила:
– Не могу пошевелиться…
Едва шевеля губами, сдавленным голосом добавила:
– Нечем дышать. Подними…
Я сказал медсестре:
– Дайте подушку!
Та испуганно отвечала:
– Им нельзя!
– Она просит, черт побери! Значит, можно. Ей плохо, вы не понимаете?!
Та принесла подушку, помогла мне приподнять больную и ушла досыпать за столом в общем коридоре.
В полусидячей позе и сумеречном сознании, с температурой 34 и давлением 60 на 40 мать дожила до утра. Я не думал и не подозревал, что положение настолько серьезно. От какого-то священника услыхал когда-то и запомнил, что умирающих надо держать за руку, им от этого легче.
Мать потела и начала бредить:
– Пить!.. Куриный помет, как холодно ногам…
Иногда спохватывалась, спрашивала:
– Который час?
Но это тоже было в бреду. Ей мерещилось, что маленькой девочкой ее отругали и выгнали босой в холодный день на загаженный птичий двор. Я смачивал ей губы в темноте, тихо разговаривал с ней:
– Скоро утро… рассветет… я приведу отца… ты поправишься… все обойдется…
А главное, держал ее – держал за маленькую натруженную руку с пухлыми пальцами – и не отпускал. Поправлял подушку, то приподнимал, то опускал ноги. Она смогла наконец дышать. В пять утра начало светать. Больница прокашливалась и оживала. Стоны в палате поутихли, смерть никого пока не прибрала.
Я сказал матери:
– Все. Эту ночь пережили. Мне надо сходить домой, увидеться с отцом и умыться с дороги хотя бы. В восемь пересменка, в девять обход. Ты сможешь побыть одна часа два, не больше? Утро вечера мудренее. Тебе удобно? Хочешь чего-то?
Несколько раз повторив это, я убедился, что она поняла и до прихода отца продержится.
Как пьяный в утреннем ознобе, я выбрался из больницы и побрел по пустынным улицам – куда? – домой. Свет в квартире не горел. По какой-то нелепой причуде старики не запирали дверь, выйдя на пенсию, но на этот раз она оказалась заперта. Я подергал ее, постучал, затем позвонил. Щелкнул выключатель, прошаркали шаги, в дверях возник отец в трусах и майке.
– Я не спал, ждал тебя.
Я был почти в ярости:
– Почему ты оставил мать одну после операции?!
– Мне сказал врач, что нельзя оставаться на ночь. Сказал, что о ней позаботятся и нечего беспокоиться до утра. Да и внучку не на кого было оставить…
Я стиснул зубы, чтобы не наговорить лишнего. Сходил умыться и переоделся, сел на кухне.
Оказалось, в больницу мать угодила из-за кишечной непроходимости – чего-то вроде заворота кишок, от которого умер ее отец в войну, поев бабкиных горячих пирожков. Когда тетка устроила матери промывание желудка кружкой Эсмарха на дому, а затем то же сделали в больнице, куда ее положили, у нее просто лопнули кишки, и пришлось срочно доставлять ее в областную больницу прямо на операционный стол. Позже хирург сказал мне, что чрево моей матери походило на засорившийся унитаз – ведро фекалий вычерпали из него в операционной и вывели прямую кишку через живот на бок.
Отец выглядел притихшим и растерянным, что совсем на него не походило. Твердил только: «Как гром среди ясного неба! Что было делать?..»
Я совсем позабыл об их внучке и своей племяннице, спавшей безмятежным детским сном в дальней комнате. Надо было позаботиться о ней и дождаться младшей сестры из Одессы, а тем временем поочередно с отцом находиться при матери. Мы подняли внучку, попили с ней чаю, отец заплел ей косу, и они вышли – она в школу, во второй класс, он в больницу, а я прилег на пару часов поспать.
Карусель завертелась. В два я сменил отца. Вечером приехала сестра, добиравшаяся четырьмя поездами через Молдавию, и осталась с матерью на ночь. Мать лежала под капельницами. Температура и давление у нее поднялись до идеальных отметок, но она находилась без сознания. Несмотря на обездвиженность было видно, что с ней что-то происходит – то ли она сражается за жизнь, то ли трудится над смертью. В мою смену на следующий день у матери начался отек легких. Поначалу я не понял, что это за рокочущий звук примешивается к мерному бульканью пузырьков в капельнице – словно кто-то тихонько полоскал горло. Присмотревшись к матери, вскоре я заметил в уголках ее губ зеленую пену. Позвал врача, позвонил отцу. Стало ясно, что приближается развязка. Тем не менее я по-прежнему крепко держал ее за руку и разговаривал с ней, одергивая других, когда те неосторожно заговаривали о ней, словно в ее отсутствие, или пытались обращаться как с неодушевленным предметом. Она находилась в бессознательном состоянии, но душа все еще пребывала в этом смертельно больном теле. Через два дня, когда каким-то чудом, комбинацией лекарств удастся снять отек и к матери вернутся сознание и дар речи, она скажет мне, что слышала все, что говорилось и происходило в палате.
Возвращение к жизни оказалось мучительным и болезненным. Пока мать умирала, ей снились сладкие сны – или это были видения? Ее звали к себе и манили в мир без боли и страданий умершие близкие. «Там было так красиво и так хорошо!» – и она шла к ним. Но я держал ее за руку, она слышала наши голоса здесь, и они смущали ее. Когда же мать остановилась в нерешительности и заколебалась, как ей быть, то на смену райским видениям пришли тягостные кошмары. Ее опять, отругав, выгоняли босой на птичий двор холодной осенью, месить голыми ступнями омерзительный птичий кал. Может, что-то и похуже, но она смогла рассказать только об этом. Ее дыхание утяжелялось тогда, она постанывала, оставаясь в заложниках у собственных видений, бог весть откуда приходящих и не передаваемых словами.
Плохая наследственность – быть сыном смертной матери. Жизнь оказалась дорогим блюдом за непомерную плату с рассрочкой в кредит. В один из дней мне вдруг представился пожар в больнице – бумажные иконки Николая и Богоматери есть, а огнетушителей не видно. А ведь, если загорится всерьез, мне не вытащить тучную мать по лестницам и длинным коридорам из больницы во двор, тем более в таком состоянии. Останется либо сгореть вместе с ней, либо бросить ее и спасаться самому. Глупые детские вопросы – они самые трудные, и определенного ответа на этот вопрос у меня так и не появилось.
Процедурная медсестра, перепутав в названии лекарства одну букву и сделав матери какой-то не тот укол, заявила отцу, что «все равно она не жилец». Больше всего ему хотелось задушить на месте эту кобылу в белом халате, но он только всласть наорал на нее и пошел жаловаться главврачу. Почти все лекарства нам с сестрой приходилось покупать в больничном аптекарском киоске либо подолгу разыскивать их в городских аптеках. Иногда добираясь до вымерших, едва стемнеет, окраин, спотыкаясь, словно незрячие, и нашаривая ногами путь. Чтобы не свернуть себе шею в городских потемках, пришлось срочно купить фонарик. Хотя худшие времена для местных больниц уже миновали, когда в начале девяностых в стационары стали принимать только с собственным постельным бельем, а кормежку больных переложили на их родственников.
Снять развивавшийся отек легких сумела дежурный ночной врач. Я не без труда обнаружил ее в спящей больнице, блуждая по пустынным коридорам, закоулкам и темным залам, где свет шел только от выходящих на улицу окон. На стук она не отвечала – мало ли кто там бродит по больнице в ночи? Отозвалась она, зажгла свет и отперла дверь, только когда я вернулся повторно и заговорил с ней через дверь. Она послала меня в ночную аптеку за ампулой нитроглицерина, а сама вкатила мамаше через капельницу гидрокортизон и спиртовой раствор. Я невольно усмехнулся: наклюкается мамка нежданно-нечаянно. Поразительно, но это подействовало. Уже на следующий день одышка и хрипы прекратились, мать порозовела, температура у нее поднялась до 37,2. Значит, борется – захотела вернуться!
От катастрофического недосыпа и переутомления мне прекратили сниться сны. Я приходил, ужинал или завтракал, выпивал полстакана водки и проваливался в недолгое забытье без сновидений. Отец, обнаружив в морозилке початую бутылку водки, поинтересовался с неодобрением:
– Ты что, стал заглядывать в бутылку?!
– Папа, я устал и хочу быстро заснуть. О своих отношениях с бутылкой я тебе как-нибудь потом расскажу…
Ему всегда до всего было дело – все под контролем. То я не там повесил сушиться свои носки, то простудил лимонное деревце на подоконнике, оставив на ночь балконную дверь открытой, то веник в ванной или половая тряпка из-за меня отсырели. В ванне кисло замоченное им белье, а в спальнях на полу были разложены на газетах и подсыхали фасоль с шиповником, дозревали зеленоватые помидоры и ожидала решения своей участи прочая ботаника. Над нею вилась мошка, по полу деловито ползали какие-то жучки. Чтобы добраться до кровати, я всякий раз сдвигал эти бумажные противни, а отец упорно возвращал их на место. Сестра давно заметила, что даже присутствие родной дочери на своей территории он выносил уже не дольше трех дней, переставая сдерживать накопленное раздражение. Нашей матери всегда от него доставалось за бестолковое, по его мнению, ведение домашнего хозяйства. Утро выходного дня чаще всего начиналось общей побудкой, а заканчивалось наведением чистоты и порядка в доме. К уборке привлекались все.
– Что это за баночки? Почему мука в двух мешках в разных местах?! Что ты там бурчишь и огрызаешься? Слова нельзя сказать – одни графини кругом!..
Что-то при этом отцом выкидывалось, а остальное переукладывалось и утрамбовывалось в тесных стенных шкафах и на кухоньке «хрущевки» до следующей ревизии.
И теперь после больницы он усаживался с внучкой перебирать и сортировать урожай. Съездил на дальний огород за розами в палату матери и за свежими овощами. Наведался в школу, где зачем-то похвастался классной руководительнице своим кумачовым членским партбилетом. Вскоре после распада СССР он вступил в компартию, где сделался активистом – перепечатывал на пишмашинке сестры прокламации или статьи с названием «Почему буксуют реформы в Украине?», входил наблюдателем от коммунистов в избирательные комиссии и участвовал в их малолюдных митингах и демонстрациях. О водопроводчиках или газовщиках коммунальных служб он отзывался не иначе, как «пришли товарищи», и здоровался со всеми за руку. На серванте под ветвистыми оленьими рогами у него расставлены были фигурки первобытных охотников бурого цвета, которых он с нескрываемым удовольствием окрестил демократами. Он был убежден, что «всякая демократия заканчивается диктатурой подонков».
В какой-то из дней, вернувшись из школы, внучка рассказала, как учительница прямо на уроке отшлепала ее однокалассника, спустив с него штаны. Сцена экзекуции явно заинтриговала девчонку. Сестра была шокирована и собралась наутро идти к директрисе, чтобы забрать дочку из этой школы. Отец же из духа противоречия защищал учительницу – еще и потому, что перед тем всячески ее нахваливал и школу выбрал сам. Выбор, правда, был невелик – в областном городе остались две русскоязычные школы.
Работавшая в больнице старшей медсестрой Ольга делала для нашей матери все, что было в ее силах. Добилась для нее отдельной палаты, обеспечивала уход, договаривалась с врачами. Она сказала мне, что причиной болезни стала доброкачественная опухоль, чему я не поверил, и что у матери после операции развился острый перитонит, однако его удалось приостановить – значит, есть надежда.
– Тетя Оля, – ответил я ей тогда, – я не слепой и понимаю, что мать умирает, но я хочу сделать все возможное, чтобы она могла уйти по-человечески. Спасибо за помощь…
На четвертый день мать отключили от капельниц. К всеобщему удивлению, у нее вдруг заработал пузырь, забурчало в изуродованном, вздутом животе, на нее стали садиться комары – почуяли живую кровь! Явилась та медсестра, что допустила меня в первую ночь к матери в послеоперационную палату, с недоверием пощупала пульс. Медперсонал уже привык к тому, что я разговариваю с лежащей при смерти больной, но когда эта медсестра услыхала вдруг шепот в ответ: «Я все слышу…» – она чуть не лишилась чувств.
– Вона шо, з вами розмовляе?!
Вскоре мать смогла наконец открыть глаза. Обвела взглядом палату, увидела букет красных роз. Речь давалась ей с трудом и скорее походила на сеанс чревовещания.
– Откуда цветы? Так давно папы не было… Который уже день?
Затем захотела увидеть внучку.
– Моя лапочка – что с ней будет?..
Я позвонил из ординаторской отцу. Оторвал его от перебирания поеденной жучком фасоли: «Вот, приходится здесь торчать!..»
– Отавь это дело, приведи внучку. Мать пришла в себя и хочет вас видеть.
– Ладно, сейчас заканчиваю. Ну-ка, марш собираться – идем к бабушке в больницу!
Мать мучала жажда, сох язык, и я давал ей сосать ватку с жидким чаем. Уговорил врача с медбратом вернуть временно капельницу в щадящем режиме, к которой ее организм успел привыкнуть.
К матери возвращалось ощущение собственного тела.
– Они что, вывели прямую кишку на сторону? Зачем вы со мной возитесь?..
Я сердился:
– Потому что ты наша мать и нужна нам! Поэтому здесь все – отец, сестра и я, – чтобы вытащить тебя!
Она не могла забыть обиды, нанесенной дочерью, но понемногу справилась с ней. Смертное ложе – не место для ссор. Оставшись с дочкой наедине, она заговорила о своем нежелании жить. Та, опешив, принялась плести ей что-то о Боге, в которого не верила, и своих мистических видениях, когда угодила весной в больницу после аварии. Сестру возвратило тогда к жизни воспоминание о собственной дочери. В ответ мать рассказала ей свой сон, в котором ее звали к себе умершие близкие.
– Спрашивают: ты идешь к нам или остаешься здесь?..
Слова плохо повиновались матери, но послушно, как школьница, она повторила несколько раз вслед за своей дочкой-училкой:
– Я остаюсь здесь!..
С отцом было иначе. В свою очередь услышав от матери о нежелании жить, он растерялся и сбегал за дежурным врачом. Врач пришла, посмотрела на нее, на него и сказала, что если так, то нужна не она, а священник и родные. Отец с криками прогнал ее, обругав в сердцах «сволочью», после чего «провел среди матери политработу». От его увещеваний мать отмахнулась тогда загадочной фразой: «Детские вопросы!..» – и дала понять, что хочет заснуть.
Наутро отец поделился со мной своими злостью и недоумением. Он всерьез полагал, что с матерью все случилось «на ровном месте, как гром среди ясного неба», что сейчас она просто измучена операцией, но дело идет на поправку. Я возразил ему, что причина в бесконечной усталости и накопившемся отвращении – в утрате воли к жизни. Он немедленно встал в позу бесноватой защиты и принялся орать на меня: откуда я такое взял?
– Умничаешь? Книжек своих начитался!..
– Не смей на меня кричать! – сказал я, сцепив зубы. – Я все делаю, чтобы мать жила.
– Так что ж мне теперь за это перед тобой на коленки падать?!
– На твою «политработу» она ответила тебе: «Детские вопросы!» Как ты думаешь, о чем это она? Может, о смысле жизни?
– Э-э, какая это жизнь, одно существование!..
Видно было, что он хоть озадачен таким неожиданным поворотом с подвохом, но сдаваться не собирается.
Также было ясно, что мать теперь знает о жизни и смерти больше любого из нас.
И вот впервые за долгие годы, а может, десятилетия она отдыхала – вкушала покой и была окружена заботой. Но, боже, какой ценой, в каком состоянии и насколько долго!
Мне приходилось поочередно с сестрой готовить еду для всей семьи – настала пора подумать и о матери. Возвращать ее к жизни я решил с помощью галицко-еврейского куриного бульона, лучше которого для больных не придумано ничего на свете. В галицких селах все еще выращивали домашних кур, переняв когда-то искусство их откорма у обитателей еврейских местечек. Это птичье мясо не имело ничего общего с тем, что продается теперь в больших городах. Только на западе Украины да кое-где на Слобожанщине, если повезет, еще можно было купить на продуктовом рынке правильно выращенную на естественных кормах курицу – нежную и питательную, но без всякого намека на жир. Из половины тушки с кореньями и лавровым листом я сварил одуренно пахнувший концентрированный бульон, чуть подсолил его и отнес в термосе в больницу.
Улучшение состояния матери шло не по дням, а по часам. Уже к вечеру воскресенья она жадно хлебала сваренную мной юшку с чайной ложечки. Потребовала: «Большую! Еще! Дай ей!..» – то есть чтобы кормила ее столовой ложкой сестра, у отца тряслись руки.
На следующий день матери захотелось яблока, груши и… полусладкого шампанского: «Так вкусно говорили!» Я испек ей в духовке яблоко. Она опять ела бульон, но уже с измельченным куриным мясом, картофельное пюре, потом кефир и крестьянский творог со сметаной, сосала лимон с сахаром, пила чай. Желания ее возрастали.
– Хочу кофе, хочу мороженого!
В понедельник с утра хирург осмотрел ее шов, сделал перевязку – я выходил из палаты. Ей нравился этот бородатый, всегда приветливый врач, шутивший с ней. Она ждала приходов «бородача», жаловалась: «Они не хотят меня лечить!» На очередном обходе ей сказали, что надо двигаться, и она просила помочь ей менять положение тела – приподнять, повернуть на бок, растереть залежанную спину какой-то пахучей едкой мазью. Сестра ежедневно приносила свежевыстиранные глаженые простыни и запас тряпок и меняла с медсестрами постельное белье. Мать лежала в холщовой ночной рубашке, с катетером и выведенной набок кишкой, под простыней. Из-под простыни мы извлекали несколько раз в день пластиковый кувшин и носили его выплеснуть в туалет. Появившийся жидкий кал собирало тряпье, которое мы паковали в кульки и выбрасывали, покуда «бородач» не принес калоприемник в подарок.
Мы с сестрой поставили отцу ультиматум: ради жены и внучки он должен оставить партийную работу и отказаться от огородничества, иначе сестра заберет внучку с собой в Одессу. Не сразу и с огромной неохотой он вынужден был согласиться с этим, выговорив себе небольшую отсрочку, чтобы передать дела. Я настаивал на поисках платной сиделки, поскольку мы с сестрой не сможем находиться при матери бесконечно – ее ждала оставленная гимназия, а меня дожидались зубной врач, квартирохозяин и жена в Москве. Сестра намеревалась уехать в конце недели, а я чуть позже, если позволит состояние матери. На том и порешили.
Я позвонил во Львов. Врач сказал, что работа остановлена и придется сделать новый слепок – протез по прежнему слепку делать нельзя, поскольку мои спиленные пеньки могли разъехаться в рыхлой десне.
Затем позвонил в Москву. Жена, сама потерявшая мать три года назад, тихо плакала. Квартирохозяин нервничал и рассчитывал получить с нас деньги не только за прошлые, но и за будущие месяцы. На телевидении готовы были наконец выплатить гонорар за сценарий, но могли это сделать только по доверенности – о чем я не позаботился, кто ж знал!
Ко всему у меня остановились наручные швейцарские часы – а это случалось с ними раз в два-три года и всегда служило знаком исчерпанности какого-то жизненного периода. Мое суеверие имело под собой почву. В заговоре с часами состояли и другие, исправно служившие до поры вещи и вещички. Они вдруг дружно принимались теряться, ломаться, выходить из строя. Лопались лампочки, рвались шнурки: «Осторожнее, хозяин!» И надо было быть совсем тупоумным, чтобы не придавать их сговору никакого значения.
В часовой мастерской на старой площади Мицкевича мне с трудом подыскали подходящую батарейку, заряда которой должно было хватить примерно еще на такой же срок. Стрелки дернулись и ожили, часы пошли.
Возле больницы я случайно встретил друга молодости, походившего на цыгана и его медведя одновременно и имевшего художественную мастерскую в мансарде особняка напротив. В ней мы распили с ним поллитру за встречу. Он показал мне новые работы и глянцевые каталоги своих заграничных выставок. Сын его от первого брака, вымахавший еще на полголовы выше отца и живший с матерью в Саратове, теперь учился в одном из скандинавских университетов. Но то был и весь позитив. С молодой женой-музыкантшей мой приятель расстался год назад. Напоследок она ему заявила, что это она содержала его несколько лет на свое учительское пособие, и потребовала денежной компенсации. А этим летом после возвращения из-за кордона его обокрал кто-то из ближайших товарищей прямо посреди общего застолья. Пропала припрятанная в мастерской заначка в восемьсот долларов, и ему сделалось так стыдно и гадко, что он не подал виду.
– Не денег жалко, хотя их жалко, но как же так?! Один из них – вор, и он каждый день здоровается со мной, разговаривает, улыбается. А я не знаю, кто из них, и должен подозревать теперь всех!
Дальше поперла совсем уж чертовщина. Закрытый в советское время для иностранцев город Станислав и прежде был силен по части макабра – мрачной экзотики, взрывавшей застойный провинциальный быт. Местный скульптор и наш ровесник, процветавший и при новой власти, наваявший целую гору голов Лениных и Шевченок, этой весной лишился собственной головы, когда с похмелья принялся распиливать на циркулярке облюбованную колоду в своей мастерской. Я представил себе последнее удивление бородатой головы этого скульптора, с которым мы оба когда-то учились во Львове и не раз коротали время в пути у стойки бара или в буфете скорого поезда «Варшава – Бухарест». И подумал: нет худа без добра – хорошо, что неделю назад мне перестали сниться сны…
Улица Пушкина, ведущая к областной больнице, подверглась переименованию в улицу Черновола, а большущий роддом на ней, где осенью девяносто первого года моя сестра родила дочку, звался теперь Прикарпатским центром репродукции людыны. И все же это была та же улица, что в детстве, по которой столько раз меня водили в детскую поликлинику – с двухэтажным искусственным гротом во дворе, с засохшими фекалиями, в старом, почти старинном парково-усадебном углу города. Стояло изумительное бабье лето, и я с упоением дышал его воздухом по пути в больницу к матери и обратно, в любое время суток. С племянницей присаживался за столик в открытом кафе под липами, себе брал пиво, ей мороженое – и еще одно в больницу для бабушки, выкуривал сигарету. Курение служило короткой передышкой, единственным доступным мне удовольствием большую часть дня. Оставляя мать, когда она засыпала, я выходил во двор больницы, присаживался на скамейку, грелся на солнце и курил. Или шел в конец больничного коридора, выходил на лестничную клетку, спускался на один пролет и не спеша курил у открытого окна, глядя на мансарду художника, черепичные крыши и резные кроны старых деревьев. Рассветы, утренние туманы, летучие дожди и мимолетные грозы. Это было почти счастье, если не думать о предстоящем возвращении в палату!
В то, что мать сможет выйти из больницы, верилось с трудом, но приходилось верить собственным глазам. Перитонит ее пощадил. Она сама уже ворочалась на ложе, вполне прилично разговаривала, все ела, спала, когда хотела. К ней вернулся интерес к жизни.
Днем мы подолгу теперь разговаривали с ней обо всем, как не разговаривали никогда прежде.
– Расскажи о сыне, – просила она.
Я рассказывал.
– А ты расскажи, когда и как ты познакомилась с отцом?
Познакомились они на вокзале в Жмеринке осенью 1946 года. Он помог ей затащить в вагон неподъемный деревянный чемодан, с картошкой и испеченными матерью ей в дорогу пирожками. Время было непредставимо голодное, а в чемодане были еще мед и масло! Мать весила тогда сорок шесть килограммов и училась, как и отец, в Одессе. Оба закончили школу с отличием, но поступили не совсем в те институты, что хотели. Его не взяли в военно-морское училище из-за того, что в тринадцатилетнем возрасте прожил полгода на оккупированной немцами территории, и он учился в институте инженеров морского флота. А она вместо фармацевтического, не помню уже как, оказалась в ветеринарном институте. Вместе они добирались до Одессы «пятьсот-веселым телятником», как прозвали этот пассажирский поезд. Наверное, она его угостила пирожками с маслом, наверное, он распушил хвост перед ней – я-то его давно знаю, наверное, она смотрела влюбленными глазами на этого статного и искрометного нездешнего парня. Они начали встречаться, в 47-м поженились, поставив родных перед фактом. Старший брат матери, прошедший фронт, был очень недоволен. Он считал, что такое раннее замужество помешает сестрице получить высшее образование. А мать моего отца просто грохнулась в обморок, когда узнала от своей старшей дочери о женитьбе сына. Она собиралась женить его по своему усмотрению и уже подыскала для него невесту. Мою мать бабка никогда не считала ровней своему сыну, но как-то все утряслось. Не только жрать было нечего, жить было негде. И тогда молодоженов пустила к себе на антресоли какая-то жалостливая тетя Фрося, сделавшаяся им родной. Я вспомнил, что многие годы родители отправляли ей посылки, я относил их с отцом на главпочтамт, а однажды мать брала меня с собой в Бельцы, проведать переселившуюся туда их благодетельницу. Я появился на свет пять лет спустя в Херсоне, куда отец получил распределение. До года мать жестко пеленала меня, как учила тогдашняя наука. Так вот отчего я так скверно играл в футбол в детстве!..
Иногда мать подолгу лежала молча, и я по-прежнему держал ее за руку на весу, пристроившись на другой кровати и задремывая. Я катастрофически не высыпался. А у нее появилось вдоволь времени задумываться над «детскими вопросами».
Как-то, глядя на календарик с Джокондой, прикрепленный кем-то к стене, спросила меня:
– Что в этом Леонардо да Винчи, чем он лучше других?
– Ты судишь по репродукции на копеечном календарике? Скажи, когда ты в последний раз видела великую живопись в оригинале – не на бегу и без экскурсовода? Мир огромен, мама, и мы его почти не знаем. В европейских музеях я остолбеневал перед известными раньше только по репродукциям картинами – их тысячи и тысячи! К тому времени я думал уже, что потерял интерес к живописи. Но есть картины, перед которыми можно только стоять – и ничего больше не надо. Это правда, мама.
Она словно возвращалась в возраст ребяческих представлений и теперь заново просматривала прожитую жизнь. Но смерть уже поселилась в ней и только отступила на время.
Один ее простой ответ отправил отца в нокаут. Кажется, и до него начало доходить что-то сквозь глухую круговую оборону. Он бодрился напоказ, уговаривая себя и всех, что мать идет на поправку и скоро ее выпишут из больницы. В день, когда перед отъездом сестры у постели матери собрались мы все, включая внучку, и все уже было говорено на прощание, отец спросил мать, на свою голову:
– Хочешь домой?
И услышал в ответ:
– Не хочу… Ты опять будешь ругать внучку, а я буду нервничать.
И, погладив девочку по голове, мать добавила:
– Плохо тебе будет без меня. Не отдавай ее пока в Одессу…
Она стала бояться наступления ночи. Ночью ей становилось хуже, и приходилось звать медсестру сделать ей укол.
Ее мучали тягостные сны.
– Уберите… помидоры… из квартиры!.. – стонала она. Видимо, и во сне ей мерещилась нескончаемая трудовая повинность.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.