Электронная библиотека » Игорь Клех » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Хроники 1999 года"


  • Текст добавлен: 23 июня 2016, 00:26


Автор книги: Игорь Клех


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

О бесчестии и славе

Писательская среда, к которой я теперь, хочешь не хочешь, принадлежал, представляла собой любопытное собрание честолюбивых неудачников. Просто потому, что низы больше не хотели читать по-старому, а верхи не хотели да и не могли писать по-новому. Сегодня это даже очевиднее, чем тогда. Уцененное сообщество, болезненно амбициозное и не отвечающее за слова. «Но это же входит в правила игры!» – недоумевали в один голос мэтры и пишущие девицы. Тем не менее они представляли собой не прощающую промахов исключительную читательскую среду – метровый черноземный слой культуры! Почти каждый из этих литераторов где-нибудь в регионах или странах поменьше мог бы ходить в классиках, если бы не спился или не повесился. Только с жиру может показаться, что это не так. Постепенно я решил для себя, что столичное лицемерие все же лучше провинциального хамства. Хотя так и не научился за два десятилетия придерживаться этого принципа.

Идеальным для меня было и остается пребывание в полутени – не в безвестности, но и не на авансцене, в слепящем свете юпитеров. Печатают – спасибо, еще и деньги платят – большое спасибо, а уж если их на жизнь хватает – о-огромное спасибо!

За первую опубликованную в столичном журнале повесть мне заплатили меньше десяти долларов, за вторую, годом позже, уже в полтора раза больше. Потом кое-где стали платить столько за страницу, затем по доллару за строчку, ну и так далее – когда как.

Осенью 1999-го толстый журнал, опубликовавший полную версию очерка о Транссибе, отклонил мой речной рассказ и мемуар отца. Этот журнал представлял собой в ту пору стоячее болотце с запутанными внутриредакционными связями, в хитросплетения которых я не собирался вникать, и усердно продвигал тогда генерацию молодых питерских империалистов. Недолго думая свой рассказ и мемуар отца я отдал в другой толстый журнал, отклонивший очерк о Транссибе, но принявший мемуар и рассказ и даже выдвинувший его на новую премию, о чем я даже не подозревал. Эту премию учредит третий литературный журнал, собравшийся вручить ее одному из своих авторов, в число которых я не входил уже лет пять. Вмешается случай – мнения разделятся, и спонсор премии, продвинутый банкир, отдаст решающий голос за мой рассказ, настояв на своем: или этому даем, или никому! В итоге на церемонии в литмузее поздравят меня только главный редактор журнала с букетом и конвертом и представитель банкира с бокалом, да пара телеканалов возьмут интервью. Остальные, приближенные и попросту знакомые, будут глядеть поверх или отводить глаза. Но все это случится только год спустя, и узнаю я о своем выигрыше почти случайно от совершенно посторонних людей.

Одним твой очерк покажется легковесным, другим рассказ «стилистически пошловатым», третьи обидятся за отказ поучаствовать в их вечере, а четвертым ты просто кость в горле. Остроконкурентная среда, объехать которую чужак сможет только на кривой козе, подставленной фортуной или провидением, – не знаю. Зато знаю точно, что сладкие мысли о собственном значении – это ведущий к бесплодию тупик. И знаю предположительно, что слава – это ток смертельного напряжения, если ты не имеешь счастья или глупости обладать сверхпроводимостью. Его генерируют люди и замыкают на своего избранника. Не влезай – убьет!


Об умении умирать

Мать умерла на пятнадцатый день после операции, а на пятнадцатый день после похорон впервые мне приснилась. В зеленом свечении за ней явились свекор со свекровью, мои дед с бабкой, в своих дорожных темно-серых макинтошах. Мать успела обернуться и сказать мне на прощание:

– Но я тебе твердо говорю – Господь существует!..

Я проснулся в слезах. Почему?! Я же не любил ни отца, ни мать. Даже придумал, что не важно, любишь ли ты их, – когда да, когда нет, – несравненно важнее, чтобы они у тебя были. Мать не занимала прежде заметного места в моей душевной жизни, я был бесчувственным сыном. Но вот ее не стало, и я ощущал недостачу, опустошение, отстутствие прикрытия. Никто больше не заслонял меня собой от смерти. Она умерла мужески, как крестьянка.

Тиранивший и поедом евший ее отец спустя девять лет умирал по-бабьи, с капризами, проклятиями и причитаниями:

– Да, я хочу, чтобы вы каждую секунду занимались мной!

Он лежал под простыней на продавленном кресле-кровати с вылезающими из бедер металлическими штырями. Первый раз он сломал шейку бедра, когда, рассорившись с моей сестрой, повез в преддверии выборов чемодан партийной прессы из Одессы в Ивано-Франковск «товарищам». Во Львове в мерзких утренних сумерках поскользнулся на гололеде и встать уже не смог. Когда год спустя из его бедра собирались вынуть штыри, по пути в больничный туалет на него сверзилась ни с того ни с сего тучная больная, и хрустнула шейка бедра на другой ноге. Штыри входили в кость легко, как в черствый хлеб, по словам хирурга, и так же легко вынимались. Организм начал их отторгать. Сестра в очередной раз забрала отца в Одессу. Теперь он поедом ел ее и свою внучку.

Внучка была последней и главной любовью его жизни. Он звал ее дурным голосом дни и ночи напролет. Я приехал помочь обрабатывать его гноящиеся раны и придумать способ ухода за ним. Отец знал о моем приезде, ожил и дня два был даже доволен – увеличением своей власти, уходом, обедом, сочувствием, было теперь кому пожаловаться на дочь и внучку. Но я мешал ему их тиранить и сладострастно бранить, и уже на третий день он обеспокоился.

– Завтра уезжаешь?

– Папа, я приехал на неделю.

– Досталось тебе за эти два дня? – спросил он с непривычным сочувствием.

Я готовил для него и кормил с ложечки – меня поразил вид молодого похотливого язычка в беззубой ротовой яме, давал в руки электробритву – и он симулировал бритье, прикуривал для него сигареты, приподнимал на подушках, насаживал очки и вкладывал в руки привезенные коммунистические газеты. Ворочал его и помогал племяннице-школьнице чистить от гноя его открытые до кости раны, затыкать их тампонами, делать уколы антибиотиков и обезболивающих, втроем с сестрой менять простыни и памперсы. Он скулил, как ребенок, боящийся боли и уколов. С высохшими и неразгибающимися ногами, на которых выросли чудовищные когти, с облысевшим бровастым черепом, походившим теперь на череп хищной птицы. Но пороха в нем было еще хоть отбавляй.

– Дай часы! Газету! Чаю! Возьми два и четыре, ну ты, слышишь?!

– Убери одеяло! Помоги.

– Но нет никакого одеяла.

– Изолгался весь, подонок, а это что?!

– Простыня, на которой ты лежишь. И не смей меня называть подонком.

– Ты человеконенавистник, порождение ехидны!

– Ты меня не спровоцируешь, человеконенавистник – это ты.

Я выскакивал в другую комнату и, стиснув что есть мочи зубы, твердил:

– Ты не мой отец! Кощей бессмертный!

Смерти он боялся, как может ее бояться только безбожник.

По ночам я слышал:

– Буржуи проклятые! Россия пройдет по раскаленной сковородке!..

– Только бы жить!

– Ася! Ася! Возьми меня за руку…

– Ну давай! Две лодки надо загрузить, по боевому приказу. Бегом, Ася!

А днем:

– Ну что ты за жиртрест! Ну помоги мне, пожалей, приласкай…

– Будьте людьми, звери! Поднимите меня в туалет. Сколько спичек осталось?

– Как мне больно! За что? Ну сделайте же что-нибудь!..

У меня тоже уже сдавали нервы к концу недели.

– Спрашиваешь за что?! Это злоба твоя с гноем выходит, ты – проклятие семьи! Что же ты грызешь тех единственных на свете людей, которым ты еще не безразличен, которые о тебе заботятся?!

– Проклятый змей! Все умничаешь?

Физическое состояние тела улучшалось – гноя не было уже, раны зарастали, чему дивились врачи, отказывавшиеся положить его в районную больницу. Мы и не настаивали, потому что там ему пришел бы конец в два счета. Вызванная травмотолог, сама со сломанной рукой в гипсе, за небольшую взятку пообещала подыскать сиделку. Мне предстояло возвращаться в Москву, чтобы встретить прилетавших из Израиля на неделю погостить дочку с внучкой. У сестры начинался учебный год, а ее дочка заканчивала школу. Однако какая сиделка согласилась бы целыми днями терпеть капризы отца и брань?! Тем более что в психическом отношении начиналась уже просто пурга.

– Ну сколько вы будете мучать меня?! Помогите мне. Возьми у меня три! Третью ногу опусти. Быстрей, ну быстрей, бегом! Сдвинь второй, четвертый, пятый, ну давай, ну давай быстрей, ну быстро! Забери у меня четыре кастрюли, две нестандартные…

Тем более странными были минуты если не просветления, то полусознания, когда на вопрос «Поешь?» он деловито спрашивал вдруг: «А что есть?»

Или посреди нашей с сестрой перебранки он приходил в себя, начинал волноваться и так же деловито заявлял:

– Давайте договор – кто будет обо мне заботиться!

Сестре он грозил, что хоть ползком уедет от нее к себе домой, даже если побираться придется на проезд. Он выдирал простыни из-под себя скрюченными пальцами, упорно пытался спустить ноги и сесть, рискуя и норовя в очередной раз упасть.

– Да, расплатились же вы со мной… Сколько можно надо мной издеваться? Где мои деньги?! У меня была тридцать одна гривна, посмотри в моих кошельках, хватит ли на билет? Посмотри три доллара в памперсе! Верните мне брюки и гимнастерку!..

В один из первых дней он пожаловался мне на послеоперационный психоз, когда не мог даже выговорить слова «простокваша» и «си-си-сигарета», а в одну из ясных минут посвятил в тайну своей навязчивой и подвижной нумерологии. Он пронумеровал то, в чем нуждался, и 1 – это значило «чистая вода», 2 – сладкая вода, 3 и 4 – тоже питье, 4, 5 и 6 – курево, 7 и 8 – «рыцарь, лишенный наследства» (как уже в Москве выяснилось, один из героев Вальтера Скотта), 9 – он не сумел объяснить, а 10 – был изобретенный мной для него толченый леденец, сласть.

Мать он вспомнил только однажды в бреду, а в один из последних дней взмолился ночью:

– Не могу больше… Отпустите мою душу на покаяние!

Спать в этом доме удавалось только ему, но спал он не больше двух-трех часов – и все начиналось сызнова.

Уезжая, я нашел в себе силы сказать ему только одно напоследок:

– Плохого говорить не хочу, а хорошего мне сказать тебе нечего. Прощай!

Через два месяца мы сожгли его в одесском крематории. Перед тем как открылась дверца топки, я положил ладонь на его сплюснутый голый череп – прощай, отец. Или до свиданья. Сестра пряталась за дочку. Она боялась мертвецов – словно их следует бояться, а не живых. На поминках мы договорились постараться запомнить отца и деда другим – не тем, в кого он превратился к концу жизни. Хотя послевкусие осталось – и уже навсегда.

Только благодаря отцу у меня еще к окончанию школы развилась способность чуять за версту психическое насилие и под любой личиной распознавать скрытое осуществление власти над умом и волей – первая и единственная доблесть анархиста поневоле. Спасибо, папа.


Потери и достижения

Я не успевал латать словами прорехи своего расползающегося мира – он разрушался и исчезал скорее, чем я успевал его отстроить в своем воображении и на письме. Убыточное литературное предприятие. О своих разборках я написал текст, что-то вроде «Освободить время от себя», и отправил в Берлин на всемирный конкурс эссе. Его устроители меня знали, кое-что из моего сами публиковали в немецких переводах, к тому же Андрей-большой входил в жюри. Авторство, однако, было анонимным, и главный приз в пятьдесят тысяч дойчемарок оказался присужден российской студентке, поднаторевшей на участии в викторинах и составлении рефератов. Две младшие премии ушли в другие страны. И даже несчастная поощрительная поездка с выступлением, одна из десяти, досталась не мне, а неведомому кандидату филологических наук из России, чей стиль показался судьям похожим на мой. Нечего было губу раскатывать – у меня не было даже загранпаспорта, и со своим временем я фатально не совпадал по фазе. Виня в этом его, а не себя.

Один из квазигеографических журналов той поры предложил мне место редактора с хорошим окладом, гонорарами и загранкомандировками, но от моих услуг отказались после пробной редактуры первого же чьего-то текста о прелестях отдыха в Эмиратах. Нечто похожее повторится год спустя и в глянцевом мебельном журнале, косившем под дизайнерский, где я полгода переписывал по-русски тексты, представлявшие собой амбициозную белиберду разъезжавших по свету контуженных графоманов. Эти отчеты были по-своему совершенны: вроде слова все русские, наличествует их согласование и какие-то грамматические связи, а я вынимаю любую фразу, держу ее на ладони, как радужный пузырь или гордиев узел, и не понимаю ни хера! За какой член предложения потянуть, чтобы спутанный клубок размотался и образовалось хоть какое-то подобие смысла?!

Как-то я поделился своими сомнениями с многоопытным редактором, ушедшим из толстых журналов в глянец:

– У меня такое впечатление, что в России едва наберется тысячи полторы человек, способных связно и внятно излагать мысли!

– Да что ты, даже в Москве таких от силы человек пятнадцать.

Статистическая истина в те смутные годы, думаю, находилась где-то посредине между этими числами.

Из попыток зарабатывать службой я извлек урок, что любая корпорация нуждается не столько в результатах твоей работы, сколько в тебе самом со всеми потрохами. В начале нового века они выдадут своим сотрудникам служебные мобильные телефоны, чтобы иметь их всегда под рукой. Подлую человеческую натуру невозможно победить, ее можно только обыграть. Если получится.

Из очередной бессонницы я вынул той осенью крошечный текст – о Москве как тисненом тульском прянике и о карамельных звездах и петушках Кремля с начинкой из яблочного повидла, о москвичах, которые курят «Яву» не простую, а «Золотую», и дорожки на дачах посыпают какао. Не так уж мало.

Той осенью мой друг продал подаренную ему когда-то картину, чтобы издать новую книгу стихов. Презентация книги должна была состояться в отремонтированном филиале Манежа – Чеховском Домике в конце Малой Дмитровки. И в тот же день мы с женой были званы в один из ресторанов «Метрополя» на банкет по случаю венчания с швейцарским мультимиллионером преуспевающей галерейщицы, бывшей жены другого моего старинного приятеля.

Поэт засопел:

– Так ты ей друг или мне?

Велико было искушение попасть в оба места, и нам это удалось благодаря общему приятелю всех вышеперечисленных – московскому поэту-депутату со служебным автомобилем и личным шофером. Комизм ситуации состоял в бедности гардероба, и нам пришлось купить: мне – пиджак и галстук не из самых дешевых (куда, куда вы подевались, наши трехстворчатые зеркальные платяные шкафы – с костюмами от портных на плечиках и дюжиной свисающих с перекладины галстуков?!), а жене – новую сумочку взамен потертой, купленной в Праге лет пять назад. Как выяснилось, можно было не стараться – имущественное расслоение после обвального обнищания не зашло еще слишком далеко. Народ, за редкими исключениями, явился в ресторан в свитерах и грубых ботинках. Невеста лет пятидесяти щебетала как девочка и со всеми гостями фотографировалась в фойе для архива – на цифровую камеру с компьютером и принтером, приговорившую к смерти допотопный «Полароид». Фотографирование было ее профессиональным коньком. Миллионер оказался весьма пожилым и выглядел немного смущенным.

Конечно же, предпочтение следовало отдать Чеховскому Домику, где царила куда более дружеская атмосфера литературно-художественного клуба, которой достанет еще на несколько лет, отделявших покуда его открытие от поджога здания Манежа и перехода погорельца, вкупе с Чеховским Домиком, в новые руки.

Чехов когда-то вместе с сестрой и родителями снимал в этом трехэтажном доме жилье. Отсюда он отправился в сумасбродную поездку на Сахалин и сюда вернулся из полукругосветного путешествия. Во что почти невозможно было сегодня поверить.


Жизненный мусор

Китайским карандашом мы с женой нанесли страшный удар по тараканьей вольнице на кухне. Уцелевшие тараканчики, пьяные, последние, выползали умирать на свету. Никто не избежал возмездия.

Зато умер папоротник, похищенный женой отростком из бельгийского посольства. Мы имели несчастье удобрить землю в горшке тем, что посчитали черноземом и что оказалось торфом. Бедняга-папоротник сгорел за одну ночь.

В природе безраздельно царила серятина, когда холодное низкое солнце неделями и месяцами не способно пробить брешь в свалявшемся покрове облаков. Снега и даже мороза не допросишься, дни все короче, ранние потемки, а уж для «сов» совсем небо с овчинку. Как дожить до солнцеворота и Рождества и не запить?!

На четвертый день выходных по случаю какого-то непонятного праздника мы с женой выбрались в рублевский зал Третьяковки – одно из лучших мест в России, когда жить становится невмоготу. Просто постоять – и легчает. Ну и прогулка – перед тем или после того – по пейзажно-портретной галерее русской культуры, с жалкими крохами великой живописи.

На сороковой день после смерти матери я попытался заказать заупокойную службу в ясеневском храме Петра и Павла екатерининской поры, но пришлось ограничиться только свечкой, православные мне отказали – не положено. В неоготическом католическом новоделе на Большой Грузинской, больше похожем изнутри на спортзал, заказ на молебен приняли – в отличие от православных даже бесплатно, но тут же предложили сделать пожертвование, что обошлось, понятное дело, куда дороже. Уловка ксендзов и борение собственного великодушия с малодушием за содержимое тощего кошелька даже развеселили меня, однако на душе полегчало. Было это, правда, уже после солнцеворота, перед материным днем рождения.

Какой-то клинышек или чурбачок выбила из-под меня ее смерть, какие-то вертлюги пошли вращаться для удержания равновесия и торможения, сны такие, что лучше сразу забыть, – берегись только!

Что же держало меня и поддерживало, кроме того, что способно было давать письмо? Жена, семейная жизнь с которой – химически инертная формула, в которую нет и не может быть никому доступа. И непробиваемо уверен: крестики на суровой нитке, которые мы вдвоем надели, связав свои жизни перед отправлением в Москву. Впрочем, было кое-что еще, не скажу что. Сам не знаю.

Как-то в метро я не мог оторвать взгляда от сидевшего напротив мальчишки, напомнившего чем-то сына. Он сидел рядом с матерью и играл каучуковым пауком-птицеядом. Ему хотелось, чтобы все видели, какой у него классный паук. Нежный мальчик, он кокетничал с матерью, поглядывал на меня, прятал лицо, опять заигрывал, она улыбалась ему тихонько в ответ – уже немолодая и усталая. Я думал: будет ли он счастлив взрослым? Но что способен будет любить – несомненно.

Пришло письмо от отца, что их жизнь с внучкой наладилась, идет по расписанию, никаких поездок не планируют. Он научился варить супы и занялся упорядочиванием и переписыванием в общую тетрадь материнских кулинарных рецептов.

Я же, напротив, почти утратил к концу года способность писать. Меня интересовали – по-прежнему – только несуществующие жанры. Но время для них приходилось буквально воровать у самого себя, точнее – у необходимости зарабатывать пером деньги. Почти сложился в уме текст о Кафке. Насколько очевидной была тривиальность его разветвленной аномалии, ровно настолько не было у меня возможности заняться ее неторопливым исследованием, так что пришлось отложить в долгий ящик готовые наброски, рассосавшиеся впоследствии по эссе и предисловиям к писателям помельче. Этот молодой пражанин мучал невест многолетней перепиской и жил под одной крышей с отцом, чтобы не привести однажды в дом ночевать чешского матроса, а когда догадался о себе, оторвался от родителей и сестры, женился на еврейской общественнице и поселился в Берлине, тогдашней европейской «голубой» столице, где умер, едва разменяв пятый десяток, почти как Гоголь. Но не только в этом было дело…

Я всегда любил открытие и закрытие «Арт-Манежа» – этакий необъятный художественный салон под высоченным потолком, с непременным выпивоном с друзьями-приятелями, праздничную тусовку людей, имеющих воображение и умеющих что-то делать руками. Я ведь и сам был отчасти из таких, семнадцать лет зарабатывая на жизнь витражами. Не трынди, покажи лучше – что ты умеешь? И то, что все они, работая на продажу, держали марку, было честнее, чем мнимое целомудрие неимущих письменников, тянувшихся к состоятельным художникам. Проблема-то общая: как заставить общество тебя кормить и оплачивать твои прихоти? Кто-то полез к моей жене с мокрыми губами. «Хочу целоваться!» – «Иди домой. Там целоваться». Протрезвел на глазах, прочтя в моем взгляде нечто нехорошее для себя.

На декабрьском салоне было объявлено о кончине «рогатого зайца» и предстоящем прощании с альманахом «Золотой век» – о скорой развилке дорожки писателей с художниками. Налево пойдешь, направо пойдешь.

Подошел похожий на дельфина поэт-эмигрант с межеумочным альбомом постмодернистского лабиринта в Ростоке за четверть миллиарда дойчемарок и спросил, не пишу ли я рецензий. Он всерьез уверял, что дело это уже почти решенное. Без подобных пролаз, впрочем, было бы скучней на свете.



Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации