Текст книги "Мера моря. Пассажи памяти"
Автор книги: Ильма Ракуза
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
XVIII. Тоска по жалюзи
Я говорю: жалюзи и меня уносит. Туда, на полуденно-сонную улицу. Солнце стоит в зените, жарко как в печке, даже при редких дуновениях ветра. Тот, кто оказался на улице, ищет тень или сбегает под защиту домов. Дома прячутся вовнутрь, дышат только сквозь щели в жалюзи. Я вижу эти светло-серые (или иначе – пастельных цветов) ставни с подвижными створками-ламелями: левая половина опущена, правая откинута кверху. Каждое окно щурится по-своему, показывает другое лицо. Показывает? К видимому относится и скрываемое. Физиономия окна с жалюзи столь же таинственна, сколь и эротична. Их сдержанное достоинство будит фантазию.
E che silenzio!
Это полуденно-тяжкий сон-покой, какого не знают на севере. Покой внезапного оцепенения: вилка выпадает из руки, кусок изо рта, тело слабеет. Час Пана.
Мне не хватает скалистого берега Мирамаре. И аллей с акациями. И вечернего кино под открытым небом на большом экране. Мы сидим в открытой машине и под звездным небом смотрим американские комедии и мультфильмы. «Пиноккио» и «Фантазию» Уолта Диснея, может быть, «Большой универмаг» и «Ночь в Касабланке» братьев Маркс, или «Женщину года» со Спенсером Трейси и Кэтрин Хепберн. Я помню экран, небо, пряный прохладный воздух, щекочущую атмосферу. В какой-то момент я засыпала. Просыпалась на руках отца, который уже вносил меня в дом.
Хоть я и жила взрослой жизнью, и у меня не было друзей-ровесников, я нежилась в щадящем южном климате. Среди других людей на пляже, на Корсо или в кино, во флюидах видимой беззаботности социального окружения. Зеленщики рассказывали долгие истории, продавцы мороженого шутили, даже постовых на улице хватало на улыбку. Tere was something swinging in the air, что-то витало в воздухе, даже при том, что город в известном смысле был на особом положении.
Север поставил меня перед самой собой. Внезапно я поняла, что такое разобщенность.
И холод.
XIX. Сквозь снег
В январе 1951 года мы перебрались в Цюрих. Папа, мама, мой трехмесячный брат, я и все наше добро. Мы отправились в путь на олдсмобиле с летними шинами. Не имея представления о том, что ждет нас на севере.
Первой неожиданностью стал снег, стена из снега на Готардском перевале. На повороте нас вынесло с дороги прямо в такую стену. Она оказалась к нам милостива, заставила остановиться, но не оставила на капоте ни единой вмятины. Несколько маневров и можно ехать дальше. Все дальше, дальше, этот мотив я уже хорошо усвоила. Только вот почему так, мне было неведомо. Меня никогда и не спрашивали. Папа, как я узнала позже, хотел перебраться в демократическую страну. Хотел стабильности для себя и своей семьи. И вот мы едем сквозь снег.
Думаю, меня не просто удивил это неприветливый зимний ландшафт, я была еще и напугана. Стена есть стена. Нам повезло. Хороший знак? Отец был убежден в правильности своего выбора, но гарантий не было никаких. Мы не были политическими беженцами, и только от благосклонности швейцарских властей зависело, дадут нам разрешение на пребывание или нет. У отца были кое-какие контакты по работе и его вера. Больше ничего.
Отец был кормчим, который вел наш корабль через рифы.
В ребенке, которым была я, бушевали противоречивые чувства. Позади осталось море, свет. Никогда я еще не видела таких гор. И такого количества снега. Никогда мы не ездили по такой извилистой дороге, вверх и вниз, и снова вверх и вниз, до тошноты. Где-то посреди пути была одна ночевка, ради маленького брата, но не только.
Это было бесконечное путешествие, полное препятствий. И я знала, что теперь все будет по-другому.
В Цюрихе мы поселились в меблированной квартире, в которой раньше жил китайский писатель Лин Ютань. В черном книжном шкафу стояло несколько его английских книг, как бы в знак приветствия. Три комнаты, прихожая, кухня, ванная и балкон. Но останемся мы здесь или нет, было еще неясно. Повсюду чемоданы, полная готовность к отъезду. Отец молчал и ждал. Ожидание длилось неделями. Потом начались разговоры о Лондоне. Это означало: собираться и двигаться дальше. Но вышло все по-другому. Неожиданно – очевидно, в самый последний момент – дверь открылась, и нам разрешили остаться. Один сотрудник полиции, ведающей делами иностранцев, походатайствовал за нас.
Новость пришла вместе с весной, вокруг дома цвели желтые форсайтии.
Значит, здесь. Чемоданы прочь, скорей на воздух. На лужайке играли дети. За домом были качели, который стали моим любимым местом. С высоты я видела по левую руку от себя лес. Он тянулся по склону вниз, к ущелью, где текла речушка Веренбах, и поднимался с другой стороны. Буки, ели, прозрачная темнота. Какое-то время я держалась на почтительном расстоянии, потом отважилась войти в дебри, где пахло смолой и гнилью. Что-то все время шелестело, и издалека доносился шум воды. Меня не покидало чувство, что я участвую в чем-то таинственном. Это были мои первые шаги в самостоятельность.
В лесу или на краю леса я играла в «сейчас». Я кричала «сейчас», слушала эхо и знала, что «сейчас» уже прошло. Только произнесешь, и настоящее опрокидывается в прошлое, словно навзничь падая в море. Но море было далеко, поэтому я довольствовалась эхом. Эхо делило время, которое я подстерегала, чтобы разгадать. О будущем я не думала. «Сейчас». И снова «сейчас». Я считала секунды или удары сердца. Пока не начинала кружиться голова. И я цеплялась за куст, обрывала листья, только чтобы обрести устойчивость. Игра стала наваждением. На самом деле я убегала от нее, только когда сон смывал меня в забытье. Во сне исчезали рамки времени и границ. Не было рядом чемоданов, напоминавших о том, что есть какое-то «дальше». Я проваливалась в мягкое «нечто» и отдавалась потоку. Сон давал чувство защищенности, вне времени и пространства.
Ребенок спал много, хотя младший брат то и дело его будил. Ребенок рос во сне, усваивая то, что было пережито днем. Дни были полны нового. Сотни чужих слов стучались в ухо, требовали: запомни меня, пойми меня. Ребенок учил литературный немецкий язык и одновременно диалект, на котором здесь говорили все. Двойная нагрузка. Один говорил «schauen», другой «luege», и так во всем. Голова кругом. Ребенок старался изо всех сил, но пожинал лишь смешки. Соседским детям он казался смешным. Смешно было, что он коверкал слова, что в холодные дни ходил в длинной цигейке, что всегда оказывался чуть в стороне. Один раз они кричали: у твоей мамы ногти красные, фу! В другой раз: а ты – католичка, фу! Ребенок обижался, но виду не подавал. У них было численное превосходство, и они были на знакомой территории, новичку оставалась лишь тактика выжидания. Их звали Фронели, Майели, Урсели. И Рюди, Пойли, Эмиль. Они держались вместе, неразлучные тройки, хотя бывало, что и ссорились. Когда ребенок получил доступ в их игры, в их хижины и вигвамы, конфигурация изменилась: девочки образовывали уже четверку или распадались на двойки с меняющимся составом. Майели была девочкой кроткой, носила обычно голубое, на рожон не лезла; Урсели – с веснушками, у нее были длинные светлые косы и красное короткое пальто, она любила задаваться и командовать; Фронели была с фантазией и русыми волосами, с ней можно было без конца качаться на качелях и мечтать, просто так. И это ребенку нравилось больше всего. Случалось, они играли все вместе в индейцев, мальчики и девочки.
Тогда они забирались в полотняную палатку, ярко раскрашенные, как индейцы, мальчики с украшениями из перьев на голове и самодельными луками и стрелами, девочки в пестрых юбках. Вместо трубок мира изо рта торчали стебли солодки. Время от времени мальчики уходили на охоту, а девочки оставались в палатке готовить травяной отвар. По расстеленной скатерти ползали жуки. Один раз мальчишки притащили раненую кошку, а в другой раз закинули в палатку дохлую ящерицу. Противно, возмущались юные индианки. Мальчики торжествовали.
Когда ребенок после долгого сидения в сумраке палатки вставал и выходил наружу, мир казался ему другим. Дом виделся покосившимся и серым, луг перед ним был словно сбрит. Только лес годился для приключений: сочно-зеленый строй деревьев, над которыми сгущались пышные облака.
Что за вид у тебя, говорила мама. Ребенок хватал себя за голову. Непроизвольный жест, который на севере стал привычкой. Словно ребенок хотел удостовериться, кто он. И где.
ХХ. Санки, склон
Это было лето? Все привезенные из Триеста пляжные платья висели в шкафу, не годные в этих широтах. Если ненадолго и становилось тепло, то проходила гроза и уносила тепло прочь. Влажность висела в воздухе, паром поднималась над лесом, образовывала облака, которые проливались дождем. Дождь шел бесстыдно часто. Шел словно назло.
У младшего брата были короткие темные волосы, кривые ножки и прелестная застенчивая улыбка. Лежа на животе, он с любопытством поднимал голову и барахтался, делая первые попытки ползти.
Потом появилась Герда, няня и помощница по хозяйству. Она была из Германии. С ней я наблюдала, как лес меняет свой цвет и теряет лиственный наряд. Каждый день я собирала красные, желтые, пестрые листья, из которых дома выкладывала узоры. Листья так и лежали, пока не становились блеклыми и серыми. Шуршащими и легкими. Я сдувала их со стола.
Снег выпал за ночь. Лег белым грузом. Он преобразил все: свет, звуки, округу. Что-то сверкающее было в нем, и тишина. Снег продолжал идти. Я удивленно смотрела, как хлопья падают с неба и бесшумно ложатся на перила балкона, на кусты и деревья. Если я слишком долго смотрела на вихрь снежных хлопьев, у меня начинала кружиться голова, казалось, я сама падаю вместе с ними. Снег! Венгерское слово hó рифмовалось с tó, ló, só, szó, с озером, лошадью, солью, словом, но ко всему этому снег, сам по себе белый и легкий, не имел никакого отношения. Мне хотелось его попробовать. Вскоре я уже носилась вокруг дома с высунутым языком. Если хлопья снега таяли, то я набивала себе в рот снег горстью. Он был холодный, но совершенно безвкусный. А каким вкусным было ванильное мороженое в Триесте. Лучше уж лепить снежки.
Но Герда придумала мне другое занятие. Оно называлось: кататься на санках. Этого я еще не пробовала. Я даже не знала, как выглядят санки. В Триесте не бывало снежных зим. Ну, хорошо. Вот с этой деревянной штукой, которую она где-то раздобыла, мне нужно забраться на холм. Время было послеобеденное, на мне была моя длинная цигейка, шерстяная шапка с помпоном, я храбро топала за Гердой. Склон этот, как я знаю теперь, находился возле клиники нервных болезней «Бургхёльцли». Чего я не знаю, так это сколько раз я скатывалась вниз вместе с Гердой, прежде чем она посадила меня в санки одну. Все происходило быстро, быстрее, чем из моего горла успевал вырваться ликующий крик. Холод, ветер в лицо, сверкающий свет, головокружение – и вот опять все с начала, надо только опять взобраться на холм. Легкое опьянение.
И вот теперь – одна. Я должна была попробовать скатиться одна. Никаких указаний она мне не дала, во всяком случае, я их не помню. Съезжай. Просто съезжай. И я поехала с горы на всех парах. Ноги задраны вверх, быстро, быстро, еще быстрее. Остановила меня поленница. Но я к этому моменту уже потеряла сознание.
Из черноты меня вытащил врач. Трещина черепа, сотрясение мозга. Кровоизлияние было таким сильным, что мама меня не узнала. Несколько недель у меня были черные круги вокруг глаз.
Потом появились головные боли. «Черный ящик» мигрени. Было так больно, что помогал только рефлекс мнимой смерти. Абсолютный покой – или я разорвусь на тысячи кусков. Приступ внезапен, во мне буйствует дикий зверь. Во мне. Я не могу от него отделаться. Пытаюсь его успокоить предельной кротостью. Лежу тихо, дышу ровно. Предоставленная самой себе, одна. Боль и тошнота. Тошнота и боль. Потом я глотаю что-то горькое, саридон или что-то похожее, что впихивает в меня Герда. От этого мне должно стать лучше. Через какое-то время мной овладевает сон, беспокойный, без сновидений. Когда я просыпаюсь, чувствую себя оглушенной, но боли нет. Ребенок встряхивается, на дрожащих ногах идет в прихожую, чтобы сказать: вот я. Чтобы первому попавшемуся броситься на шею, настолько он благодарен, что мучения позади. Все удивляются такому избытку чувств. Но никто, кроме ребенка, не знает о том страшном, что он только что пережил. Сейчас ему нужны лишь кусок хлеба и ласка. Больше ничего.
Приступы возвращаются, через неравные промежутки, как гром среди ясного или неясного неба. На голову валится тяжесть, в глазах пелена, усталость пронизывает тело, которое едва может держаться вертикально. Все происходит быстро, мгновенно, и таким же мгновенным является желание оказаться в темной комнате, сбежав от света, звуков и запахов. Раздражители причиняют боль, раздражает все, следовательно, все причиняет боль. Здоровым этого не понять. Ребенку больно, что они рядом. И он, ко всему прочему, начинает чувствовать себя виноватым.
Порочный круг из нежелания, уклонения и потребности быть понятым немедленно. В то время, как жесты, язык тела говорит «нет», сердце хочет безоговорочной поддержки. Это слишком много. Мама переключается на брата. У ребенка есть комната, боль и одиночество.
В оглушительной тишине слова складываются сами собой: снег, санки, страдания. Они образуют длинный свистящий звук, жуткий, как свист локомотива в Любляне. Из свистящих звуков ничего хорошего не бывает. Это как господь сплюнул. Берегись сора, стука, споров. Только сон, хрупкий сон береги.
XXI. Кукла Сари, кукла Лизи
Это был пупс, с большими голубыми глазами и веками, которые открывались и закрывались. Только левое веко застревало немного, пока не застряло окончательно, ни туда, ни сюда. Так Сари и смотрела пристально на мир полуоткрытым левым глазом, в то время как правый то бодрствовал, то спал. Изъян, который не шел Сари. Потому что она была само совершенство: пропорциональное лицо, полные губы, длинные ресницы, и пропорции и округлости ее младенческого тела тоже были идеальны. Виноват был сам механизм, мои детские пальцы его не касались.
И все же я любила Сари, любила, как свою более раннюю копию. Я одевала и раздевала ее, одежка за одежкой. Она носила только белое: штанишки и рубашечка, вязаные носочки и кофточка, и чепчик, и одетая во все это она укладывалась в вышитый конверт. Ее красота меня восхищала, равно как и тот факт, что она находится в полном моем распоряжении. Никаких роптаний, никаких протестов, я делала с ней, что хотела. Больше всего мне нравилось ее раздевать. Это было страшное наслаждение. С Сари я открыла голое тело. Открыла свою собственную наготу. И влюбилась в нее. Об этом никто не знал. Никого не должно было быть рядом, когда я занималась Сари. Не было свидетелей моего внутреннего возбуждения. Час рождения моей сексуальности принадлежал только мне. До сих пор во мне это связано с таинственным полумраком и девственной белизной нарядов Сари. (Что-то вроде взбитой пены).
Нежно прикасалась я к ее талии, слегка встряхивала. Кончики пальцев скользили по ее шее, плечам, животу, ногам и заставляли ее суставы сгибаться. Она была ростом с месячного младенца. Я прижимала ее ко лбу, губам, груди. Мое святое чадо. Розовый фарфор и хлопанье ресниц. Одежда разложена на полу. Половых признаков никаких. Из слегка приоткрытого рта не доносится ни звука. В пику кукольной немоте говорю я. Сначала тихо, потом все громче. Я говорю для нее. Вместо нее. О холоде, о тепле, о пеленках, о повязках, о ввввоздухе и поццццелуе. О глазах цвета горного льда. Круглых как стеклянные шарики. Материнского чувства во мне не было, только сладострастие. Я параллельно была и собой, и ею. Щебетала всякую чушь: Сарика, спать! Но это было только полдела, потому что левый глаз Сари не знал отдыха. Как я только не укачивала ее в своем углу комнаты. Мы шли к овечкам, на пастбище, по цветочному лугу (спи, детка). Все опасности предотвращены, разве что стена рухнет. Или мама войдет. И Сари сразу покажется мне тяжелой. Я положу ее на кровать и накрою своей тенью.
До поры до времени.
От желания мне не избавиться. Желания залезть в ее конверт. Шмыгнуть туда к ней и не вылезать. Плоть к плоти. Как близнецы. Я шевелю кончиком языка, просто так. И вот я лежу рядом с ней, бок о бок.
Как прекрасно нам спалось вместе.
Лизи пахла нафталином. Или хлоркой. Она пахла. Туловище у нее было матерчатое, кожа – из розового фетра. Курносый нос и светлые косы. На ней всегда было вязаное шерстяное платье: красное с белой каймой. Лизи меня не привлекала, поэтому я ее не раздевала. Ее нарисованные глаза не готовили никаких неожиданностей, фетровая кожа местами продралась. В лучшем случае, Лизи сидела, прислонившись к подушке, в роли декорации. Для этого она была достаточно хороша. Но в ней не было ничего особенного. Ее безобидность оставляла меня равнодушной. Лизи – это не любовь, не страсть, не желание, просто хорошая девочка. Она будет пасти коров, думала я и наказывала ее молчанием. Или растягивала ее бескостные ноги в шпагат. Лизи и ухом не вела.
Я была несправедлива к Лизи? У нее были прелестные румяные щеки и ни капли занудства. Она терпеливо слушала мои взывания к Сари. Терпеливо сносила мои сражения с мигренью. Непритязательность без нескромности. Крепкий орешек.
В каком-то темном углу на чердаке они все еще вместе: Сари и Лизи, Лизи и Сари. Лес вырублен, отправлены в отставку.
XXII. Брат болен
А хромал ли он? У него болело одно бедро, и однажды он не захотел пройти даже пяти шагов. Поскольку плаксой он не был и истерик не устраивал, к этому отнеслись серьезно. Мартину было три года, нежный ребенок с оливковым личиком, очень тихий, очень застенчивый, очень спокойный. Часами он складывал кубики, листал книги, играл со своими мягкими игрушками или выводил каракули на бумаге. Он не кричал, ничего не требовал, занимал себя сам. Мне он казался вполне счастливым.
И вот вдруг болезнь. Его отвели к врачу, известному педиатру, который в свободное время писал портреты музыкантов. Доктор Дрейфус диагностировал заболевание тазобедренного сустава, болезнь Пертеса на ранней стадии. Счастье в несчастье – раннее распознавание болезни повышало шансы на выздоровление. Лечение состояло в строгом постельном режиме, причем на больную ногу был наложена шина и ногу вытягивали с помощью груза. Больная нога из-за нарушений в развитии могла оказаться короче здоровой, и это нужно было во что бы то ни стало предотвратить. Длительный процесс. Родители запаслись терпением. Сам Мартин – слишком маленький, чтобы осознавать большие промежутки времени – принял все как должное.
Целый год он лежал в постели. Ни разу я не слышала, чтобы он жаловался или плакал. Его, видимо, врожденная удовлетворенность пошла ему на пользу. Со своими друзьями, мягкими игрушками, он вел пространные беседы, на секретном языке, который понимал только он. Язык был больше похож на японский, чем на немецкий или венгерский. «Осики» означало «питье»; это слово ему приходилось говорить также маме и мне, остальные слова он берег для своих зверушек, которых становилось все больше. Все время добавлялись новые: носорог, слон, лама, белка. Зоопарк фирмы «Штайффа» располагался на подушках, одеяле и столе, под присмотром гномика Пукки, чья ухмыляющаяся физиономия излучала радость. У Пукки был нос картошкой, плутоватые карие глаза и серебристая окладистая борода. На голове у него был красный колпачок с кисточкой, вокруг пояса синий фартук, на ногах фетровые туфли. Для Мартина он был самым близким другом, и продержался до тех пор, пока его резиновое лицо не растрескалось и не стало липким. Некрасивого Пукки заменили на Пукки II, Пукки II в конце концов на Пукки III. Они были похожи друг на друга как капли воды, только колпачки и фартуки меняли цвет.
Наряду с Пукки и зверями были и книги. «Флурина» и «Урсли с колокольчиком» Алоиса Каригиета, «Жизнь животных» Брема, «Макс и Мориц» Вильгельма Буша. Мартин рассматривал картинки, мама ему читала. Читала она неустанно, с полной самоотдачей. Словно замаливала вину. Словно чтение могло ускорить выздоровление. Мартин наслаждался этим и все знал наизусть. Улыбаясь, бубнил он четырехстопные хореи Буша:
«Макс и Мориц с увлеченьем
Пилят доски над теченьем
И садятся за мостом
Под ракитовым кустом.
И давай оттуда хрюкать,
Лаять, блеять и мяукать:
– Бёк-бёк-бёк! Иди на мост
И пришей селедке хвост»
(пер. А. Усачева)
Я тоже знала все, и вдову, старушку Больте, и учителя Лемпеля, и дядюшку Фрица, крестьянина Мекке, знала, что для плохих мальчишек все кончится плохо. Но история каждый раз оказывалась смешной, Мартина она радовала.
Я наблюдала за тем, как мой брат справлялся со своим положением. Удивлялась его терпению, его хорошему настроению. И завидовала, потому что все свое время мама посвящала ему. Иногда я спрашивала ее, не любит ли она его больше, чем меня. Она качала головой, мол, я же умная девочка, должна понимать, он в ней нуждается. Я садилась на край кровати и стыдилась. Конечно, я хотела быть умной девочкой, но сердце мое бунтовало. В глубине души я чувствовала себя маленькой, беспомощной, брошенной, считала, что от меня требуют слишком многого. Неужели никто не догадывался?
Вскоре я стала слишком горда, чтобы показывать свою слабость. И изображала, изображала хорошую девочку, которой я не была. Ребенок во мне плакал.
Мартин ничего не знал. Он заслуживал внимания, что он мог поделать. Я была старшей и, если не считать головных болей, здоровой. От меня ждали, что я приспособлюсь. И я приспособилась.
Приспособилась я только внешне. Мы с братом делили одну комнату. Во время его болезни мы дышали одним воздухом, оберегали друг друга как два ангела-хранителя. Я видела все, что с ним происходило. И он, в свою очередь, знал многое обо мне. Такая близость была слишком тесной. Однако уклониться от нее было невозможно, второй комнаты не было.
В своих мечтах я уходила в себя, как улитка прячась в лабиринт своей ракушки, пока слезы не навернутся на глаза. Там было просторно и тихо.
Мечталось мне легко, почти в любой ситуации. Даже если рядом доктор Дрейфус шутил с Мартином, рисуя его портрет быстрыми штрихами. Ни один визит, ни один осмотр не обходился без того, чтобы доктор не рассмешил своего маленького пациента и не запечатлел его на бумаге. Это входило в торопливо-неспешный ритуал. Я смотрела на это и витала в своих мыслях, разрешала себя рисовать, но была далеко.
Ребенок ничего не знал об отстранении. Но делал именно это: проводил воображаемую линию через комнату, в своей голове. Чтобы защитить себя от сгустившегося мрака. Жизнь с болезнью Мартина омрачилась. Что-то тяготело над семьей. Один лежал, а те, кто стоял и ходил, чувствовали себя плохо.
Сгорбленный мир, подавленный, уплощенный.
Снаружи, к примеру, бушевала весна, а в комнате воздух был скудным, дышать было тяжело. Пока брат разбирал свой зоопарк, ребенок бросал украдкой взгляды на шину, на заключенную в шину тоненькую ножку, которая никак не хотела оживать. Рассчитывать не имело смысла. Доктор, который никогда не говорил о пороке развития, а только порицал за нетерпение, оставлял финал открытым.
Пока.
Время растягивалось как резинка. Ночью ребенок клал на лицо подушку, чтобы ничего не видеть. Ничего. И чтобы его никто не видел. И оказывался в звуконепроницаемом пространстве.
Двенадцать месяцев, тринадцать? Когда пришло время, Мартин не мог стоять. Мышцы настолько ослабли, что не могли его держать. Он учился ходить на костылях, день за днем. В ортопедической обуви, с жалкой улыбкой. Это было трудно, это было больно. Иногда он измученный падал на кровать и тут же засыпал.
Нужно еще время, слышал ребенок, и: примем во внимание.
Но день ото дня дела шли лучше. День ото дня он ходил лучше. Из кровати часть зверей переехала на комод. Игрушки громоздились теперь на ковре.
Мартин ходил медленно, потом все быстрее. Что удивительно, не хромал. Доктор Дрейфус сказал, что он выздоровел. Ребенок пожелал себе здоровой семьи.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?